Ода одуванчику

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Утренний мотив

 
На асфальте мечется
мышь, кыш, мышь,
сторож это, сменщица,
мусорщик, малыш,
 
 
семенит цветочница,
шарк, шурк, шарк,
точность мира точнится,
в арках аркнет арк,
 
 
взрыв бенгальский сварщика,
сверк, сварк, сверк,
голубого росчерка
меркнуть медлит мерк,
 
 
льётся, не артачится
свят свет свит,
тачка утра тачится,
почтальон почтит,
 
 
Чарли это брючится,
блажь, мышь, блажь,
ночь в чернилах учится
небу тихих чаш,
 
 
пусть проходят где-нибудь,
клёш крыш клёш,
душу учит небо ведь
простираться сплошь.
 
1995–1997 гг.

Стихи памяти отца

1
 
Ночь. Туман невпродых.
И – лицом к октябрю —
надо прежде родных
исчезать, говорю.
 
 
Речь, которая есть
у людей, не берёт.
В большей степени весть
о тебе – этот крот.
 
 
Потому что он слеп.
Слепок чёрных глазниц.
В большей степени – степь.
Холод. Ночь без границ.
 
2
 
Узкий, коричневый, на два замка саквояж,
синие с белыми пуговицами кальсоны,
город, запаянный в шар с глицерином, вояж
в баню, суббота, зима и фонарь услезённый,
 
 
за руку, фауна булочной сдобная: гусь,
слон, бегемот, – по изюминке глаза на каждом,
то и случилось, чего я смертельно боюсь
там, в простыне, с лимонадом в стакане бумажном,
 
 
то и случилось, и тот, кто привыкнуть помог
к жизни, в предбаннике шарф завязавший мне, – столь же
к смерти поможет привыкнуть, я не одинок:
страшно сказать, но одним собеседником больше.
 
3
 
Я шлю тебе вдогонку город Сновск,
путей на стрелке быстрые разбеги,
хвостом от оводов тяжеловоз
отмахивается, на телеге
 
 
шагаловский с мешком мужик-еврей,
смесь русского с украинским и с идиш,
мишугинер побачит тех курей
и сопли разотрёт в слезах, подкидыш,
 
 
весь местечковый, рыжий, жаркий раж,
всю утварь роя, всё, чем мне казался
тот город, всю языческую блажь, —
египетский ли плен в крови сказался,
 
 
не знаю… Эту жизнь, которой нет,
которая мне собственной телесней
была, на ту ли тьму, на тот ли свет
я шлю тебе мой голос бесполезный,
 
 
как в Белгороде где-нибудь, схватив
в охапку свёрток груш, с толпой мешаясь,
под учащённый пульс-речитатив, —
ты отстаёшь, в размерах уменьшаясь,
 
 
и я иду к тебе, из темноты
тебя вернув, из немощи, из страха,
как блудный сын, с той разницей, что ты
прижат к моей груди как короб праха.
 

«Футбол на стадионе имени…»

 
Футбол на стадионе имени
Сергей Мироновича Кирова
второго стриженого синего
на стадионе мая миру мир
 
 
под небом бегло гофрированным
рядами полубоксы тыльные
левее ясно дышит море там
блистательно под корень спилено
 
 
на стадионе мая здравствует
флажки труду зато в бою легко
плакатом мимо государствует
бутылью с жигулёвским булькают
 
 
парада ДОСААФ равнением
идут руками всё размашистей
и вывернутым муравейником
меж секторов сползанье в чашу тел
 
 
потом замрёт и страшно высь течёт
над стадионом С. М. Кирова
удары пустоты стотысячной
второго стриженого миру мир
 
 
по узеньким в часы песочные
в застолье ускользают сумерки
до Дня Победы обесточено
извилиной сверкнёт лишь ум реки
 

«Из пустых коридоров мастики…»

 
Из пустых коридоров мастики,
солнцерыжих паркета полос,
из тик-така полудня, из тихих,
тише дыбом встающих волос,
 
