Kostenlos

Первая русская царица

Text
2
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Прости, государь, твоего подлого раба, а поступил я так по тайному во время грозы велению. Мне было сказано: когда кремлевский дворец будет в огне, беги туда, выхвати из полымя королевины подарки и поднеси царю.

Царь не раз любовался подарками королевы и даже изучал ее гербы и вензеля, подлинность которых была вне сомнения.

Москва знала, что царь очень дорожил дружбой с королевой Елизаветой и даже выражал когда-то намерение сочетаться с ней законным браком, но Анастасия Романовна взяла, не зная того сама, верх над соперницей.

Поблагодарив Малюту за услугу, Иоанн Васильевич сказал только одно слово.

– Слышал?

– Государь, дело в ходу. Смутьяны разнесли палаты Разбойного приказа по бревнышку, веревки перерезали, а жаровни испакостили, но я уже открыл сыск и допросы временно веду в церковной сторожке. Двух псковичей на дыбы выставил, но признания в убийстве князя еще не получил. На углях скажут. Не осуди, если что не так. Внове для меня твое великое дело, а только разбойников изведу. Бояре делу помеха, но как повелишь?

Отпуская Малюту с выражением доверия и благоволения, Иоанн Васильевич предоставил ему большие права, нежели те, какими пользовался Семиткин. Малюта понял, что отныне он всесильный человек во всем Московском государстве. Ему не будут ставить в вину, если он доведет пытаемого, хотя бы и боярина, до смерти, будь то на дыбе, на жаровне, под батогами…

После беседы с начальником Разбойного приказа Иоанн Васильевич ощутил потребность омыть душу от греховных дел. Он уединился в моленную и трижды прошел полные четки с душевным сокрушением и молитвенными возгласами. В мгновениях высшего возбуждения он бил себя в грудь и распластывался на каменном полу перед образами святителей. В этом настроении его никто не смел беспокоить. В такие покаянные дни он питался одной только просфорой, невидимо поставляемой в оконце моленной, и водой. Спал он здесь же в уголке без подушки на голом полу. У него появлялась даже затаенная склонность к веригам.

В такие припадочные дни дворцовая стража берегла его покой пуще глаза. Глядя на Воробьевы горы издали, можно было думать, что во дворце замерла всякая жизнь и что даже мимолетной птице запрещено махать крыльями и подавать голос. Только на царицыной половине можно было заметить проблески жизни.

Вот эту-то половину и не уберегла стража. Сначала одна погорелка пробралась под окна царицы, никто на нее не зыкнул, никто не хлопнул над ее головой длинным батогом, точно она была приглашена на званый пирог. Следом за ней другая, третья, и наконец прорвалась целая толпа. Каждая погорелка вела за собой или несла на руках мальчонку или девчонку, а то двух ребятишек, раздетых догола, опухших, от недоедания не державшихся на ногах. Вся ватага некоторое время стояла молча перед окнами, но стоило одной завопить, как поднялось общее рыдание.

– Царица, взгляни на нас милостиво, мы изголодались; от мякины, которую и огонь не берет, распухли животами, на ногах не держимся, голы, босы, все погибло в огне, дети опаршивели, дай нам хлебца, царица, будь милостива! Умоли за нас царя земного, а мы станем молить за вас Царя Небесного…

Анастасия Романовна могла ответить на эту мольбу лишь тем, что сама расплакалась и велела вынести погорелкам все, что можно было найти на кухне и в поставцах. Среди причитавших погорелок возникла потасовка. Одна выставляла своего болезненного ребенка в доказательство права на ломоть каравая, а другая показывала еще более болезненного с вывернутыми ногами и перекрученной шеей. Поднялся гвалт, испугавший саму царицу. Однако толпе пришлось умолкнуть. В сенях послышался стук костыля о каменный пол: то сам царь земной, потревоженный шумом, вышел из моленной и тотчас прикрикнул на стражу: «Взять – огреть их батогами!»

