Путь хирурга. Полвека в СССР

Text
1
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Неожиданности и трудности

Многое, что мы изучали на первом курсе, было для нас новым: и анатомия, и латинский язык, и углубленное изучение биологии, физики, физколлоидной и органической химии.

Для будущего врача это скучно, хотя по молодости мы были не подготовлены к изучению практической медицины. Но мы понимали – это была подготовка к ней. Чего невозможно было понять – зачем нам так много и глубоко изучать основы марксизма-ленинизма?

В медицинском институте было семь кафедр так называемых общественных наук:

1. Кафедра марксизма-ленинизма.

2. Кафедра истории Коммунистической партии.

3. Кафедра политической экономии.

4. Кафедра диалектического материализма.

5. Кафедра марксистско-ленинской философии и еще кафедры подобных отвлеченных коммунистических предметов. Такой «джентльменский набор» общественных кафедр был обязателен для всех высших учебных заведений.

В громадной нашей стране жила и благополучно питалась марксизмом громадная армия профессоров и преподавателей этих предметов, все – члены Коммунистической партии, все «идейно выдержанные и политически подкованные» (формулировка того времени для любого карьерного продвижения). Они и выглядели все почти одинаково: в строгих серых костюмах, всегда сосредоточенно-хмурые и все – без единой улыбки.

А при тех кафедрах были еще студенческие кружки, в которые партийный и комсомольский комитеты института очень рекомендовали записываться для более углубленного изучения предмета. По количеству учебных часов они занимали на первых двух курсах четвертую часть времени, а на старших курсах – шестую часть времени. Если студент пропускал занятия по основным предметам или «засыпал» зачет по ним, это было его заботой – надо отработать занятие и пересдать зачет. Но если он (или она) пропускал занятие по марксизму, а еще того хуже – не смог сдать зачет, то его поведение и идейный настрой разбирали на комсомольском собрании. После двух таких разборов провинившемуся выносили «выговор с занесением в личное дело». Это было зловещим сигналом – его могли исключить с плохой характеристикой, и тогда ни в какой другой институт его не приняли бы. Поняв это, мы вспомнили ту первую лекцию по марксизму! – неспроста нам внушали, что «без передовой советской идеологии нельзя стать хорошим советским врачом». Получалось, что без «передовой советской идеологии» вообще нельзя стать врачом.

Занятия на этих кафедрах были простой догматикой: без каких-либо объяснений преподаватели зачитывали текст учебника и требовали, чтобы мы его конспектировали. Основной книгой был «Краткий курс истории ВКП(б)» – единственный из учебников, который в избытке стоял на полках институтской библиотеки. «Святая святых» была четвертая глава этой толстой книги, в которой туманно излагались основы марксистской философии. Хотя преподаватели вслух не говорили, но намекали, что эту главу написал сам товарищ Сталин. Все годы мы мусолили ее на занятиях, уча почти наизусть (как магометане в школах-медресе учат свой Коран).

Должен признаться, что я не был хорошим студентом, так – посредственным. Я много отвлекался на побочные увлечения театром, музеями, выставками картин, чтением романов и еще – на увлечение девушками. Периодически я отставал по разным предметам, хотя умел всегда догонять. Но что мне совсем не давалось – это понимание марксизма. Да и для многих других эти занятия были мукой. Хотя, впрочем, были такие, кто добросовестно конспектировал все труды Сталина и Ленина, особенно «Материализм и эмпириокритицизм». Они потом становились комсомольскими вожаками и продвигались дальше. А были и такие, которые в ответ на вопросы преподавателя умели очень ловко сплетать из почти бессмысленных фраз какое-то подобие связности. На это нужен был особый талант. Им отличался наш Борис. Хотя он почти ничего по марксизму не читал, но мог по 15–20 минут говорить что-то, напоминающее книжный текст. Мы все этому удивлялись и всегда просили его говорить подольше, чтобы только нас не спрашивали. А наши девушки даже прощали ему за это сальные шутки.

– У тебя, Борька, есть только две мозговые извилины – одна для мерзкого похабства, а другая – для марксизма, – со смехом говорили они ему.