 
сохлым запахом швабры простенной,
труховой мешковиной ведра,
с подоконника пьющих растений
вверх косея фрамуги дыра,
 
 
перочисткой и слойкой в портфеле,
Александров под партой ползёт
к Симакову, который недели
через две от желтухи умрёт,
 
 
безъязыкие громы изъяты
горячо, и в продутых ушах
две глухие затычки из ваты,
и уроки труда на стежках,
 
 
и на солнце прозрачные вещи,
и пчела к георгину летит,
в вакуолях пространства трепещет,
слюдяное безмолвье слезит,
 
 
то, что вижу, – не зрение видит,
не к тому – из полуденных тоск —
сам себя подбирает эпитет
и лучом своим ломится в мозг.
 

«В георгина лепестки уставясь…»

 
В георгина лепестки уставясь,
шёлк китайский на краю газона,
слабоумия столбняк и завязь,
выпадение из жизни звона,
 
 
это вроде западанья клавиш,
музыки обрыв, когда педалью
звук нажатый замирает, вкладыш
в книгу безуханного с печалью,
 
 
дребезги стекла с периферии
зрения бутылочного, трепет
лески или марли малярия —
бабочки внутри лимонный лепет,
 
 
вдоль каникул нытиком скитайся,
вдруг цветком забудься нежно-тускло,
как воспоминанья шёлк китайский
узко ускользая, ольза, уско
 

«По коридорам тянет зверем…»

 
По коридорам тянет зверем,
древесной сыростью, опилками,
и – недоверьем —
дитя с височными прожилками,
и с лестниц чёрных
идут какие-то с носилками —
все в униформах.
 
 
Провоет сиплая сирена,
пожарная ли это, скорая,
пуста арена,
затылок паники за шторою
мелькнёт, и ярус
из темноты сорвётся сворою
листвы на ярость.
 
 
Он не хотел на представленье,
оставь в покое неразумное
дитя, колени
его дрожат, и счастье шумное
разит рядами, —
как он, его не выношу, но я
зачем-то с вами.
 
 
Горят огни большого цирка,
прижмётся к рукаву доверчиво —
на ручках цыпки
(я плачу) – мальчик гуттаперчевый…
Скорей, в автобус,
обратно всё это разверчивай,
на мир не злобясь.
 
 
Они не знали, что творили:
канатоходцы ли под куполом
пути торили,
иль силачи с глазами глупыми
швыряли гири,
иль, оснежась, сверкали купами
деревья в мире.
 

«Поднимайся над долгоиграющим…»

 
Поднимайся над долгоиграющим,
над заезженным чёрным катком,
помянуть и воспеть этот рай, ещё
в детском горле застрявший комком,
 
 
эти – нагрубо краской замазанных
ламп сквозь ветви – павлиньи круги,
в пору казней и праздников массовых
ты родился для частной строки,
 
 
о, тепло своё в варежки выдыши,
чтоб из вечности глухонемой
голос матери в форточку, вынувший
душу, чистый услышать: «Домой!», —
 
 
и над чаем с вареньем из блюдечка
райских яблок, уставясь в одну
точку дрожи, склонись, чтобы будничный
выпить ужас и впасть в тишину.
 

«Тихим временем мать пролетает…»

 
Тихим временем мать пролетает,
стала скаредна, просит: верни,
наспех серые дыры латает,
да не брал я, не трогал, ни-ни,
 
 
вот я, сын твой, и здесь твои дщери,
инженеры их полумужья,
штукатурные трещины, щели,
я ни вилки не брал, ни ножа,
 
 
снится дверь, приоткрытая вором,
то ли сонного слуха слои,
то ли мать-воевода дозором
окликает владенья свои,
 
 
штопка пяток, на локти заплатки,
антресоли чулков барахла,
в боевом с этажерки порядке
снятся строем слоны мал мала,
 
 
ничего не разграблено, видишь,
бьёт хрусталь инфернальная дрожь,
пятясь за полночь из дому выйдешь
и уходишь, пока не уйдёшь.
 