Достаточно было этого окрика, чтобы вся ватага отхлынула от стен дворца и развеялась по склонам Воробьевых гор. За ней погнался было Лукьяш, но заметил знак царицы: «Не смей, мол, батожить погорелок!»

«Ох, исказнит он меня, исказнит! – подумал Лукьяш. – Уж коли головой затряс, так не жди пощады… да пусть казнит!»

Но здесь царица вышла из своих комнат и бестрепетно взяла за руку супруга.

– Мой любый! Одна я виновата! – проговорила она со слезами. – Одну меня накажи. Я приняла их как своих гостей; страх было глядеть на эту голую и голодную детвору. Что повелишь, то и будет, а только Божье наказание напущено на землю, не усугубляй гнев Божий, не усугубляй.

Царь смягчился и ушел в моленную, причем наложил на себя постничество на новую неделю. Анастасия Романовна заперлась у себя и наплакалась досыта, потом велела пригласить к себе иерея Сильвестра.

Москва же продолжала неудержимо пылать. Огонь перебросился в Замоскворечье. Запылали монастыри – Воздвиженский, Никитский, Георгиевский, Ильинский. Пламеневшие головни, взлетая на воздух, разносили повсюду печать Божьего гнева.

Глава VIII

– Мир дому сему и да пребудет на нем благословение Господне! – С таким приветствием вошел в хоромы царицы уже известный в Москве иерей Сильвестр, именовавший себя просто Благовещенским попом.

Книжный и благочестивый Сильвестр, вызванный в Москву из Новгорода митрополитом Макарием, продолжал и на новом месте свой исторический труд под названием Домострой. Этим обширным поучением о строениях «духовном», «мирском» и «домовном» он доканчивал в Москве свое «Послание и наказание от отца к сыну».

Царица приняла от него благословение и пригласила сесть.

– Пожар-то Москвы все усиливается с каждым часом и на чем окончится, один Господь святой знает! – сказал иерей, садясь. За стеной кашлянул царь. Иоанн Васильевич не делал секрета из того, что когда к царице приходил Сильвестр, он подсаживался к прорезанному в стене окошечку и внимательно слушал Благовещенского попа. – Вчера испепелились аглицкие склады, а сегодня занялись и красные ряды. Не счесть, сколько гибнет добра и людских животов. На сей день считается поболее тысячи погибших в огне, а что дальше будет – неведомо.

– Божье наказание! – вымолвила царица с глубоким вздохом. – А будем рассуждать и так: мы взрослые люди нагрешили, а за что страдают младенцы?

– Божье наказание, это точно, – подтвердил иерей, – а все же дозволительно спросить: кому и для чего желательно, чтобы Москва сгорела? Мне это, царица, виднее, нежели тебе. Ты на верхах, а я в низине, где народ распоясывает и язык и душу. Повсюду собирается превеликая сила, чтобы не только огнем погубить Москву, но и царя, и все Московское государство. Сами москвичи ропщут до озлобления, а этим настроением пользуются приписанные к Москве – рязанцы, псковичи, не говоря уже о новгородцах. При их князьях было куда легче. Теперь хлебороб бросил землю и подался на большую дорогу разбойничать. Торговля пала, а на правежной площади раздаются вопли истязуемыех с утра до вечера. Разбойную избу приходится раздвигать на все четыре стороны, а царь взял, скажу прямо, душегуба Скуратова, которому и в аду завидуют, когда он прожаривает на углях живое тело человека. Закона у нас нет; у кого батог в руках, тот и законник. Церковь в полном запустении; шутка сказать, между иереями есть совсем не знающие грамоты, и только по слуху вопят, и то не к месту: «Господи, помилуй!» Наместники опираются только на бердыши стрелецкие, да на их сагайдаки…

Так вот и надумались окольные княжества возвратиться к своей прежней вольной волюшке. Рязанцы послали уже в Крым скликать татар на Москву; Ливония выставляет своих рыцарей, а кто обережет царя? Стрельцы? Да ведь и эти обратились в шатунов…

– Отец честной! – воскликнула со страхом царица и схватила Сильвестра за руку. – Скажи все, что знаешь, все, что думаешь, царю. Тебя он уважает. Мое слово доходило до его сердца, а нет в моем слове такой власти, как в твоем. Твоими устами говорит сама церковь и великая мудрость.