Но они были неправы – он был очень способный ученик. Мы с ним скоро подружились и часто занимались вместе – то у меня дома, то у него. Читал он учебники мало и быстро, но зачеты сдавал легко. Я читал медленней и больше, но зачеты давались мне хуже. Фамилия Бориса была Катковский, а я – Голяховский, довольно сходно. Мы держались вместе, поэтому нас прозвали «Бобчинский и Добчинский». У Бориса была тоже смешанная еврейско-русская семья: его отец, еврей, был начальником в каком-то министерстве, поэтому у них была трехкомнатная квартира в центре города – редкостная привилегия. Оба мы с Борисом жили с обеспеченными родителями и не испытывали трудностей быта.

В то время партийные инстанции готовились с шумом и помпой праздновать столетие «Манифеста Коммунистической партии», написанного Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом – двумя основателями коммунизма – в 1848 году. Об этом назойливо писали в газетах и постоянно гудели по радио (телевидения еще не было). Конечно, всем студентам вменялось в обязанность конспектировать текст манифеста. На квартире у Бориса мы открыли первую страницу. Манифест начинался вещими словами: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». Я добросовестно переписал их в свою тетрадь. Но дальше дело не пошло – я не понимал, почему, бродя по Европе, тот призрак раньше всего забрел в Россию. Мы стали полушутя обсуждать это. Борис сказал:

– А ты знаешь, что Маркс был еврей?

– Что-то слышал об этом, но не очень ясно.

– Маркс был крещеный еврей, как Иисус Христос. А Энгельс сам был капиталист, и даже очень богатый. Вот тебе ситуация: сто лет назад сидели еврей с капиталистом и выдумывали какой-то манифест. А теперь нам надо зачем-то его изучать и переписывать.

Слушая его, я механически переписал первую фразу в две строчки:

 
Призрак бродит по Европе,
Призрак коммунизма.
 

Мне послышался в этом стихотворный ритм. Под болтовню Бориса я силился добавить к тем строчкам еще две – в рифму, чтобы получилось четверостишие. К «Европе» было много рифм, но к слову «коммунизма» подобрать рифму было не так просто. И вдруг меня осенило, я написал:

 
Потому что нашей жопе
Очень нужна клизма.
 

– Борька, я нашел объяснение – почему призрак забрел в Россию. Слушай! – и прочитал.

Мы похохотали, но потом он вдруг стал серьезным:

– Знаешь, лучше забудь этот стишок. Не то тебя за него посадят, а меня, заодно, тоже – потому что не донес на тебя.

Мы оба добросовестно хранили эту тайну полсотни лет – до развала Советского Союза.

Большинство наших студентов были из малообеспеченных семей и жили трудно. Тем, кто приехал из провинции, жилось особенно плохо. Студенты получали стипендию – 220 рублей в месяц (что можно было приравнять к 10 долларам) и должны были платить за обучение 200 рублей в семестр. В 1949 году эту плату отменили, но рубль еще раньше деноминировали в десять раз – стипендия получалась 22 рубля, но относительно доллара она даже упала. Впрочем, к долларам тогда ничего не приравнивалось; никто и не думал об этом соотношении: уже нависал политический и экономический «железный занавес» между Советским Союзом и Западом – мы привыкали опять жить в изоляции.

Тогда еще была карточная система, и в маленькой институтской столовой по карточкам выдавали скудную еду. За ней надо было целый час стоять в длинной очереди, а перерывы между занятиями были короткие. Многие наши были хронически голодны и страдали дистрофией. Моя мама делала и ежедневно давала мне с собой несколько бутербродов с сыром и колбасой, чтобы я делился ими с товарищами по группе. То же делал и Борис.

Для приехавших из провинций было общежитие в поселке Алексеевское, за Выставкой, которая тогда называлась Сельскохозяйственной. Это был край города, и туда шел только трамвай. Путь до института занимал два часа. Но главное – мест для всех не хватало. Да и что за место это было! – железная койка с тумбочкой в комнате на десять коек, общая уборная и умывальник без душа. И все-таки кто это получал – были счастливцы. Не всем хватало мест, и другим приходилось ждать по два-три года, а пока они снимали себе угол в комнате где-нибудь на окраине. Чтобы как-то просуществовать, многие студенты искали подработку – таскали по ночам грузы на железнодорожной станции. На следующий день, замученные, они на занятиях «клевали носом» и получали замечания.