«Птица копится и цельно…»

 
Птица копится и цельно
вдруг летит собой полна
крыльями членораздельно
чертит в на небе она
 
 
облаков немые светни
поднимающийся зной
тело ясности соседней
пролетает надо мной
 
 
в нежном воздухе доверья
в голубом его цеху
в птицу слепленные перья
держат взгляд мой наверху
 

«Это некто тычется там и мечется…»

 
Это некто тычется там и мечется,
в раковину, где умывается, мочится,
ищет курить, в серой пепельнице
пальцев следы оставляет, пялится, пятится,
 
 
это кому-то хворается там и хнычется,
ноют суставы, арбуза ночного хочется,
ноги его замирают, нашарив тапочки,
задники стоптаны, это сынок о папочке,
 
 
это арбузы дают из зелёных клетей, поди,
ядра, бухой бомбардир, в детском лепете
жизни, дождя – ухо льнёт подносящего
к хрусту, шуршит в освещении плащ его,
 
 
это любовью к кому-нибудь имярек томим,
всякое слово живое есть реквием,
словно бы глубоководную рек таим
тайну о смерти невидимой всплесками редкими,
 
 
где твои дочери, к зеркалу дочередь
кончилась, смылись, вернулись брюхатые, ночи ведь,
где твой сынок, от какой огрубевшие пяточки
девки уносит, это сынок о папочке
 
 
песню поёт, молитву поёт поминальную,
эй, атаман, оттоманку полутораспальную,
с ним на боку, хрипящим, потом завывшим,
имя сынка перепутавшим с болью, забывшим.
 

«И одна сестра говорит я сдохну…»

 
и одна сестра говорит я сдохну
скорее чем кивая туда где мать
я смотри уже слепну глохну
и уходит её кормить
 
 
и другая кричит она тоже
человек подпоясывая халат
хоть и кости одни да кожа
доживи до её престарелых лет
 
 
доживёшь тут первая сквозь шипенье
и подносит к старушечьему рту
ложку вторая включает радиопенье
и ведёт по пыли трюмо черту
 
 
что кривишься боишься ли что отравим
что на тот боишься ли что отправим
Антигона стирает пыль
есть прямые обязанности мне её жаль
 
 
говорит Исмена хоть нанимай сиделку
тоже стоит немалых денег
причитая моет стоит тарелку
за границей вертится брат Полиник
 
 
ни письма от него ничего в помине
Антигона кричит и приносит судно
да-да-да да-да-да но о ком о сыне
мать их дакает будь неладна
 
 
иль о муже поди пойми тут
то заплачет рукой махнёт отвяжитесь
от Полиника пожелтелый свиток
ей одна читает другая выносит жидкость
 
 
Аполлоном прочно же мы забыты
говорит одна вечереет и моет другая руки
и сменяет музу раздражённой заботы
Меланхолия муза скуки
 
 
потому что выцвести даже горю
удаётся со временем и на склоне
снится Исмене поездка к морю
и могила прибранная Антигоне
 

«Мать исчезла совершенно…»

 
Мать исчезла совершенно.
Умирает даже тот,
кто не думал совершенно,
что когда-нибудь умрёт.
 
 
Он рукой перебирает
одеяла смертный край,
так дитя перебирает
клавиши из края в край.
 
 
Человека на границах
представляют два слепых:
одного лицо в зарницах
узнаваний голубых,
 
 
по лицу другого тени
пробегают темноты.
Два слепых друг друга встретят
и на ощупь скажут: ты.
 
 
Он един теперь навеки,
потому что жизнь сошлась
насмерть в этом человеке,
целиком себя лишась.
 

Воскрешение матери

 
Надень пальто. Надень шарф.
Тебя продует. Закрой шкаф.
Когда придёшь. Когда придёшь.
Обещали дождь. Дождь.
 
 
Купи на обратном пути
хлеб. Хлеб. Вставай, уже без пяти.
Я что-то вкусненькое принесла.
Дотянем до второго числа.
 
 
Это на праздник. Зачем открыл.
Господи, что опять натворил.
Пошёл прочь. Пошёл прочь.
Мы с папочкой не спали всю ночь.
 