– Скажу, если спросит, а своемудрия он не терпит.

Удаляясь из царицыных хором, Сильвестр уронил невзначай: «Какова-то будет ночь? Облака складываются в кресты, а это знаменует великое испытание!»

Видно, Сильвестр знал более того, что говорил, так как томившие его предчувствия сбылись ночью, как по слову истинного провидца. Постельничий Адашев пригласил его переночевать во дворце в служилом помещении, где верные друзья завязали, должно быть, беседу о государевых делах. Являлись шпионы с разных сторон и с разными вестями; вести их были тревожные, так что постельничему нужно было подумать, как их сообщить царю, которому и ночью не было покоя. Однако и медлить было опасно. Одна из этих вестей вынудила Адашева, не ожидая даже царского приказа, велеть дворцовой дружине спать одним глазом, а к утру занять все тропки ко дворцу, и чуть появится какая-нибудь толпа оголтелого народа, пригрозить ей не только бердышами, но и стрельным оружием. Шпионы говорили, что в обиженной народной толпе заронилась смута, что народ намерен потребовать, чтобы царь выдал на самосуд всю семью Глинских. Какой-то юродивый вопил на погосте, что пока хоть одна голова Глинских будет цела, пожар не уймется, и все Московское царство сгинет до последнего младенца.

Шпионы были правы; чуть забрезжило, как со всех концов Москвы потянулись к Воробьевым горам люди разного звания. Среди них мелькали и кузнецы в кожаных передниках, и лоточники со снедью, и простоволосые бабы, голосившие без всякого удержу. Людей степенных было немного. Они даже не сливались с простолюдинами. Толпа попробовала подойти ко дворцу, обойдя стрельцов, но эти – народ сытый, кормленый, тепло одетый – вразумили, чем полагалось, необузданных горланов. Десяток-другой последних был арестован – и прямо к Малюте Скуратову. И все же смутьянов не убавлялось; может быть, и дружинники подались бы назад, но тут все увидели, как на высоком дворцовом крыльце показался в епитрахили Благовещенский поп. Передовые остановились, остолбенели, между ними и напиравшими сзади произошла свалка. Стрельцы потеснили толпу и даже поработали бердышами. В результате смуты получилась только добыча Малюте Скуратову. Царю, когда он пробудился, представили весь этот случай как не стоящий внимания, и только потом, долгое время спустя, он узнал, что дерзость простолюдинов доходила до требования выдать царскую бабку на смерть. Впрочем, Анна Глинская находилась в ту пору вовсе не во дворце, а в своем ржевском поместье. Грабители, может быть, и знали это, да им хотелось похозяйничать и в богатых хоромах дворца на Воробьевых горах, как хозяйничали они в Кремле.

 

Толпа уже развеялась и даже попросту пустилась в бегство, а рынды все еще блестели своими топориками перед крылечками и окнами царицыной половины.

Не менее серьезные известия пришли с окраин государства. Крымская орда выслала, не без молчаливого согласия рязанцев, своих казаков наметить броды через Оку, что всегда делалось в предшествии нападения орды на Московскую землю. Шли бурные совещания в Казани: воевать теперь же с Москвой или подождать, когда усилятся в ней бунтарские настроения; Ливония хотела и не хотела воевать: рыцарям казалось возможным прибрать Смоленщину и без кровопролитного дела. Подлясье обещало рыцарям подмогу. Обо всем этом следовало доложить царю, как только он оставит свою опочивальню.