Не все выдерживали такую жизнь, и за первый семестр с курса ушло 5 процентов студентов. Ушел и тот седой ветеран, которому я помогал на вступительном экзамене. Мы были дружны, и, прощаясь со мной, он объяснил:

– Я, конечно, очень расстроен, что не смогу стать врачом. Мечтал об этом всю войну, думал – если выживу, поступлю в медицинский. Но у меня – жена, недавно сын родился. Мне предложили работу директором клуба, на 100 рублей. Надо семью содержать.

Куда шли деньги по репатриации от Германии? Ветеранам-фронтовикам ничего не платили, а им приходилось хуже всех – для родительского содержания они были слишком взрослыми. Упустив на войне годы жизни, многие женились или были женаты и сами становились родителями. Мужу и отцу оставаться студентом – это было немыслимо.

Многим нашим девушкам-немосквичкам тоже тяжело жилось. Но они умели по-женски кооперироваться в маленькие группки и вести общее хозяйство. В институте девушки были в большинстве – около 70 процентов. Это и было обычное соотношение для советской медицины. Секрет простой: в государственной системе Советского Союза врачебная специальность всегда рассматривалась как профессия второго – третьего сорта и ценилась низко – врачи любых специальностей зарабатывали меньше инженеров и даже меньше квалифицированных рабочих. Научные медицинские работники и преподаватели получали вдвое-втрое больше рядовых врачей, но не везде были институты и не все хотели и были способны заниматься наукой или преподавать. Только редчайшие врачи становились профессорами и доцентами и получали большую зарплату. Для этого надо было иметь особые способности, упорство и – связи. И надо было быть членом партии.

 

Вообще если мужчина собирался в будущей своей жизни зарабатывать деньги, стать добытчиком для своей семьи, ему лучше было в медицину не идти. Ну а женщина – будущая жена и мать – могла всегда рассчитывать, что станет добавлять свою небольшую зарплату к заработку мужа. Мы все это понимали и заранее были готовы к бедности. Мы учились, и все. Энтузиастов медицины среди нас было мало. И я, хотя и сын хирурга, энтузиастом сначала не был – я был еще слишком юн для понимания этой профессии. Но каждый ли человек может быть врачом? Казалось бы, ответ простой: может тот, кто способен этому научиться. Однако это – принцип отбора по деловым качествам. В Советском Союзе отсутствовал на это какой-либо деловой критерий: в медицину шли те, кто не имел определенных талантов и не знал, куда податься, или по семейным традициям.

Впрочем, среди бывших фронтовиков было много сильных и практичных натур – их воспитала суровая боевая жизнь. Один из них был уникальный парень Гриша Иткин. Уникален он был тем, что у него в сердце остался с войны металлический осколок снаряда. Гриша жил как бы с бомбой в сердце: оно сокращалось, а вместе с его сокращениями туда-сюда двигался довольно большой кусок снаряда. Слух о студенте с таким редким медицинским диагнозом распространился по всему институту. Некоторые студенты-старшекурсники сами видели тот осколок под рентгеновским экраном – когда Гришу осматривали доктора. Он был очень крупный, сильный и жизнерадостный парень с выраженной еврейской наружностью. Если не знать о его ранении, можно было подумать, что это редкостный здоровяк. Его боевая натура во всем шла напролом. Когда в деканате кто-то сделал обидное для студента-еврея замечание, Гриша пришел туда и устроил громкий скандал:

– Если мы еще раз услышим от кого-нибудь антисемитские высказывания, тому человеку станет очень-очень плохо! – Он так это подчеркнул, что его угрозы все испугались.

Другого выгнали бы за такое, но его стали бояться: человек с осколком снаряда в сердце может себе многое позволить. Мы смотрели на Гришу с восхищением – сильная натура!

Потом я услышал от него рассказ о его ранении. В начале войны Гриша был в особом ударном отряде, куда подбирали сильных головорезов. Их тренировали для операций особого назначения. Однажды их заслали в тыл немцев, они разгромили штаб и захватили в плен генерала. Несколько из них погибли, и Гриша тоже был почти убит – ранен в грудь. Ребята тащили его на себе и прорвались к советскому госпиталю. Там в это время был главный хирург фронта Вишневский, но он уже уезжал и не хотел осматривать нового раненого. Отряд окружил его машину и под дулами пистолетов заставил делать Грише операцию. Вишневский сам рассказывал:

– Я зашил раны, но убрать осколок было невозможно – он бы умер на столе от потери крови. Я был уверен – такой здоровяк должен выжить и с осколком в сердце.

