Kostenlos

Муравейник Russia Книга вторая. Река

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

9. Оказанное большое доверие

Прошлой осенью, где-то в октябре Александр Новосёлов был неожиданно вызван к Манаичеву. Позвонили в Измайлово и сняли прямо с панелевоза, едва только приехал первым рейсом на стройку. На «Волге», как барина, повезли в Управление.

В своем большом кабинете Манаичев хмуро ждал, пока секретарша польет из чайничка цветок. Цветок на цепочках висел рядом с портретом человека с бровями. На стене. В виде большого, завядшего кадила. Новосёлов сидел с краю стола. Вызванные остальные тоже смотрели. Наконец секретарша стряхнула последнюю капельку. С корректной челюстью собаки – пошла к двери. Манаичев откашлялся, заговорил. Повёл речь о делах в общежитии. О бардачной общежитской хозяйственной службе, понимаешь. Сколько можно говорить о тараканах, о клопах! Ведь жрут грудных детей! Сколько могут ко мне ходить люди! Жаловаться! Где директор общежития? Не вижу. Где завхоз? Не вижу. Манаичев засопел, надулся в передышке. Силкину он недолюбливал. Райкомовская выскочка. Погорела там на чём-то. Сунули сюда. Директором общежития. Другое дело – Новосёлов. Александр. Парень свой. От сохи, так сказать. От руля. Председатель Совета общежития. Навел в общежитии порядок. С пьянками во всяком случает. Опять же дружина на нём. ДНД. Одни благодарности. Вот с кого нужно брать пример, понимаешь! Шло постоянное противопоставление. Одного – другой. И здесь – в кабинете – за этим столом. Толкового парня – фитюльке, не знающей ничего, кроме своих лозунгов. Понимаешь. Силкина сидела злая. Солдафон. Тупица. Мало тебя драли на пленумах. В райкомах. Свинопас. Карандаш стучал по столу, как поломанный метроном. Щёчки отрясывались пудрой. Новосёлов был равнодушен, молчал, смотрел в никуда. Остальные двое (Нырова и Дранишникова) синхронно, как рыбы, поворачивались то в одну сторону, то в другую. Внимательно следили за течением…

После накачки, когда все выходили из кабинета, Новосёлову было сказано, чтобы остался. Силкина же прошла мимо него, делая глазами страшно. Враг! Враг! Навеки враг! Так прошла бы, сверкающая закоротившаяся электростанция, по меньшей мере!

Манаичев выбрался из-за стола. Подошёл. Кубастый, пожилой, плешивый. С головой, похожей на плохо свалянный валенок. Пим. Взялся за локоть шофёра, сам таращась в сторону. Таращась на политый секретаршей подвешенный цветок. Точно ожидал от него помощи. Кадения. Предстояло, понимаешь, проявить сердечность. Человеческое как бы. Трудно это, тяжело. «Я слышал, ты жениться собрался, Новосёлов… – Начальник всё держался за высокий локоть шофёра. Как вынужден держаться младший братишка за старшего. Новосёлов не знал, что сказать. Ему и не дали: – Правильно. Одобряю. После Олимпиады сразу квартиру получишь. Моя тебе поддержка». Новосёлов сказал, что есть более нуждающиеся. С семьями кто. Серов, например. Двое детей. Седьмой год в общежитии. Жена тоже у нас работает. Штукатуром…

– Серов пьяница. Алкоголик. – Локоть шофёра был брошен. – Сдадим Олимпиаду – выгоним из Москвы… Вместе с такими же… Домой поедет… Нашёл друга…

Новосёлов молчал…

…«Балуете вы Новосёлова, балуете, Петр Романович! – как всегда с улыбочками говорил парторг Тамиловский. – А он уже права качает. И в общежитии на собраниях, и в автоколонне своей. Всё за лимиту свою заступается. Начал высовываться. Активно высовываться. А вы – ему – квартиру… Смешно!»

«Узнал уже. Донесли…»

Манаичев стоял на крыльце, готовый спуститься к работающей внизу «Волге». Одет он был с той необязательностью, с той бесполезностью приземистых кубастых людей, на которых что ни одень, всё будет широко, квадратно. И вдобавок горшком. Взять шляпчонку его или тот же габардиновый плащ. В котором он, казалось, родился. В котором он, как казалось Тамиловскому, сосал грудь матери!.. Начальник скосил лицо к безмерно радующемуся парторгу.

– Если гвоздь высовывается – что с ним делают?

– Хм.