Невесело встретил Иоанн Васильевич наступившее утро. Гарь московского пожарища окутывала и Воробьевы горы. Пожар за эту ночь усилился; отдельные площади его сошлись теперь в одну громадную территорию, в которой то там, то здесь поблескивали церковные купола, как бы прощавшиеся с православным народом. Последним приветом их были появлявшиеся огненные столбы с тучами искр – то купола и колокольни проваливались долу, причем колокольни издавали предсмертный по себе звон. Никто и не думал тушить пожар, да и нечем было. Одни богобоязливые люди ходили вокруг своих дворов с иконами и воссылали скорбные мольбы к безжалостному небу.

Выбрав на горах возвышенное место, Иоанн Васильевич скорее любовался эффектной картиной, нежели скорбел. Он видел перед собой римское пожарище при Нероне.

– Что поведаешь, честной отец? – Таким вопросом он встретил осторожно подошедшего к нему Сильвестра. – Много ли насчитал моих грехов, какой главнее – называй.

Прежде чем ответить, Сильвестр перекрестился и поцеловал висевший на нем крест. Очевидно, он искал помощи свыше.

– Не прошу казни, но не прошу и милости, государь, а по сану иерея скажу тебе истину без прикрас: царство твое в опасности, так и ведай. Пожар, что слепит, государь, твои очи, гложет не одну Москву, но и все царство. Отовсюду зарятся на него волки лютые, все орды готовы на него двинуться, а на западе ляхи, ливонцы, Литва – всем-то Москва стоит поперек дороги. Князья не у дел, спят и видят, как бы поднять свои стяги в Твери, во Пскове, в Рязани, в Смоленске, а про Новгород и говорить нечего.

– Знаю, слышал; нет ли чего поновее?

– А кем и чем полагаешь устранить беду? Стрельцами, Малютой, кнутобоями?

– А по-твоему, поп, как бы следовало?

– Любовью народной, вот эта любовь есть твое крепкое и верное оружие против недругов. Народ тебя боится, но не любит.

– Ты, верно, говоришь о боярах?

– Нет, про весь народ…

– С народом у меня лады.

– Не совсем. Доходчивы ли до тебя людские жалобы? Ведь только одна царица доводит до тебя правду, а посмеет ли простой человек явиться к тебе с жалобой на наместника? Да каждый из обиженных согласится скорее пройти по остриям бердышей, нежели пасть перед тобой, перед своим отцом, с жалобой хотя бы на какого-нибудь насильника. Откуда же произрастет к тебе народная любовь? Вот теперь татарва пришла на Оку, а в народе говорят: пусть идет, хуже не будет!

Не успел Иоанн Васильевич подозвать дежурного рынду, чтобы позвать Алексея Адашева, как тот явился сам собою.

– Алексей! Вот честной отец упрекает мою совесть, что до меня правда доходит только через одну царицу, а ей и не доглядеть и не услышать обо всем. Хочу на тебя положиться. Я приблизил тебя к себе из самого простого звания, из батожников, а за что? За твою превеликую честность. Принимай ты отныне жалобы и прошения. Обо всех бедствиях, кривдах и насилиях докладывай мне без всякого страха. Пусть знают тиуны и наместники, что их обиды народа не останутся безнаказанными. Теперь, отец честной, продолжай свое челобитье, да покороче; мне нужно отвадить крымчаков от перехода через Оку. Хотелось бы самому поучить их, да царица не пустит…

– Ох, государь, пусть Господь воздаст тебе сторицей, а только будь милостив до конца, открой свои закрома, кои еще не разграблены. Погорельцев не сосчитать, а сколько погорельцев, столько и голодных. Лошадиным мясом поганятся, а то в безумии и дохлятиной не брезгают.

– Очень уж ты красноречив, поп Сильвестр. За это самое красноречие я возложу сейчас на тебя превеликую заботу. Видит Бог, что вокруг меня тянутся то к казне, то и к короне все за малым исключением. Все тщатся повыситься чуть ли не до святительского места. Тебе честь и слава, ты никогда ничего не просил, а за народ стоишь горой. Вот и теперь говоришь – накорми Москву, а она отблагодарит. Изволь, будь по-твоему: я велю передать тебе ключи от всех государевых закромов, велю закупить весь залежалый, у кого случится, хлеб, пусть везут его из всех деревень, хотя бы от Пскова и Твери, а ты собери совет из голодных и сытых и накорми кого надобно, как бы моей рукой.