 
Как бегут дни. Дни. Застегни
верхнюю пуговицу. Они
толкают тебя на неверный путь.
Надо постричься. Грудь
 
 
вся нараспашку. Можно сойти с ума.
Что у нас – закрома?
Будь человеком. НЗ. БУ.
Не горбись. ЧП. ЦУ.
 
 
Надо в одно местечко.
Повесь на плечики.
Мне не нравится, как
ты кашляешь. Ляг. Ляг. Ляг.
 
 
Не говори при нём.
Уже без пяти. Подъём. Подъём.
Стоило покупать рояль. Рояль.
Закаляйся как сталь.
 
 
Он меня вгонит в гроб. Гроб.
Дай-ка потрогать лоб. Лоб.
Не кури. Не губи
лёгкие. Не груби.
 
 
Не простудись. Ночью выпал
снег. Я же вижу – ты выпил.
Я же вижу – ты выпил. Сознайся. Ты
остаёшься один. Поливай цветы.
 

«Хочешь, всё переберу…»

 
Хочешь, всё переберу,
вечером начну – закончу
в рифму: стало быть, к утру.
Утончу, где надо тонче.
 
 
Муфта лисья и каракуль,
в ботах хлюпает вода,
мало видел, много плакал,
всё запомнил навсегда.
 
 
Заходи за мной пораньше,
никогда не умирай.
Не умрёшь? Не умирай же.
Нежных слов не умеряй.
 
 
Я термометр под мышкой
буду искренне держать,
под малиновою вспышкой
то дышать, то не дышать.
 
 
Человек оттуда родом,
где пчелиным лечат мёдом,
прижигают ранку йодом,
где на плечиках печаль,
а по праздникам хрусталь.
Что ты ищешь под комодом?
Бьют куранты. С Новым годом.
Жаль отца и маму жаль.
 
 
Хочешь, размотаю узел,
затянул – не развязать.
Сколько помню, слова трусил,
слова трусил не сказать.
 
 
Фонарей золоторунный
вечер, путь по снегу санный,
день продлённый, мир подлунный,
лов подлёдный, осиянный.
 
 
Ленка Зыкова. Каток.
Дрожь укутана в платок.
 
 
Помнишь, девочкой на взморье,
только-только после кори,
ты острижена под ноль
и стыдишься? Помнишь боль?
 
 
А потом приходят гости.
Вишни, яблони, хурма,
винограда грузны гроздья,
нет ни зависти, ни злости,
жизнь не в долг, а задарма.
После месяцев болезни
ты спускаешься к гостям —
что на свете бесполезней
счастья, узнанного там?
 
 
Чай с ореховым вареньем.
За прозрачной скорлупой
со своим стихотвореньем
кто-то тычется слепой.
 
 
Это, может быть, предвестье
нашей встречи зимним днём.
Человек бывает вместе.
Всё приму, а если двести
грамм – приму и в виде мести
смерть, задуманную в нём.
 
 
Наступает утро. Утро —
хочешь в рифму? – это мудро,
потому что можно лечь
и забыть родную речь.
 

Тема

 
Друг великолепий погод,
ранних бронетранспортёров в снегу,
рой под эту землю подкоп,
дай на солнце выплясать сапогу.
 
 
Зиждься, мальчик розовый,
мальчик огненный,
воздух примири с разовой
головой, в него вогнанной.
 
 
То стучат стучьмя комья вбок,
самозакаляясь железа гудит грань,
солоно сквозь кожу идёт сок,
скоро-скоро уже зарычит брань:
 
 
Мне оторвало голову,
она летит ядром,
вон летит, мордя, —
о, чудный палиндром!
        Пуля в сердце дождя,
        в сердце голого.
        Дождь на землю пал —
        из земли в обратный путь задышал.
                 Мне оторвало голову,
                 она лежит в грязи,
                 в грязь влипая, мстит.
                 О, липкие стези!
                          О, мстихи, о, мутит,
                          о, бесполого.
                          Мылься, мысль, петлёй,
                          вошью вышейся или тлейся тлёй:
 
 
Я ножом истычу шею твою, как баклажан,
то отскакивая в жабью присядку, то
с оборотами балеруна протыкая вновь
и опять кроша твою, падаль, плоть.
 