Политические кампании

Учиться в Москве было интересно, – преимущество столицы в том, что здесь острей ощущался общественный пульс жизни страны. Отсюда расходились волны событий и настроений, жизнь всегда бурлила. Москва советского времени была диктаторским центром половины мира (наверное, как когда-то был Рим для древней Римской империи). Из Москвы шло управление шестнадцатью национальными республиками Союза и диктатура над шестью завоеванными в войне странами Восточной Европы: Польшей, Восточной Германией (Германия тогда была разделена на два государства), Чехословакией (Чехия и Словакия были одним государством), Румынией, Болгарией и Югославией (она после войны была коммунистической). Коммунистическим партиям западных стран указания давались тоже из Москвы.

Кроме учебы, культурных увлечений и занятий любовью, я с интересом наблюдал бурлящую жизнь столичного общества – я привык к столичным новостям и слухам. Любые новости распространялись по Москве в течение минут, она ими всегда бурлила, особенно если начинались какие-либо общественно-политические кампании. Телевидения не было, а радио и газеты сообщали все на несколько дней позже и скудней – после обработки новости партийной цензурой и разрешения к информации.

Однажды я шел в институт по улице Воздвиженке и увидел на газетном стенде заголовок крупными буквами: «И.В.СТАЛИН – МАРКСИЗМ И ВОПРОСЫ ЯЗЫКОЗНАНИЯ». Языкознание меня интересовало еще меньше, чем марксизм, но имя Сталина, конечно, привлекло внимание. Управляя страной, он редко ставил свое имя над статьями, хотя было известно, что иногда писал передовицы в «Правде». Статья о языкознании была большая, на чтение у меня не было времени. Когда я вошел в институт, то еще издали заметил необыкновенную суету возле комнат партийного комитета на первом этаже: туда толпой входили и выходили преподаватели и студенты-активисты, у всех озабоченные лица и в руках газеты со статьей Сталина, – приехали представители райкома партии и устроили совещание. С того дня начались партийные и комсомольские собрания с обсуждением гениальной работы Великого Ученого товарища Сталина. Собственно, обсуждения никакого не было, что такое языкознание никто не знал, но выступление за выступлением все захлебывались восторгом от гениальных мыслей в той статье.

А вскоре поползли слухи: с работы сняли директора института языкознания академика Мара, еврея, – он «допустил грубые ошибки» в своей трактовке языка. Потом новые слухи о снятии с работы других языковедов-евреев. Из той статьи Сталина получилась целая кампания гонений на интеллигентов-языковедов еврейского происхождения.

Следующей кампанией стали массовые гонения на «космополитов», начатые в 1948 году. И опять никто толком не знал, что за слово «космополит», раньше его не употребляли. Но по слухам, а потом по газетным статьям и радио мы каждый день стали узнавать, что все больше и больше писателей и ученых обвинялись в «космополитизме». Началось с искусствоведа и критика Юзовского, тоже еврея. До того известный только узкому кругу людей искусства, он неожиданно стал мишенью широко раздуваемого всеобщего осуждения за то, что в своих критических статьях допускал идеологические ошибки – «был недостаточно патриотичен и преклонялся перед Западом». Потом к нему добавили фамилии других литературных критиков – все еврейские. А к определению «космополит» добавили слово «безродный» – получалось: «космополит безродный». И всех обвиняли в «преклонении перед Западом». Опять возле партийного комитета засуетились люди, и началась инсценированная партийными властями кампания поголовной критики «космополитов безродных» на собраниях по всей стране. Люди, далекие от искусства и вообще не читавшие статей о нем, по указке партийных комитетов громили «космополитов» с трибун – на заводах, в институтах, в театрах, в редакциях, в министерствах. Многие даже не понимали, что все это значит и что это за слова, но вынужденно аплодировали.

Кондуктор трамвая, на котором я ехал в институт, кричала на юнцов из ремесленного училища, когда они на ходу висли на подножке (автоматических дверей тогда не было):

– Вот я вас!.. Вот уж истинно – космополиты вы безродные!..

Очевидно, эта простая, малограмотная женщина называла их «космополитами безродными» потому, что они жили в общежитиях и воспитывались без родителей.