Сильвестр прослезился и второпях то и дело полагал на себя крестное знамение. Хотел было он сейчас же просить умилившегося государя об издании закона на манер Русской Правды, об устроении церкви и созыве для сего совета из слуг Божьих, а главное, чтобы к управлению государством допущены были первые по разуму и чести люди, но главнее всего нужно было накормить Москву, да и умнее было повременить слишком докучать царю.

На этот раз не оправдалась поговорка, по которой добрая молва лежит, а худая бежит. В одночасье Москву облетела молва о царской кормежке. У попа Сильвестра были еще ранее намечены хлебодары, которые и распределили между собой и ключи от закромов, и заботы о подвозе из деревень хлеба. Самый злющий человек не мог сказать ничего плохого о добрых честных хлебодарах. Раздача муки и крупы не прерывалась ни днем ни ночью, а беспомощному и обессилевшему несли за милую душу кому родные, кому соседи; отказа никому не было. Повсюду мелькали ряса и косичка отца Сильвестра, которого Москва произвела теперь чуть ли не в апостолы. Хлебодателям было сказано, чтобы, раздавая щедрой рукой хлеб, они напоминали бы народу постоять за веру и за землю. Татарам, что явились на Оку, следовало-де показать поворот от ворот. На обиды же и притеснения, если только они несносны, пусть каждый идет жаловаться к Алексею Адашеву, и хотя бы целая дружина Скуратовых грозила жалобщикам, никому ничего не будет, да, пожалуй, царь до того смилостивится, что сам Разбойный приказ велит уничтожить. Погодя же немного, и Русская Правда обновится, и эти подлые жаровни и самая дыба перестанут мерещиться добрым москвичам. Разве только для закоренелых злодеев останутся батоги, иначе не образумить душегуба!

Москва не могла не верить этим вестям, так как шпионов Малюты точно ветром сдуло. Теперь уже на уцелевших колокольнях гремел призывный звон на благодарственную молитву. Всем было ясно, что в царской душе совершался перелом, на который москвичам следовало откликнуться также душевной благодарностью. День этот был началом единения московского царя с его народом. Немного понадобилось голодавшим москвичам, чтобы прийти в ликующее настроение – доброе слово, краюха хлеба и обуздание ретивости сыскной избы. Печальные от сего последствия предвиделись одному лишь Малюте с дружиной его палачей. Даже страх перед собиравшимся нашествием татар не сильно тревожил душу. Казалось, а может быть, было и в действительности, что сам пожар притих и как бы стлался по земле, подбирая обуглившиеся головешки. Дружины, которым предстояло выступить к Оке для встречи татар, собрались в полном составе и обещали от всего сердца, без бахвальства, навязать столько татар, сколько веревок хватит. Угроза эта не сбылась только потому, что подошедшая к Рязани весть о ликующем настроении москвичей отогнала татар от Оки и без кровавой сечи.

– Не хаживала ли ты к фараоновой матке – той, что торгует в лесу корнем-приворотом, – спросил Иоанн Васильевич, входя в опочивальню жены.

– Господи помилуй, что говоришь такое? – отвечала Анастасия Романовна, творя крестное знамение. – Как могла, мой любый, прийти тебе в голову такая злая мысль?

Но Иоанн Васильевич, довольный тем, что напугал молодую женщину, поспешил ее успокоить:

– Да как же и думать иначе? Москва от тебя без ума и памяти. Адашев кладет в твое здоровье по двенадцати поклонов днем и вечером. Сильвестр вынимает при каждой литургии частицы за твое здоровье. Все милые мне люди – все за тебя, а к рындам, всем поголовно, если бы не знал, что ты чиста как голубица, прямо-таки заревновал бы. Особенно тешит меня малыш Морозов. Я, говорит, молюсь на царицу, как на образ Пречистой…

Иоанн Васильевич весь, видимо, размягчился, и ему захотелось, как это бывало с ним, поделиться с царицей своими мыслями.