 
Я втопчу лицо твоё, падаль, в грязь
и взобью два глаза: желтки зрачков и белки,
а расхрусты челюстей под каблуком
отзовутся радостью в моём животе:
 
 
Руки, вырванные с мясом
шерстикрылым богом Марсом,
руки по полю пошли,
         руки, вырванные с мясом
         шестирылым богом Марсом,
         потрясают кулаками:
         не шали!
                  Ноги ходят каблуками,
                  сухожилия клоками
                  трепыхаются в пыли,
                           ноги месят каблуками
                           пищеводы с языками,
                           во в евстахиевы трубы
                           вбито «Пли!».
 
 
Развяжитесь, лимфатические узлы,
провисай, гирлянда толстой кишки,
нерв блуждающий, блуждай, до золы
прогорайте, рваной плоти мешки.
 
 
Друг высокопарных ночей,
росчерков метеоритных, спрошу
я о стороне: ты на чьей? —
и одним плевком звезду погашу.
 

Эмигрантское

 
День окончен. Супермаркет,
мёртвым светом залитой.
Подворотня тьмою каркнет.
Ключ блеснёт незолотой.
 
 
То-то. Счастья не награбишь.
Разве выпадет в лото.
Это билдинг, это гарбидж,
это, в сущности, ничто.
 
 
Отопри свою квартиру.
Прислонись душой к стене.
Ты не нужен больше миру.
Рыбка плавает на дне.
 
 
Превращенье фрукта в овощ.
Середина ноября.
Кто-нибудь, приди на помощь,
дай нюхнуть нашатыря.
 
 
По тропинке проторённой —
раз, два, три, четыре, пять —
тихий, малоодарённый
человек уходит спать.
 
 
То ль Кармен какую режут
в эти поздние часы,
то ль, ворьё почуяв, брешут
припаркованные псы.
 
 
Край оборванный конверта.
Край, не обжитый тобой,
с завезённой из Пуэрто-
Рико музыкой тупой.
 
 
Спи, поэт, ты сам несносен.
Убаюкивай свой страх.
Это билдингская осень
в тёмно-бронксовых лесах.
 
 
Это птичка «фифти-фифти»
поутру поёт одна.
Это поднятая в лифте
нежилая желтизна.
 
 
Рванью полиэтилена
бес кружит по мостовой.
Жизнь конечна. Смерть нетленна.
Воздух дрожи мозговой.
 

Партитура Бронкса

 
Выдвиньте меня в луч солнечный
дети разбрелись по свету сволочи
дай-ка на газету мелочи
 
 
развелось в районе чёрной нечисти
ноют как перед дождём конечности
что здесь хорошо свобода личности
 
 
нет я вам скажу товарищи
что она такие варит щи
цвет хороший но немного старящий
 
 
он икру поставит чтоб могла жевать
каждый будет сам себе налаживать
я прямая не умею сглаживать
 
 
как ни встречу все наружу прелести
в пятницу смотрю пропали челюсти
тихие деревья в тихом шелесте
 
 
тихие деревья среди сволочи
в щах луч золотится солнечный
развелось в районе чёрной мелочи
 
 
нет я вам скажу от нечисти
я прямая разбрелись конечности
цвет хороший но немного личности
 
 
он икру поставит чтоб товарищи
как перед дождём такие варит щи
как ни встречу все наружу старящий
 
 
дети разбрелись но чтоб могла жевать
дай-ка на газету сам налаживать
что здесь хорошо умею сглаживать
 
 
выдвиньте меня наружу прелести
каждый будет сам пропали челюсти
тихие деревья в тихом шелесте
 

«В полях инстинкта, искренних, как щит…»

 
В полях инстинкта, искренних, как щит
           ползущей черепахи, тот,
  что сценами троянских битв расшит,
                 не щит, так свод,
   землетрясеньем стиснутый, иль вид
                  исходных вод,
 
 
    в полях секундных, заячьих, среди
             не разума и не любви,
   но жизни жаб, раздувшихся в груди,
                   травы в крови
     расклёванной добычи впереди, —
                    живи, живи.
 