Казалось бы, многое было смешно. Но опять людей снимали с работы, заставляли публично каяться на собраниях в своих «грехах». Эти травля и унижения были похожи на времена средневековой инквизиции, когда фанатики католической церкви объявляли «еретиками» больших ученых-первооткрывателей, таких, как Галилео Галилей и Джордано Бруно. Инквизиция даже сожгла Бруно на костре. В Москве до этого еще не дошло, но кампания обвинений была глубоко продуманной психологической базой для многих последующих гонений на интеллигенцию, в первую очередь – на еврейскую.

В один из вечеров зимой 1948 года к нам на квартиру кто-то позвонил, отец взял трубку и сразу побледнел: ему сказали, что во время поездки в Минск погиб актер Соломон Михоэлс – его задавила грузовая машина. Среди советской интеллигенции это было громкое имя. Мой отец лечил его и его жену.

Михоэлс был великим актером, известным во всем мире, он руководил Московским еврейским театром. А кроме того, он был председателем Еврейского антифашистского комитета. Этот комитет был официально организован советским правительством во время войны. В те тяжелые для страны годы Сталин всячески пытался привлечь на свою сторону американского президента Рузвельта. Чтобы показать свою лояльность к евреям, он разрешил организовать Еврейский антифашистский комитет и даже послал Михоэлса в Америку, чтобы повлиять на общественное мнение американского народа и этим ускорить вступление Америки в прямую войну с Германией. Михоэлс своими речами и выступлениями перед американцами, особенно перед евреями, действительно повлиял на настрой людей и собрал для Советского Союза большие денежные пожертвования. Но после войны Еврейский антифашистский комитет стал правительству не нужен и даже опасен, потому что у его членов были широкие международные связи. А это считалось преступлением.

На другой день сразу распространился слух, что смерть Михоэлса не случайность, а подстроенное убийство. Многие догадывались, что приказ убить его исходил с самого-самого верха. Смерть Михоэлса легла зловещей тенью на евреев и на всю интеллигенцию.

Почти в то же время прошла сессия Академии сельскохозяйственных наук. Никому бы до этого не было дела, если бы на ней не стали громить ученых за «преклонение перед западной наукой». Агроном Трофим Лысенко выступил с критикой западных ученых XIX века Вейсмана, Менделя и Моргана, основателей науки о генетической наследственности. Он доказывал, что наследственностью можно управлять, и требовал восстановления приоритета русской и советской науки. На самом деле Лысенко был реакционной фигурой, подставным лицом Сталина, его «избрали» президентом Академии. А в газетах и на партийных собраниях институтов началась новая политическая кампания – против «вейсманистов-морганистов» и за приоритет русской и советской науки.

Пока что нас, студентов, это не касалось. Но вдруг, неожиданно, все достижения медицины стали ставить в заслугу Павлову, крупному русскому физиологу, умершему в 1936 году. Из него сделали советского научного бога Саваофа (древнее языческое божество, которому до крещения поклонялись славяне). Сам Павлов был религиозный интеллигент и терпеть не мог советскую власть. Указания об усилении значения Павлова для советской медицины шли свыше – от Центрального Комитета партии и райкомов, а оттуда – в партийные комитеты институтов. Во всех этих инстанциях не было ни одного ученого: партийные неучи давали указания профессорам – что делать, как говорить, что преподавать. Теперь на лекциях и занятиях все стали, как попугаи, повторять: «павловское учение», «павловские идеи»… И нам, студентам, вменялось в обязанность на семинарах ссылаться на труды Павлова, которые мы никогда не читали.

Как ни мало мы знали и понимали, но не могли не удивляться – что произошло? К имени Павлова каждый день стали добавлять русских докторов прошлого – Сеченова, Боткина, Захарова, Филатова, их стали превозносить и цитировать. В учебниках все иностранные фамилии заменялись на русские, под разными «научными» объяснениями. Ходили бесконечные анекдоты. Остряки фамилию Эйнштейн (в переводе – «один камень») переделали на «товарищ Однокамушкин»; а рентгеновские лучи были открыты вовсе не немцем Рентгеном, а русским попом, который сказал своей попадье: «Я тебя наскрозь вижу».

Студенты-евреи стали, оглядываясь, собираться группами и рассказывать друг другу новости и анекдоты. Тогда все боялись доносчиков-«стукачей», и я инстинктивно сторонился тех групп – чувство предосторожности подсказывало мне, что лучше не быть замешанным ни в какие групповые интриги. Но моя подружка Роза была очень коммуникабельна, она все и всех знала и многое мне рассказывала, когда мы бывали вдвоем. А вдвоем мы бывали все чаще. Общественные настроения и интриги вихрем вились вокруг нас, но сами мы были в вихре любви – нас больше всего на свете занимала любовь, она была интересней всех кампаний и настроений. Наша любовь уже не была секретом для однокурсников, девушки из группы меня поддразнивали, Борис тоже посмеивался надо мной, а я за это на него дулся. После учебы (а иногда – вместо нее) мы с Розой шли целоваться на скамейках в парках или в кино.

Однажды, прижимаясь ко мне всем телом, Роза сказала с игривой улыбкой:

– Я хочу сказать тебе что-то: я ведь уже не девушка – у меня был любовник.

 

Это еще больше подогрело мои желания – я-то еще был девственником. Мы горели нетерпением предаться настоящим любовным утехам, но негде было – мешали квартирные условия. Мы мечтали: вот если бы родители куда-нибудь ушли…

Тем временем в кампании за приоритет выдвинулся новый «корифей науки» – биолог Бошьян. Большими тиражами напечатали его книгу. Он утверждал, что умеет управлять наследственностью и может изменять гены по своему желанию. Как он до этого додумался? Ведь тогда еще вообще не была открыта структура ДНК (дезокси-рибнуклеиновой кислоты) – генетической основы наследственности. Но если кто сомневался в «открытиях» Лысенко и Бошьяна, тем приклеивали кличку «вейсманистов-морганистов», а это было равносильно позорному клейму инквизиции.

И вот в этом и обвинили профессора Бляхера, одного из лучших наших лекторов, тоже еврея. Мы были обескуражены, когда однажды вместо него на кафедру поднялась какая-то моложавая женщина. Это была присланная из Курска преподавательница по фамилии Маховка – малограмотная, но зато русская и член партии. На свою первую лекцию она накинула на плечи двух чернобурых лис. Уже одним этим она вызвала в нас негативную реакцию и показалась нам претенциозной. А когда вместо лекции она открыла газету «Правда» и стала читать нам тексты статей о приоритете русских и советских ученых, мы окончательно убедились – кого мы потеряли и что приобрели. На клочке бумаги я написал эпиграмму:

 
Ах, как жалко и неловко:
Вместо Бляхера – Маховка;
На плечах у той Маховки
Две лисицы, две плутовки,
Но ума у той Маховки
Столько, сколько у морковки.
 

Я показал эпиграмму Розе, она засмеялась чуть не в голос и послала эпиграмму по рядам студентов. Видно было, как вся аудитория колыхалась, читая. Но подпись я не поставил.

По слухам, еще оставалась слабая надежда: может, на защиту наших профессоров встанет гигант науки Гамалея – мировой авторитет. Но вместо этого в девяносто лет он вступил в партию большевиков. Газеты раздули этот факт как триумф советской идеологии. Секретарь Центрального Комитета партии Жданов сказал: «В наше время все пути ведут в коммунизм – почетный академик Гамалея пришел в партию на девяностом году своей жизни». Эту фразу стали повторять на всех собраниях.

Но, опять-таки по слухам, мы узнали – как он к этому «пришел». По состоянию здоровья Гамалея жил только на даче под Москвой и не бывал в институте. Партийный комитет в полном составе, во главе с секретарем райкома партии, выехал к нему на дачу. Академик дремал в колесном кресле и не очень реагировал на незнакомых ему людей. Тут же составили протокол заседания и единогласно «приняли» его в партию без обычного для этого кандидатского стажа в один год. Ни радости, ни возмущения со стороны Гамалеи не было – наверное, он просто ничего не понял.

Комитет хорошо сделал, что не дал Гамалее стажа кандидата, – через несколько дней весь институт хоронил «молодого коммуниста» на Новодевичьем кладбище. Был хороший осенний день, и все были рады, что вместо занятий нам велели идти на похороны. А мы с Розой радовались больше других и сбежали: днем моих родителей – наконец-то! – не было дома. Так великий ученый помог мне потерять девственность в жарких объятиях Розы.