– Не скрою, много нелюбезного наговорил мне твой духовник, но и правды в том много, – признавался Иоанн Васильевич, положив из нежности голову на колени жены. – По твоему наущению…

– Любый, я не…

– Молчи, не оправдывайся ни в чем! Сегодня он показался мне как бы посланцем из-за облаков. Не знаю, как поступлю далее, но все же намечены в моей душе: государева дума, новая Русская Правда и лучшее устроение церкви. Говоря по истине, у нас не поют хвалебное Господу Богу, а блеют козлами, не возносят фимиам к нему, а суют под нос жаровню с ладаном, да и куда ни взглянешь, всюду прорехи: пищальники бросают в бою пищали и хватаются за дубины, а какова торговля!.. и кругом одно невежество…

Мало-помалу голос Иоанна Васильевича затихал, глаза закрылись, уже в забытьи, не давая отчета, он поцеловал колени Анастасии Романовны и уснул спокойно, точно никогда в жизни не знал страха и испуга.

В эту пору на радость всей Москвы пошел проливной дождь, пожар утихал. Сытые москвичи ликовали.

Глава IX

Если Иоанн Васильевич действительно любил кого-нибудь, то только первую из всех своих семи жен и множества фавориток. Прочие женщины служили лишь объектами его сладострастия. Даже трудно сказать, кто больше удовлетворял его вожделения – Темрюковна и ее предшественницы или услаждавший его своими танцами в сорочке красавец Басманов. Нужно думать, что в Англии были хорошо осведомлены об его плотских страстях, и поэтому сестра королевы Елизаветы отказала ему в своей руке, несмотря на то, что политическое единение Англии с растущим Московским государством было заветным стремлением обеих сторон. Недаром Англия, выказывая любезность, то присылала врачей, то дарила охотничьих псов, душистые травы или ювелирные украшения.

Любовь к Анастасии Романовне укрепилась в нем в дни его тяжкой болезни. Определить его болезнь в настоящее время, при тогдашнем отсутствии медицинских знаний – дело невозможное. Есть, однако, основание полагать, что тиф едва не свел его в могилу. Большую часть болезни он бредил. Но по временам его оставлял мучительный бред, и тогда он видел каждый раз у своего изголовья склонившееся над ним скорбное, но милое лицо Анастасии Романовны; иногда он пробуждался от холодного компресса, который она сама изготовляла изо льда.

– А тебе ведомо сказание о девице Февронии? – спросил однажды больной, как бы пробудившись от тяжелых сновидений.

Анастасия Романовна обрадовалась, услышав твердый голос и отчетливые слова больного… В эту минуту она меняла компресс и видела устремленные на нее глаза супруга, выражавшие любовь.

– Старые люди говорят, что муромский князь Петр занемог вот так же опасно, как я. Муромские лекаря ему не помогли, и он поехал в Рязанскую землю, в которой, как говорили, врачи знали все лекарства от всех болезней. Однако он не доехал до Рязани; по дороге ему встретилась девица Феврония. Она шла из лесу, а за ней следовал медведь несказанной величины. В пасти он держал платок с разными кореньями. Князь остановился посмотреть на диковину, а тем временем девица достала корень из платка и подала ему, посоветовав размочить его в студеной воде и приложить к затылку. Так и поступил князь Петр и в тот час выздоровел. Скоро девица Феврония сделалась его женой. Так вот и ты – моя Феврония… и благодаря твоей великой любви я выздоровею.

Больной утомился, ослабел и мгновенно погрузился в забытье. Им быстро овладел бред, во время которого он отдавал приказания не впускать к нему в опочивальню бояр, желавших узнать, скоро ли умрет московский царь и как ухватиться за его царский скипетр. «Я заклинаю тебя именем Господа, не пускай сюда бояр, особенно моих главных врагов – Глинских и Шуйских», – в горячечном бреду шептал царь.