 
  Часторастущий, тыщий, трущий глаз
          прохожему осенний лес —
    вот клёкот на его сквозной каркас
                   летит с небес,
 вот некий профиль в нем полудивясь-
                     полуисчез.
 
 
  Небесносенний, сенный, острый дух,
          сыреющий, стоит в краях,
       где розовый олень, являя слух,
                 в котором страх
  с величьем, предпочтёт одно из двух,
                и значит – взмах
 
 
      исчезновенья, как бы за экран,
       сомкнувшийся за ним, и в нём
   вся будущая кровь смертельных ран
                    горит огнём,
    когда, горизонтально выгнув стан,
                 он станет сном.
 
 
      Темнеет. Натянув на темя плед,
        прощальный выпростает луч,
    как пятку, солнце, и погаснет след
                  в развалах туч.
     Рождай богов, сознание, им свет
                 ссужай, не мучь
 
 
 себя, ты без богов не можешь – лги,
        их щедро снарядив. Потом,
      всесильные, вернут тебе долги
                в тельце литом.
    Трактуй змею, в шнуре её ни зги.
                   Или Содом.
 
 
    Сознание, твой раб теперь богат,
        с прогулки возвратясь и дар
  последний обретя, пусть дом объят
                (ужель пожар?)
сплошь пламенем, все умерли подряд,
                  и сам он стар.
 

Баллада по уходу

 
Шёл, шёл дождь, я приехал на их,
я приехал на улицу их, наих,
всё друг друга оплакивало в огневых.
 
 
Мне открыла старая в парике,
отраженьем беглым, рике, рике,
мы по пояс в зеркале, как в реке.
 
 
Муж в халате полураспахнутом,
то глазами хлопнет, то ахнет ртом,
прахом пахнет, мочой, ведром.
 
 
Трое замерли мы, по стенам часы шуршат.
Сколько времени! – вот чего нас лишат:
золотушной армии тикающих мышат.
 
 
Сел в качалку полуоткрытый рот,
и парик отправился в спальный грот.
Тело к старости провоняет, потом умрёт.
 
 
О бессмысленности пой песню, пой,
я сиделка на ночь твоя, тупой,
делка, аноч, воя, упой.
 
 
То обхватит голову, то ковырнёт в ноздре,
пахом прахнет, мочой в ведре,
из дыры ты вывалился, здыры ты опять в дыре.
 
 
Свесив уши пыльные, телефон молчит,
пересохший шнур за собой влачит,
на углу стола таракан торчит.
 
 
На портретах предки так выцвели, что уже
не по разу умерли, но по два уже,
из одной в другую смерть перешли уже.
 
 
Пой тоскливую песню, пой, а потом среди
надевай-ка ночи носок и себя ряди
в человеческое. Куда ты, старик? сиди.
 
 
Он в подтяжках путается, в штанинах брюк,
он в поход собрался. Старик, zur ck!
Он забыл английский: немец, тебе каюк.
 
 
Schlecht, мой пекарь бывший, ты спёкся сам.
Для бардачных подвигов и внебрачных дам
не годишься, ухарь, не по годам.
 
 
Он ещё платочек повяжет на шею, но
вдруг замрёт, устанет, и станет ему темно,
тянет, тянет, утягивает на дно.
 
 
Шёл, шёл дождь, я приехал к ним,
чтоб присматривать, ним, ним, ним,
за одним из них, аноним.
 
 
Жизнь, в её завершении, хочет так,
чтобы я, свидетель и ей не враг,
ахнул – дескать, абсурд и мрак!
 
 
Что ж, подыгрываю, пой песню, пой,
но уж раз напрашивается такой
вывод – делать его на кой?
 
 
Leben, Бог не задумал тебя тобой.
 

Одиночество в покипси

 
Какой-нибудь невзрачный бар.
Бильярдная. Гоняют шар.
Один из варваров в мишень
швыряет дротик. Зимний день.
 
 
По стенам хвойные венки.
На сердце тоненькой тоски
дрожит предпраздничный ледок.
Глоток вина. Ещё глоток.
 
 
Те двое, – в сущности, сырьё
для человечества, – сейчас
заплатят каждый за своё
и выйдут, в шкуры облачась.
 
 
Звезда хоккея порет чушь
по телевизору. Он муж
и посвящает гол семье.
Его фамилия Лемье.
 
 
Тебя? Конечно не виню.
Куда он смотрит? Впрочем, пусть
всё, что начертано в меню,
заучивает наизусть.
 
 
В раскопах будущей братвы
найдут залапанный предмет:
Евангелие от Жратвы —
гурманских рукописей бред.
 
 
И если расставаться, то
врагами, чтобы не жалеть.
Чтоб жалости не знать! Пальто!
Калоши! Зонтик! Умереть!
 

Мария Магдалина

 
Вот она идёт – вся выпуклая,
крашеная, а сама прямая,
груди высоко несёт, как выпекла, и
нехотя так, искоса глядит, и пряная.
 
 
Всё её захочет, даже изгородь,
или столб фонарный, мы подростками
за деревьями стоймя стоим, на исповедь
пригодится похоть с мокрыми отростками.
 
 
Платье к бёдрам липнет – что ни шаг её.
Шепелявая старуха, шаркая,
из дому напротив выйдет, шавкою
взбеленится, «сука, – шамкнет, – сука жаркая!».
 
 
Много я не видел, но десятка два
видел, под её порою окнами
ночью прячась, я рыдал от сладкого
шёпота их, стона, счастья потного.
 
 
Вот чего не помню – осуждения.
Только взрослый в зависти обрушится
на другого, потому что где не я,
думает, там мерзость обнаружится.
 
 
В ней любовь была. Но как-то страннику
говорит: «Пойдём. Чем здесь ворочаться —
лучше дома. Я люблю тебя. А раненько
поутру уйдёшь, хоть не захочется».
 
 
Я не понял слов его: мол, опыту
не дано любовь узнать – дано проточному
воздуху, а ты, мол, в землю вкопана
не любовью – жалостью к непрочному.
 
 
А потом она исчезла. Господи,
да и мы на все четыре стороны
разбрелись, на все четыре стороны,
и ни исповеди, ни любви, ни жалости.
 

Диптих

1
 
Две руки, как две реки,
так ребёнка обнимают,
словно бы в него впадают.
Очертания легки.
 
 
Лишь склонённость головы
над припухлостью младенца —
розовеет остров тельца
в складках тёмной синевы.
 
 
В детских ручках виноград,
миг себя сиюминутней,
два фруктовых среза – лютни
золотистых ангелят.
 
 
Утро раннее двоих
флорентийское находит,
виноград ещё не бродит
уксусом у губ Твоих.
 
 
Живописец, ты мне друг?
Не отнимешь винограда? —
и со дна всплывает взгляда
испытующий испуг.
 
2
 
Тук-тук-тук, молоток-молоточек,
чья-то белая держит платок,
кровь из трёх кровоточащих точек
размотает Его, как моток,
 
 
тук-тук-тук входит нехотя в мякоть,
в брус зато хорошо, с вкуснотой,
всё увидеть, что есть, и оплакать
под восставшей Его высотой,
 
 
чей-то профиль горит в капюшоне,
под ребром, чуть колеблясь, копьё
застывает в заколотом стоне,
и чернеет на бёдрах тряпьё,
 
 
жизнь уходит, в себя удаляясь,
и, вертясь, как в воронке, за ней
исчезает, вином утоляясь,
многоротое счастье людей,
 
 
только что ещё конская грива
развевалась, на солнце блестя,
а теперь и она некрасива,
праздник кончен, тоскует дитя.