– Его круто загибают – и молотком гонят в обратную сторону. Понял?

– Ха-ха-ха! Скажете тоже…

– Не я это сказал. Один умный человек. Но – только так!

Когда управляющий спускался по лестнице, Тамиловский ему смеялся. Зубасто. Как гармоника. Потом оставшиеся глаза сорокапятилетнего мужчины словно искали что-то возле себя. Прозревали как луноходы.

После Манаичева Новосёлов ждал Серова в проходной автоколонны. Сам не зная зачем. Из упрямства, наверное. Словно хотел что-то кому-то доказать. (Силкиной? Манаичеву?)

В остеклённой будке сосал, обдумывал очередную таблетку старик-вахтёр. Усы его пошевеливались, будто цанги. «Здорово, Петрович!» – говорили ему, точно спрашивая: жив? Старикан делал рукой вялый хайль: жив. Словно облезлая грудь чемпиона, так и не добравшего наград, висела никому не нужная доска с несколькими бирками. Да. Старикан шевелил усами, всё пережёвывал таблетку. «Пока, Петрович!» – говорили ему… Окликали: – Эй!..» – Пока, отвечала вялая рука со спинки стула. Сказал Новосёлову: – «Зря ждёшь. Не придёт Серов сегодня».

Новосёлов упрямо ходил взад-вперёд по цементно-бетонному помещению с тюремной лампочкой-мошонкой, тлеющей под потолком. Достав папиросы, вышел на улицу. Курил. Появился и Петрович. Подышать маленько. Пряным октябрьским воздухом. Подвздошный и растаращенный, как лесной мизгирь, принимался ходить и со спины, сверху, пальцами оглаживать родной свой радикулит. «Вчера же аванс был. Ты что, не получал, что ли, Александр, его? – Александр получал. Зло затягивался. – А вот это ты зря, – останавливали хождение и укоряли Александра. – Куришь-то… Я вот уже лет пять как бросил. Видишь, какой я теперь?» – Александр видел. Локти на присогнутом мизгире были задраны выше головы.

Смотрели вместе через дорогу на осенний сквер. Откуда-то появились подвыпившие парни и девицы. Везлись к входу. Человек шесть-семь. Хохотали, вихлялись, выламывались. Парни вставали козлами и прыгали друг через друга. Одна девица кидалась за ними. Наконец заскочила на одного из них и повалилась, охватив руками. Медная нога её повезлась, прыгая на парне как мортира. Прохожие возмущённо шарахались. Петрович всё смотрел. «Ничего-о. Жизнь заест. Зае-ест. Никуда не денутся. Ручками только будут пошевеливать из её пасти. А сейчас – пу-усть…» В сквере компашка вдали свернула в боковую аллею, обсаженную тополями. Дикие голоса пролезали где-то там понизу. Девки визжали, вскрикивали.

Тополя недвижно стояли. С тополей свисали кладбища жёлтых птиц.

10. Дырявенький кинематограф

Когда они пробирались на свои места (к новосёловской всегдашней верхотуре), толстая певица на сцене уже пела. Уже бычила голос в итальянской, прямо-таки кровожадной арии. Беря ноты «с мясом». Выкатывая глаза перед собой астрально, жутко. Для Серова всё это было внове, лез, оборачивался, наблюдал с любопытством. Похлопал даже со всеми, уже упав на место. Новосёлов и Ольга ужасно радовались, аплодировали. Точно щекотали его, Серова, аплодисментами с двух сторон. Однако – меломаны!

Квартира коммунальная, и Новосёлов должен был звонить три раза. Короткими тремя звонками (чтобы она знала, знала, что это он! а то мало ли – кто!) При звонках сердце её обрывалось, звонки всегда были неожиданными для неё, и вообще она ловила себя на том, что прежде чем куда-нибудь идти (уже одетой, одетой, выйти за дверь!), она по-мышиному вслушивается у двери, ждёт, чтобы в коридоре никого не было, чтобы пусто, пусто стало там! И часто губы в простуде, как в жемчугах, да и вообще, без жемчугов когда – так бывало.

Ожидая царственного кивка певицы, маленький пианист раскинул ручонки по клавиатуре как чижик крылышки. Вдарил, наконец, первый аккорд, и певица сразу же круто набычила голос в новом, в жесточайшем речитативе. Шли опять, что называется, ноты с мясом. И Серову явно нравилось такое пение певицы: кивал, поталкивал то Новосёлова, то Ольгу, подмигивал, мол, во даёт!

Как всегда неожиданный, ткнул в комнате звонок. Ещё раз промозжил. Лицо Ольги охватывалось напряжением. Нужно выскакивать, бежать по коридору. (Вскочила, побежала.) Руки судорожно сдёргивали цепочку, не попадая, тыкался в замок ключ. Длился тот бесконечный, невыносимый миг, когда не знаешь – кто за дверью. Распахнула дверь, и – как маска с лица слетела: ты-ы! Саша! Почему так звонишь? А как нужно? – шёл, удивлялся Новосёлов. И его уже направляли по коридору безбоязненно, радостно, мимо высунувшихся лиц, как большой пароход в гавань.

Но… но не в коня оказался корм. Когда исполнительница пела другое (цикл Шуберта), и всё встало на свои места, и была музыка, и чувство, и зал замер, впитывая каждый звук её голоса, – Серова это уже не тронуло. Раза два-три только хлопнул в обвальных аплодисментах, снобистски провалившись в кресле. Новосёлов и Ольга неистовствовали, готовы были лететь за своими руками на сцену!

Он приходил к ней всякий раз со странным ощущением – когда, например, после месячной командировки снова приезжаешь в свой город: и вроде то же кругом всё, и – не то. Тело её (фигура) напоминали ему свилеватый, непредсказуемый саксаул, рощи которого он видел в Средней Азии, где служил. Странно было то, что обнажённое (когда бывали летом на пляже), оно выглядело нормальным, даже стройным, но стоило ей надеть платье… Новосёлов подозревал, что она не умела одеваться. Вместо того, чтобы Скрыть, она Выпячивала. Даже не выпячивала, а просто не понимала, что к чему у женщин. И это почему-то задевало. Становилось (почему-то) жалко её, жалко до боли. Но понимал – нельзя, ни в коем случае нельзя об этом. И молчал. Ставилась на проигрыватель симфония (чаще всего Дворжака, «Из Нового Света»), – и он, привычно уже, начинал невесту целовать. Сидя на диване, тянулся к ней и распускал нижнюю губу. Картину можно было бы, наверное, назвать: наш Миша-медведь вкушает со ствола берёзы берёзовый сок. Литые руки бочкообразно круглились вокруг невесты. Создавали как бы воздушную подушку вокруг неё. Невеста, как всегда, мягко, но решительно высвобождалась из таких объятий. Жених не обижался. Он, походило, готов был ждать век. «Мне это место нравится… – говорил он. – Когда всё переходит к струнным…»

 

Певица кланялась. Сама высокая, полная, выводила за руку на авансцену низенького этого пианистика. Далеко отстраняя его от себя. Как бы раскрывала всем. В съехавшей манишке с бабочкой, в великих штанах и фраке – как стёпку-растрёпку. Оба низко склонялись под аплодисменты. Отступали назад. Снова склонялись, следя друг за другом, сорганизовываясь в одинаковые углы. Для одинаковых пенделей. Аплодисментов было море. Аплодисменты походили на трепещущие букетики цветков. Потом уже настоящие цветы сплывали вниз к певице – передавались на сцену. И певица, красиво приседая, принимала их, складывала на руку.

Приходя к нему на свидания нередко в новом платье, которого он на ней ещё не видел, она быстро оборачивалась перед ним. Раскинув ручки. Можно сказать, вертелась. Этаким приоткрытым кокетливым зонтиком. Чтобы он оценил, восхитился. И он с пугающейся готовностью тут же восхищался. И когда шли уже, поторапливались к концерту, к музыке, глаза его долго таращились, круглились. Так лупит человек глаза после внезапной, близко шарахнувшей электросварки.

В антракте весь скучающий вид Серова говорил: ну и что? Была даже подвижка уйти от всей этой… Филармонии. Но его горячо стали заверять с двух сторон, что главное впереди. Что ягодки во втором отделении. Были только цветочки. Вот увидишь (Новосёлов)! Вот увидите (Ольга)! Завели в буфет. Серов пил ситро. Никаким вином тут и не пахло. Тем более водкой. Серов будто криво выказывал всем гигантскую жёлтую фиксу. Когда шли обратно в зал, остановился у приоткрытой двери – в высвеченной высокой комнате ходили-гнулись скрипачи и скрипачки. Со скрипками своими, будто с макетами ос. Как будто упорно их приручали. Это – артисты филармонического оркестра, с придыханием было поведано ему. Как окончится концерт, у них будет репетиция. В зале. После чего священную дверь осторожно (без скрипа) прикрыли.

Нередко случалось, что после своего щебетанья она вдруг надолго умолкала. И тогда чудилось в ней что-то от длинношеей, доверчиво слушающей себя капли. Которая не подозревает даже, что через мгновение сорваться ей, упасть и погибнуть… Новосёлов боялся дыхнуть. С полными слёз глазами. Любил ли он её? Любовь ли это была? Если видел всё это жалкое в ней, не женское? Если по существу не должен был видеть этого как официальный влюблённый? Не знать того, что женский инстинкт всегда прячет, скрывает, не даёт узреть мужчине? Что видят в своих детях только родители, видят и страдают… Любил ли? Или только жалел?.. Нагораживая себе каждый раз этой риторики, ответа тем не менее на неё он не находил. Смутно чувствовалось что-то болезненное в этом всём, сталкивающееся. Какая-то простенькая любовь самца и высокая страдающая любовь-жалость родителей. Любовь родителя. Да. Так, наверное.

Игру пианиста Серов наблюдал через пять минут. Другой пианист играл. Бравурное громоздил. Тяжелыми ударяющими аккордами. Или – пригнувшись, наяривал. Пальцы носились по клавишам, как гунны. Вытаптывали жутко! Часто делал перерывы. На аплодисменты. Зал не жалел ему ладоней. Серов не понимал, зачем он здесь, в этом зале, похожем на цирк. Для чего, собственно. Косился на вдохновенных Новосёлова и Ольгу. С двух его, Серова, сторон. Втихаря косил. Изучал. А те оба были сейчас на сцене, с пианистом, с музыкой его. Фанатики. Меломаны. Тюкова с Огошковым им уже мало. Им надо ещё одного дурака окрестить. Свежего. Который между ними сидит. Серов терпел.

Когда в комнате переставала звучать музыка, августовская вечерняя тишина затягивала, будто трясина. Они боялись пошевелиться в ней. Сидя перед незашторенным окном, перед закатом… Солнце сваливалось, наконец, за край. Небо становилось неожиданным. Как встреченный вдруг на дороге синий карлик. Потом спохватывались зарницы, гигантски начинали всё сворачивать. Как будто в пепел горящую бумагу. Всё разом становилось чёрным. И там же, на краю земли, вдруг начинало выворачивать на черноте как будто бы утерянные губы негра. Толстенные, помпейские. Как некий малый катаклизм. Жених и невеста с немым испугом смотрели. Их головы были обсвечены. Точно в затмение чёрные луны.

Между тем пианист вроде бы отыграл. Вроде бы окончательно пошабашил. Под аплодисменты и рёв пошёл со сцены. Раскрытый рояль остался стоять. Как разоблачённый фокусник. Пианист снова появился – сел. Широким задом точно придавил все аплодисменты. Как гнётом капусту. Начал избивать рояль с маху. Под бурю аплодисментов ушёл. Бросил рояль. Ещё более разоблачённым. Новосёлов неистовствовал. За хлопками было не уследить. Лопасти. От мотосаней. Сейчас помчится, ринется по головам на сцену. Ольга не отставала. Серов принуждённо похлопывал. Куда ж тут? Когда посреди сумасшедших посажен.

Николетта Менабени говорила дочери: «Оля, милая, пойми: слишком далеко всё заходит. Не пара он тебе. Ни по развитию, никак. Так и будет в шоферах. Да и у нас: ведь квартира ему наша нужна, квартира! Прописка в Москве! Неужели не понятно – зачем он ходит?» Так бывало по утрам, за завтраками. Перед уходом матери на работу, а дочери в консерваторию. Между тем вечером двое опять сидели перед широким окном. Перед закатом. Солнце сваливалось. На краю земли начиналась гигантская многоцветная бельевая стирка.

«Да встречайся, встречайся с женщиной. Ради бога! Только в душу не дай заползти – задавит! Вот в чём дело. (Это уже с противоположной стороны говорилось. Серовым. Новосёлову.) И потом – она же москвичка. А ты кто? Подумал об этом?» Однако коллекция августовских закатов пополнялась, накапливалась… Этот закат был тосклив и уныл. Как неловкая, набитая с похмелья, яичница.

После концерта шли по дымящейся морозом Горького. От музыки Новосёлов не остывал: «Как играет! Ка-ак играет! – Подталкивал Серова: – А?! Не-ет, я тебя приобщу. Не я буду! Никуда не денешься! Обязательно! А?!» Ольга смеялась. Серов морщился. Сутулясь, быстро утаскивали на спинах вихрящиеся морозы троллейбусы. Луна походила на огрызок рыцаря. Крепко побитого.

Нужно было отблагодарить меломанов. Выразить им, так сказать, признательность. Ну, что приобщили к музыке. Окрестили наконец-то. И Серов предложил Новый год встречать вместе. В общаге. В общежитии, если культурно. Две недели ведь всего осталось. Как-никак маскарад намечается. Буфет, ну и прочее. (Серов работал под простачка. Под этакого необразованного, но душевного шоферюгу. Дескать, ну чего там, Олька: пойдём, кирнём, попляшем!..) Новосёлов сразу задумался. Начал притормаживать ход. В нерешительности косился на Ольгу. Но та на удивление согласилась. А что! В общаге так в общаге! Голова её в белой шапке с пампушками походила на зайца с ухом. Посмеялись. На том и порешили. И довольные друг другом, разошлись в разные стороны: Новосёлов и Ольга свернули в Палашевский, Серов пошёл дальше, к подземному переходу, к метро.

В высокой цинковой взвеси декабрьского полнолунья чудилось висящее сборище мерцающих человеческих душ.

Они целовались под ним в Ольгином дворе. Их тени стояли у ног как чемоданы.

Дома, в комнатке своей, Новосёлов сидел и смотрел, как лампочка под колпаком на табуретке мягко выворачивала и выворачивала бесконечную радужную ткань одуванчика.

А в новогоднюю ночь общежитская высотка была завёрнута в лунный туманящийся свет, словно в серый свиток.

По заснеженному пустырю одинокий парубок с ножом бегал за другим одиноким парубком, который не имел ножа. Оба были в белых рубашках.

Выбежавший Новосёлов ловил. А поймав, тыкал их рожицами в снег, упав на колени. Парубки дёргались и неразборчиво матерились. Потому что рты у них были залеплены. Снегом.

«Ты где был?» – спросила Ольга. «В туалете», – ответил Новосёлов, оглядываясь по притемнённому скученному залу, где и шла новогодняя ночь, вздрюченная, экзальтированная как старуха. Где по многочисленным, толкущимся в танце головам, опутываемым серпантином, шмаляло из прожекторов и где Новосёлов выискивал сейчас Серова. Смывшегося непонятно когда.

На пустыре снегу было мало, и один из парубков ободрал нос. Он тронул Новосела за плечо. «Сейчас», – сказал Новосел Ольге.

«Порядок», – сказал Новосёлов, быстро вернувшись. «Куда ты бегаешь все время?» – «Да так. По мелочам… Извини, я – сейчас!»

В углу зала над головами замахались руки. Кулаки. Однако быстро были потоплены. Точно удёрнуты там кем-то на дно…

«Ну как, не скучаешь?» – Новосёлов слегка запыхался, опять в беспокойстве поглядывая поверх голов.

Увидел парторга Тамиловского. «О, и вы здесь! Среди народа! Да ещё с супругой! Очень приятно!» – «А как же! Мы – только так!» – Длиннозубый Тамиловский толокся в танце со своей женой.

Чёрненькая низенькая женщина походила на остренькую взблескивающую брошку, вцепившуюся длинному Тамиловскому в низ живота. Тамиловский то убегал с ней, круто беря на себя, то так же круто набегал вперёд. Точно хотел ею пробить стену. Танцующие оглядывались.

Из динамиков вдруг грохот оборвался – и сразу вспух и пошёл впереди людей живой играющий диксиленд. Веселый, как осьминог.

«О! ваши! Диксиленд! – вскричал Новосёлов, как будто он – массовик-затейник. – Из консерватории! Мы пригласили! Оплатим!»

Ольга ринулась к своим.

Новоселов торопливо курил в коридоре, пепел стряхивал в баночку. Которую не знал куда пристроить. Поставить куда. Бетонный пустой коридор воспринимался как катакомба.

Вместо разыскиваемого Серова в буфете опять увидел Тамиловского. Зубастый Тамиловский алчно смеялся, выхлёстывая газировку в стаканы. Его жена ожидающе закинула ручки на мраморный столик. Как в школе ученица. Означив плоскую квадратную спинку излечиваемого всю юность сколиоза. Они помахали Новосёлову. В ответ Новосёлов покивал. Мол, очень приятно. Очень приятно. Спасибо. Оглядывал просторный буфет, выискивая среди дымных галдящих голов голову Серова.

Вместо Серова из дыма шла Евгения. Не спускала расширенных глаз с Новосёлова как с маяка. Слепо, как-то раздёрганно втыкала ноги в туфлях на высоком каблуке. Ещё издали развела руками – нету!

«Я ему кофту… кофту, Саша». Евгения икала. «Что кофту?» – «Кофту ему связала. Белую! Подарила к Новому году!» (Новосёлов растерянно озирался. Точно искал эту новую белую кофту, связанную Евгенией. Точно только в ней и можно было теперь опознать Серова.) «Он же пригласил вас с Ольгой! Я же всё купила, приготовила! Никифорова телевизор дала! Катюшку с Манькой взяла на ночь!.. И вот он… он… Я не могу больше! Я не могу!» Евгения отвернулась и заплакала. (Тамиловские сразу же с интересом раскрыли рты. На щеках клыкастого мужа сорока пяти лет горел младенческий запёкшийся румянец язвенника.)

Новосёлов не знал, что делать, куда смотреть – спина женщины пригнулась перед ним какой-то жалкой сутулой корзинкой, из которой тряслись такие же жалкие висюльки вроде бы жёлтеньких цветков…

…точно чтобы усугубить свою неудачливость с мужчиной… точно нарочно добить себя ею… женщина одевается неумело… нелепо… жалко… хочет что-то лихорадочно исправить… этим нарядом своим… этой жалкой причёской… хочет понравиться мужчине… снова завоевать… вернуть всё назад… как было… и ничего не получается… всё выходит наоборот… выходит жалко… глупо…

«Не надо, Женя. Не плачь. Прошу тебя… Люди смотрят… Я найду его… Иди к себе… Из-под земли достану…»

На десятом этаже по полутёмному коридору Новосёлов быстро тащил на себе Серова в величайшей кофте. Так тащат длинное баранье руно.

Новосёлов снова курил. Один. В высокой катакомбе на первом этаже. Из-за поворота сзади всё ударяла музыка. Об Ольге (невесте) Новосёлов забыл.

…Шапочка еле удерживалась на голове врачихи. Нагромождённые рыжие волосы походили на жёсткие жгуты от плёнок лука.

«На что жалуетесь?»

«Видите ли, доктор, я, собственно, ни на что не жалуюсь…»

«?!»

«Я пришёл просить за Серова Сергея. Он был у вас вчера. Просил вас…»

«Низенький такой, прямой?.. Отказала. И правильно. Не нашего района… А вы кто ему? Брат, родственник?»

«Нет, просто товарищ. В одном общежитии живём, работаем тоже…»

«А-а! «Товарищ!»…Меньше б надо было пить с ним… товарищ!»

«Видите ли, доктор, всё не так просто, как на первый взгляд вам, наверное, показалось. У человека семья, двое детей. Живёт в общежитии. Девять метров. И, самое главное, седьмой год прописки ждёт… Ну, сами понимаете, неустроенность эта… неопределённость, зависимость… от обстоятельств… Запил, словом… Вы не могли бы… амбулаторно?..»

«А-а, так он по лимиту! Лимитчик! Из грязи в князи! Из другого района прибежал, боится узнают, пометут из Москвы!.. И вы за такого просите?.. Да вы… да ты сам лимитчик! А-а! Угадала!.. Так вас гнать надо из Москвы, гнать всех! В деревни ваши, хутора, чтоб работали, работали там, а не лезли сюда жрать, жить!..»

«Ну ты, культура! Сколько раз в театре-то была?.. Дояр в белом халате…»

 

«Почему дояр? Почему дояр?.. Да как ты… да я тебя… Как фамилия, негодяй?! Где работаешь?!»

Жёстко выстукивая каблучками, Силкина шла по коридору. Коротко приказала идти за ней. Мимо Новосёлова прошёл влитой костюмчик в полоску. Костюмчик дрессировщицы, циркачки, уверенной, что зверь бежит уже за ней.

Новосёлов тушил окурок о спичечный коробок (баночку где-то утерял), совал его в карман пиджака. Успел застегнуть пиджак на обе пуговицы.

В кабинете его требовательно дёргали за грудь, подпрыгивая к лицу. «Ну же! Люби меня! Ну же! Мой сильный незнакомец!» Всё это казалось невероятным – маленькая женщина была пьяна. И это директор общежития! Воспитатель молодежи! Подпрыгивает, дёргает, требует. Ну же! Мой сильный незнакомец! Пошлость шла неимоверная. Из пошлейшего фильма, романа! В смущении, в полной панике Новосёлов отводил её руки. Удерживал в своих. Пытался поймать взгляд её, глаза. Но глаза были по-пьяному стоеросовы, упрямы. Новосёлов бормотал: «Что вы, что вы! Вера Фёдоровна, опомнитесь!» А она всё наступала, дёргала к себе, подпрыгивала: «Ну же! Люби меня! Кому говорю! Мой сильный незнакомец!» Улучив момент, Новосёлов просто бросил её, бежал, выскочив из кабинета.

«Импотент!» Пьяная женщина покачивалась. Отмашисто, длинно зажгла спичку, прикурила. Размахивая рукой, тушила спичку. Постояла, думая, трезвея. Бросив сигарету, одёрнула костюм, напряжённой палочной походкой пошла.

Вот так встреча Нового года! Новосёлов бегал, искал Ольгу.

Когда вышли уже одетыми – на крыльце несколько общежитских курили. В деревенском сладостном своем присёре. Глаза мерцали как у собачек. «Гляньте, Новосёл пошёл, – сказал один. – С кралей своей. Кувыркаться. Хи-их-хих-хих!»

«Что, что он сказал?» – спрашивала Ольга, уходя от крыльца. Новосёлов молчал.

…вот так встретил Новый год… пригласил невесту… пять погашенных драк, так сказать, в активе… транспортировка на горбу пьяного… и чуть не изнасиловали к тому же… да-а… вот так Силкина… здоровайся теперь с ней… делай вид… стерва… ну же!.. люби меня!.. ну же!.. мой сильный незнакомец!.. у-у-у…

«Саша, я зря, наверное, пришла? Да?» – «Ну что ты, Оля! Я виноват во всем, я! Не туда, не так, не надо было! Прости».

Скрипел под ногами снег. Текли по небу облачка. Луна на месте дрожала. Мёрзла, как ртуть.

На сеанс в кинотеатр «Повторного фильма» они явились к восьми тридцати утра. И это первого января! В Новый год! До такого надо было, конечно, додуматься. Это уже надо быть одинокими и неприкаянными запредельно! В зале, где ещё горел свет, кроме них, спал какой-то пьяный в первом ряду и завтракали муж и жена, пенсионеры, разложив еду в газетке на сиденье между ними. Женщина была с большим лицом. Рыжим и мягким, как хлеб. Она подавала мужу кусочки колбасы. Потом они аккуратно сложили газету с объедками, сунули в сумку. Муж сел рядом.

«Вот тебе, Тося, и Новый год. В очередной раз пропел, протанцевал. Все орут, надеются на что-то: с Новым годом! С новым счастьем!.. А дальше-то – по-старому пойдёт… – Муж посмотрел на тряпки по стенам: – Вот, как здесь – жизнь-то наша. Дырявенький кинематограф… Вот ведь какое дело…»

«Это всё твоя философия. Ты вот лучше мне скажи: может мужчина выглядеть интеллигентно в трусах? Притом полосатых?» (Причёска жены походила на прибитое непогодами дерево с дуплом.) – «Это не трусы на нём были. Джинсы вроде бы».– «Да какие джинсы! какие джинсы! Как в наматрасниках вышел! Может или нет?»

У повернувшегося к жене старика стал виден впалый висок. Жёлтый и вмятый, как выгоревшая свеча… «Хватит об этом, Тося». Приобнял жену.

Новосёлов сжал руку Ольги.

«Что ты, Саша! Что с тобой?» Новосёлов хотел объяснить. Хотел рассказать про мать. Про умершего отца… Но покатился по проволокам занавес, начал стаивать свет.

В ожидании министры сидели вдоль длинного стола в микрофонах. Как жирные утки в камышах. Коллегия. Наконец появился Сам. Главный. Сел. Хмуро оглядывал всех. Его микрофон походил на кривую кувалду. Министры склонили головы…

В другом журнале, «Иностранная кинохроника», показывали последствия крушения пассажирского поезда. Во Франции. Под Тулоном. Съёмка велась с вертолёта. Валяющиеся вагоны казались просто дымящимися поленьями. Нагромождением дымящихся поленьев. По которым муравьишками ползали, бегали люди…

И сразу, следом, там же во Франции, – пошёл показ мод. Только в Париже. Две девицы заплетали ногами по подиуму. Обе с длинными талиями. Плечи и рукава на платьях были старинны. Как мадригалы. С защищённым, улыбчивым любопытством селянки Ольга смотрела. Надо же! Ишь ты! И чего только не бывает! Новосёлов хмурился. Получалось, что там-то, в Тулоне, сейчас несчастье, трагедия, беда, а здесь чёрт-те что происходит! Наглость какая!

А потом, наконец, был сам Ретт Батлер. Любовник-соблазнитель. Прежде чем начать целовать заключённую в объятья женщину (готовую на всё!), он осматривал закинувшееся ослепшее лицо по-хозяйски, с очень близкого расстояния, как плантацию, по меньшей мере. Которую ему предстояло сейчас хорошенько обработать…

«РэД – громко сказала в глухое ухо мужа пенсионерка. – По фамилии – Батлер! Понял?» И они смотрели. У «РэДа» рот был как у медного колокола. Ну и, понятно, – пробор.

Фильм шёл бесконечно. Пьяный в первом ряду просыпался. И снова засыпал. Запрокинутое лицо его напоминало чашу. Артезианский колодец.

Тогда же, после фильма, Новосёлов был приглашен на день рождения. Матери Ольги. Николетты. На четырнадцатое января. «Да и Старый Новый год отметим!» – смеялась Ольга.

Шёл снег. Как сирень. Как сиреневые кусты. Всё в нем находилось в сравнении: две девчонки с короткими сапожками переставлялись по ледку тротуара как лыжные палки с кольцами. Афганская гончая с лохматыми своими гамашами вышагивала как человек. Как два человека в ногу. Её хозяин уносил за ней длинный повод, кипел в снегу, как белый рой.

Вечером приходила Евгения. Опять плакала. Серов исчез. С утра.

Новосёлов лежал в темноте на кровати, закинув руки за голову. По прихожей пробегали и пропадали куда-то трельные сверчки. Так могли бы выбегать на подлунную дорогу пьяницы. Чтобы прокричать всему миру, что они с завтрашнего дня… и так далее.

…Закусочка лежала на тарелочках плоско, тоненько. Экономично. От этого казалась нарисованной. Но всё было разнообразно и вкусно. И вроде бы – всего много. Много тарелочек. Всё время подплывали они к Новосёлову. То слева тарелочка, то справа. Отведайте! Попробуй, Саша! Вот этого, вот этого, пожалуйста! Спасибо, спасибо! Благодарю! Новосёлов прикладывал руку к груди. Душевно прикладывал. В крохотных рюмочках было налито как будто лекарство. Чтоб из них пить – приходилось вытягивать губы трубочкой. Коньяк, вроде бы.

Невысокий человек подошёл к зеркалу на стене. Провёл расчёской по темени. Картаво объявил: «Редеет облаков летучая гряда. Эх!» Николетта с готовностью рассмеялась, видимо, постоянной этой шутке брата, сразу стала уверять его, что всё ещё нормально, грех жаловаться, бывает хуже. Да где уж хуже, одёргивал перед зеркалом пиджак человек низенького роста. Он повернулся к сестре: «Ну, здравствуй, Калька!» Он повернулся к племяннице: «Ну, здравствуй, Олька!» Он одинаково брал их лица в ладони и целовал. После чего чуть отстранял лица от себя и любовно разглядывал. Вскочивший со всеми Новосёлов вроде был забыт. Никакого Новосёлова в комнате вроде бы не было…

Все трое повернулись и очень серьёзно встали перед чужим человеком. Картина напоминала распродажу крестьян. Разбиваемую, обречённую страдать в дальнейшем семейку. Однако произошла, наконец, и церемония знакомства: горячо встряхиваемый Новосёловым за руку Дядя косил в сторону. Как волчишка. Ну, который в лес норовит убежать. Сколько его ни корми…

Дядю звали Генрих Анатольевич. Менабени, естественно. Говорил Дядя картаво. Как уяснил Новосёлов уже через несколько минут, любимым словцом у него было слово «оригинально». Говорил он его всё время. По любому поводу. Оно пробулькивало у него, оно сверкало: – «Арлигинально!» Он говорил со смехом: «Я – арльтист арлигинального жанрля». Когда уже умеренно выпили и женщины раскраснелись, он прискокнул к пианино Ольги – старинному, с подсвечниками – и, постукивая по клавишам, оборачивался и пел: «Белые корля-я-яблики, бе-елые корля-я-яблики…» Глаза его подпольно всем подмигивали, посмеивались. И все тут же ему в тон подхватывали. А потом хлопали и смеялись.