 

По временам, в полузабытьи, он высказывал намерение открыть в Москве для всего царства Аптекарский приказ, подобно существующим в иноземных государствах. Он даже намечал, кому быть в Аптекарском приказе – докторам, лекарям, аптекарям, глазным врачам, рудометам, костоправам, цирюльникам и… часовых дел мастерам…

По временам он осуждал поступки своих предшественников за то, что они неумно поступали с иноземными врачами и отбили у них охоту служить в Московском царстве. Особенно он осуждал Иоанна III, который держал в большой чести Антона Немчина, а когда ему не посчастливилось излечить татарского царевича Каракача, то велел выдать Немчина сыну умершего, распорядившемуся зарезать его. Лишился головы и Леон Жидовин, который не смог спасти от смерти сына великого князя, того же Иоанна III.

Из бредовых высказываний царя можно было ясно понять, что он очень боится смерти и адова судилища.

– Жаль мне, Настасьюшка, – сказал он однажды, находясь в сознании, – что теперь не в чести стародавний славянский обычай, когда жену закапывали живой в одну могилу с умершим мужем… да ты чего испугалась? Теперь и моей царской воли было бы на то недостаточно. Митрополит не дозволит… ну да Господь с тобой, живи, а только, если я умру, прими большой постриг и не оставайся на миру. Слышишь, большой постриг.

– Слышу, мой любый, слышу, будет по-твоему, а только Господь Бог смилуется, такую я питаю веру, и твоя победная головушка не раз еще успокоится на моих коленях.

Анастасия Романовна выговорила за время болезни мужа уже все успокоительные ласковые слова. И теперь только могла потихоньку всплакнуть и поправить изголовье больного.

Она почти совсем выбилась из сил, еле держалась на ногах, стала похожей на тень. Но, однако, больной не отпускал ее ни на минуту от себя, и если она уходила в соседнюю комнату, чтобы перемолвиться с мамой, он сознавал не только наяву, но и во сне, что некому поправить сдвинувшийся с места компресс. Тотчас же он начинал плакаться и упрекать неведомо кого, что его оставили на мучение боярам, что они уже идут и готовятся задушить… И строят рожи, у каждого из них на голове выкраденная Мономахова шапка…

– Где же моя святая охрана, Настя, где ты?

Царица, привыкшая уже разбирать бормотание больного, покидала маму и возвращалась в опочивальню. Достаточно было, чтобы она поправила компресс, как больной успокаивался и отрешался от болезненных галлюцинаций.

Осторожная мама передавала и своей воспитаннице не все, что говорилось в народе, в торговых рядах и тайных совещаниях бояр. Близкую кончину Иоанна Васильевича считали и друзья и недруги вопросом скорого времени. Так как не было прямого наследника, Москва ожидала большой смуты, в народе проскальзывали имена самозванцев, которые и сами старались подготовить общественное желание. Мелкота боярская, кормившаяся щедротами властных москвичей, выдвигала на царский престол родовитых узурпаторов. Были и сторонники общественной власти, готовые мириться с «радой», в которой состояли бы и торговые люди, и посадские, и духовенство, и стрельцы.

Временами было похоже, что больной готовится перейти по ту сторону земной жизни. Особенно он напугал свою жену, когда жар поднялся у него до предела. Из его бормотания царица поняла, что больного преследует видение ада, он не раз повторял: «Преисподняя обретается в самых глубоких низинах земли, там вечная тьма, которую не разогнать страшно клокочущему пламени. Пламень этот выбивается временами через железные горы наружу и прожигает сердца и души грешников. Ох, как тяжко! Но прежде чем дойти до этого дворца нечистой силы, нужно перейти через огненную реку, которая обегает вокруг всей земли. Праведников проведет через нее Михаил-архангел, а каково-то грешникам?!»

Анастасия Романовна не замедлила рассказать маме, какие мрачные видения одолевают больного. Мама грустно покачала головой и поведала, что в народе так именно и представляют ад, как сказывает больной. Все же для успокоения царицы она упомянула о милосердии Господа, поднимающего, если горячо молиться, и лежащих на смертном одре.

Царица не переставала вдохновенно молиться, и вскоре в сознании Иоанна Васильевича ад был покинут, заброшен, и взамен его явились представления о рае.

– Место его на горе у небесного колодезя. Он безграничен и наполнен праведниками, которых тешат цветы, плоды и множество удивительных птиц. Солнце там никогда не заходит; реки медовые, берега кисельные.

При этом больной даже попытался проголосить с напевом: «В раю птицы райские, поют стихи херувимские, ангелы, архангелы веселят души праведных… Все праведные будут взяты на облацы небесные, пища будет им различная, одежда неизносимая!.. Там нет ни болезней, ни плача, ни слез… одна радость и веселье бесконечное…»

От рая больной перешел к огнеродному киту, из пасти которого исходят снопы пламени, из ноздрей грозы и бури, а затем возродится Антихрист…

Анастасия Романовна выслушала с большим удовольствием описание рая и нисколько не заинтересовалась кончиной мира. Узнав, что царю теперь представляются красоты рая, мама с удовлетворением и твердостью сказала:

– Ликуй, мое дитя, и радуйся, больной пошел по пути выздоровления. Теперь я откроюсь, а ты молчи и подушке не сказывай. Я посылала Лукьяша к фараоновой ведунье с наказом дать корешок оздоровления под страхом попасть на жаровню Скуратова. Корешок этот втиснула под изголовье больного. Ай да ведунья! Сказывают, будто она воровка, да мне какое дело…

С этого часа благодаря, разумеется, не корешку фараоновой матки, а снадобьям английского доктора и самоотверженным заботам царицы здоровье Иоанна Васильевича быстро пошло на поправку, и если он еще не покидал опочивальню и постель, то из нежелания показаться москвичам хилым и слабым. Царица и ее мама сами готовили по его желанию кушанья. Москва, однако, не скоро поверила его выздоровлению; она скорее верила слуху, якобы шедшему от достоверных людей, что царь давно уже скончался, но об этом молчат до поры до времени во дворце, чтобы Захарьины могли успеть нажиться на царском добре. Этот слух с усердием распространяли юродивые и базарные кумушки.

Нашелся полусумасшедший, которому показалось, что следует ударить в набат, и тотчас лиходеи занялись поджогами. Но каждый, кому довелось хотя бы только видеть прямой открытый взор царицы, выступал на защиту ее рода; москвичи разделились на сторонников и противников царицы. Защитники засучивали рукава, вызывая тем на кулачную расправу клеветников; кое-где и стена пошла на стену. Наиболее ретиво горячились холопы и нахлебники Годуновых, Шуйских, Телепневых…

Повинуясь своим кормильцам, холопы, вооруженные дрекольем и молотами на длинных рукоятках, подступили к окнам опочивальни. В беспорядочном галдении озверелой массы можно было понять только одно требование – впустить толпу во дворец поглядеть, в живых ли царь Иоанн Васильевич.

В связи с этими волнениями, дерзко разыгравшимися перед самым окном царской опочивальни, Адашев призвал к себе Лукьяша и наказал ему строго-настрого собрать рынд, которые посильнее, и вызвать стрельцов, на верность которых можно было положиться. Созванная стража вскоре расположилась у каждого окна и у всех переходов. Командовал ею Адашев. Был призван и иерей Сильвестр, которому предложили выступить перед озверевшей толпой с увещательным словом.

Но, пока собрались стрельцы и организовали защиту, толпа расшвыряла охрану из рынд и вбежала во внутренние комнаты дворца. Перед опочивальней произошла заминка, но буяны осмелились переступить через ее порог. Царь лежал в постели. Все видели, как он грозно повел очами. Началось отступление, которое перешло в хаотическую сумятицу, когда больной приподнялся на ложе и произнес громким голосом: