Беглая Русь

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава 5

Летнее солнце садилось далеко за колхозным станом. Часа три назад Анна, придя с поля, возилась в огороде. Валя, младшая дочь Чесановых, только что пришла с телятника, поужинала, приоделась для вечёрки и сидела возле окна, поглядывая на улицу. Соня только что покормила дочь, стала укачивать, тихо напевая песенку про серого волка. Валя, боясь расстроить сестру, осторожно расспрашивала её о Фроле. Ведь это он просил вызвать Соню из дому, чтобы пришла к стройке клуба…

Вчера они не успели о нём поговорить. И когда она призналась, что видеть его больше не желает, в это время в сенях послышались голоса мужчин, сёстры прервали разговор. Валя, конечно, сочувствовала сестре, хотя всегда знала, что Фрол ей никогда не внушал доверия, так оно и вышло. Они прислушались к тому, кого там отец привёл и уже вступил в хату с гостем…

В самом деле, Матвей пришёл из тракторной станции не один: с ним был молодой парень. В страду отец иногда появлялся домой только переодеться или отдохнуть на несколько часов.

– Вот, Кузьма – проходи, – заговорил отец с порога горницы, распахнув перед гостем из коридора двери. Матвей глянул во вторую комнату, где увидел дочерей и добродушно улыбнулся гостю. – Ты не стесняйся, мои дочери красавицы, будь как дома.

Соня и Валя, полные изумления и любопытства, взирали молча на отца, не понимая, кого он привёл и по какому поводу? Но в следующее мгновение девушки уже оглядывали издали коренастого сложения, невысокого, в сером пиджаке парня, неловко топтавшегося у порога, коротко, исподлобья взглядывавшего попеременно то на одну, то на другую девушку. По сути, согласившись на предложение Матвея остановиться на ночь у него, Кузьма Ёлкин не предполагал, что у Чесанова есть дочери. Это открытие его одновременно и смутило, и обрадовало. Но Кузьма не знал, что Матвей пригласил его к себе намеренно, чтобы показать его дочерям, потому как парень ему очень нравился. Матвей увидел, как Кузьма встретился взглядом с Соней. Ага, вот кого он сразу облюбовал, недурно! Она действительно показалась ему дивно красивой, отчего парень даже растерялся. Причём Кузьма даже не обратил внимания на то, кого она держала на руках. А потом Матвей решил разрядить обстановку:

– У нас поживёт дня два, пока землянку отремонтируют. Зовут Кузьмой Ёлкиным, приехал от соседней МТС на своём тракторе. Прислали нам в помощь, – пояснил отец дочерям. Но те знали это и без его объяснения.

Соня, укачав дочь, положила её в колыбельку. Валя снова уставилась в окно, она слышала, как в передней тренькал рукомойник: мужчины мыли руки. В этот момент Валя услышала шёпот сестры над ухом, и она тогда метнулась к сундуку, чтобы достать чистый, расшитый узорами рушник.

Соня, присматривая за крошкой дочерью, была и за домохозяйку, блюла чистоту; ещё до прихода матери и сестры она сварила борщ, напекла оладьев. И теперь от печи по горницам расходился сытный, наваристый дух свежего борща, запах печёного на подсолнечном масле теста, а в духовке млела пареная картошка. Матвей истомно втянул вкусный запах еды, а потом вкрадчиво изрёк:

– Валюш, там у нас была, кажись, чекушечка. Ты нам подай ужин и к нему водочки, сегодня нам полагается, уборка идёт как надо…

– Батя, я не знаю… лучше пойду у матери спрошу, она доселе в огороде копается, – Валя стеснительно прошла мимо гостя со слегка наклонённой головой.

– Вот хорошо, ступай, огурчиков сорви, укропчику, петрушки, – присоветовал отец, озорно подмигивая Кузьме, севшему чуть в стороне от стола на табурет.

Соня тем временем на дверном проёме, соединяющем обе комнаты, задернула из цветного ситца длинные, до пола, шторы. И вскоре показалась сама с подвязанным передником поверх домашнего платья, спросив у отца, нужна ли её помощь, хотя хорошо слышала, как отец просил Валю приготовить ужин. Не дождавшись ответа, она живо достала из стола краюху домашней выпечки хлеба, принявшись нарезать ломтики на тарелочку. Боковым зрением ей хорошо был виден парень. Его спокойное, выдержанное, с мягкими чертами лицо, длинный светло-русый чуб гладко зачёсан до самого затылка, открывая гладкий слегка покатый лоб.

Накипь тяжкой обиды, незаслуженно перепавшей ей вчера от Фрола, после разговора с сестрой осела, упала в глубину души, и от этого у неё тотчас стало легче на душе. Тем не менее сознание того, что отныне ей уготован жалкий жребий разведёнки, бесславно и несправедливо отвергнутой мужем, подспудно продолжало беспокоить, как долго не заживающая рана. Но она была уверена, что уже никогда не простит Фролу такого предательства и такой грязной клеветы. А тут ещё отец зачем-то привёл на ночёвку молодого парня, к которому тотчас Соня почувствовала инстинктивное любопытство. Но что подумают люди, разве прилично приводить в дом чужого человека? И потому поступок отца ей был совершенно непонятен. А в голове между тем помимо воли зародилась какая-то смутная надежда, может, это судьба посылает ей суженого, того самого, назначенного Господом? Правда, вспомнив, что Фрол уличал её в грехопадении, Соне стало неимоверно стыдно: неужели она тут же готова броситься на шею к другому? Но она понимала, что это далеко не так, просто хотелось, чтобы дочь не испытала незавидной участи безотцовщины. Ведь скоро она начнёт разговаривать, а потом спросит: где мой отец?

* * *

Когда Анна услышала от дочери Вали, что отец привёл с работы гостя, ей тотчас пришлось бросить прополку картошки, попросив дочь собрать корове, заранее приготовленную там и сям кучками щерицу, пырей и лебеду. К тому же из балки уже тянуло сырой прохладой и быстро надвигались вечерние сумерки, поглощая очертания бугров, полей, улицы. Но ощущение наступления вечера вдобавок увеличивали обступавшие со всех сторон иссиня-чёрные облака, расстилавшиеся по всему небу – того и гляди спустится дождь…

Анна торопливо собрала в подол свежих огурцов, укропа, петрушки, выпрямилась, посмотрела, как на востоке небосвод накрыли огромным крылом надвигающиеся чёрные тучи, смешиваясь с синими сумерками. На другой стороне посёлка, через балку доносилось мычание коров, телят, заливистое тявканье неугомонной собаки. «Наверное, у сватов окаянных», – невесело подумала женщина. И следом закручинилась о незадавшейся судьбе Сони… Валя этим временем собрала кучки травы в одну охапку, прижала её к себе, ступая вслед за матерью к хате.

С помощью старшей дочери Анна споро накрыла для ужина стол. И все, кроме Вали, сели вечерять. Матвей налил горькой жене, Кузьме, себе; обе дочери от водки отказались, промолвив важно:

– Потерпим без этого зелья, нечего утягиваться так рано, а вы мужчины, наработались, вам и надо расслабиться, – сказала Соня, вежливо улыбаясь.

– А мы будто прохлаждаемся, – огрызнулась Валя, которая уже второе лето то доила коров, то в телятнике ухаживала за молодняком. А сегодня она пришла пораньше, потому что была не её смена, напарница отпрашивалась на полдня, потом пришла…

В большой горнице, перед висевшим на стене зеркалом, Валя прихорашивалась, подкрашивала ресницы, губы. Она вспомнила, как Кузьма смотрел на неё пристальным взглядом, и как это ей очень нравилось, испытывая удовлетворение самолюбия и тщеславия. И в свой черёд кидала на парня пробный, несколько наигранный, шутливо соблазняющий и дразнящий взгляд. Причём с таким капризным вызовом, словно он вовсе был не чужой, а дальний, где-то долго пропадавший родственник, нежданно объявившийся после стольких лет неведомого молчания.

Свет с улицы ещё сеялся в небольшие оконца, откуда были еле слышны переливчатые голоса гармошки, доносившейся с поляны, которая выстилалась ровным зелёным ковром сразу от школы до самой балки этаким огромным клином. Как раз рядом со школой прошедшей весной заложили фундамент под клуб, и почему-то не спеша возводили глинобитные стены.

Заслышав позывные голоса гармошки, скликавшей молодёжь на вечёрку, Валя тотчас поспешила из хаты, бросив родителям, что она уходит на улицу. Увидев девушку в новом ситцевом цветочками платье, сидевшем на ней, как на куколке, подчеркивавшем её несколько коренастую и ладную фигурку, Кузьма невольно пожалел, что она покидала своих. Причём даже оглянулся ей вслед, приметив на шее повязанную белую косынку в виде галстука. Приезжие механизаторы на вечёрки почти не ходили, потому как работали круглосуточно, сменяя друг друга. Да и все были уже не того возраста, чтобы разгуливать с молодёжью…

После второй стопки водки, Кузьма слегка захмелел, на душе было удивительно ласково и покойно. Но только уход девушки почему-то вызвал в душе скуку, и он, ни на кого не глядя, тихо вздохнул, чего, кажется, никто не заметил. Ему было двадцать четыре года, давно уже отслужил армию, жил в станице Грушевской и считал себя бывалым, много повидавшим человеком. Вот только настоящей, сильной любви ещё не испытал, несмотря даже на то, что была у него в станице девушка, отношения с которой, однако, складывались весьма неопредёленно. Наверное, потому, что была она давно ему доступна и он опасался, что из неё не получится верной жены. И, находясь с ней в разлуке, Кузьма даже не сожалел об этом, и навряд ли все эти дни она высиживала дома, между ними так и не сложилось взаимного доверия. А вот сейчас рядом с ним сидела довольно красивая девушка, и она не вызывала в душе никаких сомнений, что ей нельзя не доверять. Её сестра была тоже не менее симпатична, но мгновенно испытанная по ней скука уже миновала, и он отчётливо понимал, что Соня трогала его больше.

После ужина Кузьма вышел во двор покурить вместе с хозяином. Отсюда хорошо было наблюдать, как в хате светила под стеклом керосиновая лампа. И парень смотрел на её неровный, червлёного золота, свет, как он призрачно рассеивался по горнице, и через окно, даже задёрнутое белой шторкой, хорошо было видно, как там ходила девушка…

Сумерки ощутимо сгустились, образуя почти непроглядную темень, укрывшую своим тёплым пологом посёлок. Установилась пронзительная тишина, лишь отдалённо был слышен приглушенный рокот тракторов. Товарищи Кузьмы работали в ночную смену. С другой стороны улицы в окнах хат светились огоньки. А кто-то даже запалил во дворе костёр, наверное, чтобы отгонять комаров. В тёмно-синем небе зыбились, тонули и вновь с неуверенностью зажигались июльские звёзды, расчертив по всему небосводу свои робкие бисерные узоры. А в стороне от посёлка, над пыльной балкой, вставала туманно светившая полная луна, окутанная дымным желтоватым облаком.

 

За куревом Кузьма и Матвей Карпович поговорили о завтрашнем страдном дне, сулившем бесконечные дела земледельцам. В колхозе полным ходом продолжалась уборка хлебов и овощей, для чего катастрофически не хватало уборочных агрегатов. В народе только и шли толки о комбайнах, которые достались МТС по их району с большим трудом, выпускавшиеся ещё не в должном для страны количестве. Лишь со следующего года должна поступить к ним партия машин, о чём поговаривал председатель Жернов.

Ещё в начале коллективизации бурно обсуждалось, как вместо того чтобы уборочную технику предоставлять колхозам, по всей стране были созданы машинно-тракторные станции. В начале 1933 года при них появились политотделы, направленные на выявление бывших кулаков, вредителей, подрывавших колхозный строй. Но даже жёсткие меры не могли запугать народ, чтобы не вспоминать то время, когда они жили единолично, но привычной сельской общиной. В феврале 1935 года было принято решение на «ведение и расширение личных подсобных хозяйств». Этот шаг позволил колхозному крестьянству улучшить своё положение, и в какой-то мере наполнить рынок продовольствием. Но в поселении, жители только и были заняты тем, как бы самим прокормиться и ещё немногие могли продавать излишки, а порой отрывали от себя, чтобы на вырученные деньги покупать необходимые для семьи товары… Об этом Кузьма и Матвей Карпович помнили, но вслух не говорили, хорошо или плохо поступали власти, но ясно было одно: изменения на селе понимались умом, а сердцем нельзя было принять выкорчёвку того сельского уклада, который сложился за последние пятьдесят лет. Они минут пять молча прислушивались к тому, что происходило в посёлке…

Вовсю распоясалась разудалой игрой гармошка в стороне поляны, которую полукругом обступали балки: одна только слегка врезалась в неё, вторая, намного глубже и развалистей, обходила её несколько в стороне, пока не сходила на нет, переходя в пологий подъём к самому колхозному двору. И на этой поляне, видно, собралась вся молодёжь, и стало безудержно весело. Слышался звонкий девичий смех, пропевки девчатами частушек. Вслушиваясь в их не совсем внятный, не разборчивый издали смысл, Кузьма испытывал томительную тоску, с нарастающим осознанием теряющего здесь даром время…

Матвей Карпович, казалось, уловил настроение парня, докурил и собрался уходить, предлагая не настойчиво, а лишь для приличия:

– Ну что, спать пойдём, Кузьма, или ещё постоишь? Да, вечер хорош, девки, как соловьи с ума сводят, понимаю, но только не забывай – завтра рано вставать.

– Ничего, дядь Матвей, ещё армейскую выучку не забыл – встану как штык, – пояснил молодой тракторист.

В коридоре Матвей чуть не столкнулся с дочерью.

– Ой, папка, как я испугалась! – почему-то скороговоркой зашептала Соня.

– Тебе тоже не сидится? – усмехнулся он, пропуская мимо себя Соню, о которой у него по-своему болела душа.

– А сколько можно в хате быть… Тайка спит, пойду – подышу свежим воздухом, – несколько оправдываясь, ответила дочь. Но она знала: отец очень добрый, нехороших мыслей вслух не прорекал никогда.

Кузьма оглянулся на звуки скрипнувшей двери и на фоне тёмного проёма увидел в светлом платье Соню, направлявшуюся в его сторону, стоявшему около вкопанного столба для будущего забора…

Глава 6

У Макара Костылёва, ставшего нежданно-негаданно по воле Жернова бригадиром, было трое детей. Старшая – дочь Шура, средний – Назар, и младшая – Ольга.

Через два года после избрания Макара бригадиром его постигло большое несчастье – неизлечимый недуг свалил жену Евдокию, а через полгода её не стало, смерть которой так сильно задела Макара, что он, выбитый из наезженной житейской колеи, надолго запил. Дети у него, однако, вырастали послушными, Шуре рано пришлось взять на себя повседневные дела. Впрочем, ещё при жизни матери она убирала в хате, стирала бельё, научилась доить корову и снимать сметану. Для неё эти заботы не были внове и она ими нисколько не тяготилась. Так уж было заведено – перенимать домашнюю работу. После смерти матери Шура почувствовала себя вдруг совсем взрослой и вместе с тем совершенно беззащитной. Отец ничего по дому не делал и только безудержно пьянствовал, и поневоле ученье в школе на время было ею прервано, не окончив в то время даже пяти классов.

Жернов пришёл однажды домой к Макару и повёл с ним жёсткий разговор, чтобы за ум взялся немедленно, не то может полететь из бригадиров, ему такой слабохарактерный и не волевой не нужен. Сколько можно перед людьми оправдывать и выгораживать его? А ведь народ неглупый, всё видел, и хоть молчаливо, но Макару его срыв прощал. Да всё равно водкой горе не зальёшь, не вычерпаешь, ведь она-то, водка, его зараз и погубит.

Отповедь председателя немного встряхнула бригадира. Он стал вновь ходить утром на бригаду, однако, расставив колхозников по нарядам, Макар снова прикладывался к вожделённой бутылке, ходил по току, по скотне да по конюшне пьяный, но всегда молчаливый. Или заваливался в амбар к Староумову, хотя кладовщик исправно докладывал Жернову о пребывании у него гостя. Видя, что Костылёву его разговор впрок не пошёл – проскочил мимо ушей, после обеда решил заглянуть в амбар к Староумову, составлявшему отчёт для колхозной бухгалтерии.

– Кого ты у себя прячешь? – грубовато спросил председатель, будто не сам кладовщик ему доносил. – Я к тебе с предложением…

Павел Ефимович зорко окинул стол, на который падал свет от керосиновой лампы, висевшей на стене; потом Жернов выжидательно смотрел на кладовщика, вперившего на него несколько оторопелый взгляд. Что-то он не мог понять председателя: то ли шутит, то ли серьёзно? Неужели всё прикидывается, что никакого отношения он не имеет к многолетней спайке, установившейся между ними с самого начала, когда делили первые пуды хлеба и первые вырученные на нём деньги? И то правда, всё за него делал он, Староумов, тогда как Жернов только получал навар. Вот поэтому всё отходит, становится особняком, дескать, не понимаю и не хочу понимать чем ты занимаешься! Хотя всё равно принимал молчком и хлебушек, который он, Староумов, потаскивал председателю ночками тёмными и затем приносил вырученные за него деньги, которые хорошо грели руки и скрепляли их дружбу. А хлеб часто сбывали под видом общего помола на Хутанскую мельницу, со всеми посельчанами делали пару рейсов. Но потом Староумов завёл на мельнице сообщников, куда порой отправлялся по ночам на бричке доверху гружёной мешками зерна, и дело завертелось.

Однако Староумов верно мыслил, да только не знал, что Жернов ему никогда не доверял. И подозревал кладовщика в более злостном грехе, чем это было известно председателю. Он даже не приворовывал, а тащил всё: и корма, и зерно, и овощи. Недаром среди людей о Староумове бродили нелестные слухи, причём ненароком порочившие его, Жернова, репутацию, что он, председатель, поставил Ивана кладовщиком с личным расчётом, дабы вместе воровать. Но он-то хорошо знал, что у него никогда не возникало такой порочной мысли о поживе из колхоза. Хотя Староумов к этому склонял исподволь и не раз намекал, что к этому готов хоть сейчас. И так происходило ещё и ещё, Жернов круто уходил от искусителя, а потом только взглянул на того коротко и опустил сумрачные глаза, и мог припомнить, что именно тогда он таинственно промолчал, а кладовщику того и надо было, вот он и поднёсся с первым аклунком к нему под окно хаты поздней ночью. Но сам он к сторожу не вышел – послал Марфу. Так она от него и принимала, а что и сколько – не спрашивал, делая вид, будто ничего не ведал. А когда жена шептала об этом, он затыкал ей рот крутой фразой, чтобы его в тёмное дело не впутывала…

Однако так бесконечно не могло продолжаться, и тогда Жернов, придя в амбар к Староумову, заговорил о соблюдении во всём строгого порядка, неусыпной бдительности. Естественно, кладовщик заверил, что так он и делает, напрасно Павел Ефимович выражает крайнюю озабоченность: ни себя, ни его он ни за что не подведёт…

А в народе Жернов старался дурные слушки в свой адрес всячески пресекать, действуя через бригадира Костылёва. Но люди понимали, что за спиной Макара стоял Жернов, и тогда тот, пересиливая своё нежелание вступать в объяснения с народом, выступал на нарядах перед всеми колхозниками через «не хочу».

– И чегой-то вы, товарищи, мне не верите? А я объясню: кому-то неймётся выставлять меня вместе с кладовщиком как главных расхитителей. Если бы я был таковым, да разве я набрался бы сейчас смелости вот так открыто заявить вам? Конечно нет, милые вы мои! А знаете ли, что за это бывает по нашим суровым временам, так неужели я себе позволю легко преступать закон? Никакой спайки между нами, заявляю это ответственно, не было и быть не могло! Да, я поставил Староумова на эту должность, поскольку видел в нём рачительного хозяина, и он это по сей день доказывает, и вы сами всё видите! К тому же, он лучше агронома разбирается в семенном зерне и в том, как eгo хранить. Так неужели, товарищи, я должен это объяснять? Я не буду называть тех, кто выдумывает обо мне небылицы. Для этого есть органы, они этими слухами скоро займутся, учтите, и тогда от ответа никто не уйдёт. Но пусть они слушают и мотают на ус, – и он метнул ярый взор, прежде всего на Семёна Полосухина, Романа Климова, Захара Пирогова, Фёдора Зябликова, – что я многое прощаю, а вот наговоры – не прощу! Ежли ещё раз услышу, того я сам за клевету отдам под суд… А теперь пора за работу, у меня всё! – он умолк и неловко опустил голову и этого было достаточно, чтобы понять – гложила его совесть и не могла не гложить…

Бабы перешептывались, недовольно гудели, однако, ни одна вслух не осмелилась высказать своё суждение. Хотя по настроению людей было и так ясно, что всё равно никто не поверил усыпительным байкам председателя. Впрочем, они прозвучали как прямая угроза и предупреждение. И вместе с тем люди никак не ожидали, что Жернов решится открыто выступить, чем поколебал их мнение, что он первый колхозный вор. Конечно, за последние годы он притих, а ведь ещё многие помнили, при каких обстоятельствах был вознесён на председательский пост…

Невидимая волна людского недовольства незримо окатила Жернова, почувствовавшего вокруг себя некий немой сговор. Это ощущение вызвало в душе неприятный холодок сомнения: может, он напрасно пошёл в атаку? Может, кто-то совсем ничего не ведал, а теперь вот стало им всё известно. Но и поощрять худую о себе молву не пристало. Внешне он выглядел достаточно уверенным и спокойным, старался скрыть на лице даже тень волнения. Главное, показывать себя непримиримым борцом с расхитителями, а в народе такие есть только их надо обнаружить… Но как это сделать, он не знал…

И больше не объяснял народу, какой он честный, что кому-то тогда дало повод ещё больше увериться в расхитительской деятельности Староумова. И на это наталкивало то, что жена Полина, поставленная сторожить ток, почему-то продолжала выходить в полевую бригаду, а вместо неё дежурил Иван Наумович.

И всё-таки Жернов пренебрёг злым шушуканьем людей о расхителе кладовщике, воровская тень которого непроизвольно падала и на него. Но он надеялся, если что, секретарь райкома Пронырин оградит его от беды. Если бы Жернов не был в одной воровской упряжке со Староумовым, он бы решительно повёл борьбу не только с кладовщиком, но и с «горсточниками и колосничниками». Но он понимал, стоило начать пресекать расхищение, они его первого обвинят во вредительстве и сдадут органам, что тогда и секретарь не вызволит из каталажки. Вот и оставалось не замечать злоупотребления, а назначив на должность угодного себе кладовщика, Жернов поставил бригадиром безропотного Костылёва. И оба они как бы не позволяли тому беречь колхозное достояние, и даже ходили толки, дескать, дураки будем, если сами у себя не сможем брать.

Когда после смерти жены Костылёв запил, надо было снять его и поставить Староумова. Для этого он и появился в амбаре кладовщика, чтобы предложить ему во второй paз должность бригадира.

Выслушав председателя, Иван Наумович начал мягко, вкрадчиво:

– Дорогой Павел Ефимович, помнишь, как я тебе говорил, что не люблю командовать людьми и быть у них на виду. Я неисправимый нелюдимец, опасаюсь сглаза людского. Мне любо работать ночью вместо своей бабы. Признаться, так мне и на этой должности хлопотно, сколько всего добра под моим неусыпным доглядом днём и ночью. Какой-нибудь лихоман или нерадивец спалит сараи, корма, а я – отвечай? Вот этого наш народец дюже вредный никак не хочет понимать.

 

– Конечно, Ваня, это верно баешь, нельзя не отвечать. Вот поэтому я на тебя пока ещё надеюсь. Но, соблюдая порядок, сам не зарывайся глубоко, а то потом не откопаем, чуешь? Я это должен напоминать тебе без конца. А то в тебе да во мне видят махровых расхитителей. Может, кто-то примечал что-то этакое, подозрительное, за тобой, а? – спросил Жернов озабоченно, вкрадчиво, с опаской оглядываясь на дверь.

– Да как тебе такое в голову пришло, Паша, я сама осторожность, как барс крадусь…

– А я так думаю, Ваня, это всё козни Семёна Полосухина, может, его как-нибудь в долю возьмём? – и Жернов, коротко подумав, прибавил: – А вообще, нельзя – продаст!

– Нет, это исключено, а за меня не беспокойся, а если что – у меня давно свои тропки набиты…

– Вот с Макаром мне – беда! Хороший, покладистый мужик, а на глазах пропадает. Может, ты ему поможешь? А от бригадирства напрасно отказываешъся, Ваня.

– Я так не помышляю, – самодовольно изрёк кладовщик, и, словно опомнясь, прибавил: – Почему Мефодия Зуева не поставить? А заведующей фермой может стать моя Полина.

– Да нет, Зуев не подходит, вроде тихий, а своевольничает, не понимает меня, – воспротивился Жернов. – И он к тому же пограмотней нас с тобой, ему здесь скучно, он больше в первой бригаде, к начальству ближе, карьеру мостит в земотдел.

– Да, конечно, но таких покладистых, как Костылёв – мало, – многозначительно ответил Староумов. Вот что думаю: а что ежли ему бабу подыскать, Павел Ефимович, тогда он непременно одумается и возьмётся за ум.

– Вот найди, коли есть на примете! Кстати, сам похвалялся, как до сорока годов бегал по чужим бабам. Между прочим, я, предлагая бригадирство, рассчитывал тебя отвести от людской молвы, но ты сам не хочешь. У нас, ежли провинился, то обязательно повышают в должности… Ну тогда работай так, чтобы комар носа не подточил, Ваня, говорю понятно?

– Как непонятно, и так стараюсь без подсказок. Но на каждый роток не накинешь платок. Завидно, вот и чешут языками, дорогой Павел Ефимович. А лучше бы сами смотрели за собой. Ведь бабы на току что делают: снимают косынки и кули из них делают для насыпа зернышка, а потом его кто куда горазд рассовывает, под юбки к срамным местам подвязывают…

– А ты бы пощупал для острастки, но каждую не проверишь, хотя всё разно нельзя и вредно, и опасно для нас допускать, чтобы хищение разрасталось. Так что, смотри Иван, чтобы нам петлю не накинули потом за попущения народа…

– Ежели по уму, то можно и от сумы, и от тюрьмы уйти, – он смело заговорщически подмигнул председателю. – Павел Ефимович, я припас тебе гостинцу, сегодня ночью принесу за огородами. И бутылочка есть – разопьём, ведь давненько вместе не отдыхали…

Жернов как-то раздумчиво помолчал, глянул на кладовщика исподлобья: каков понятлив, уловил его тайное желание, от которого иной раз гулко заходилось сердце, когда представлял, что в один прекрасный день может жестоко поплатиться головой за всё, чем теперь распоряжается. Да ещё припомнят, как некогда пришёл к своей нынешней власти в колхозе. Но каждый раз при этом почему-то безоглядно верил, что Староумов никогда его не подведёт, он для него пока самый надёжный человек. И такую непоколебимую уверенностъ он обрёл уже давно, как стал председателем с помощью секретаря Пронырина. И тогда же повёл скрытую от глаз людей дружбу со Староумовым. Хотя верно говорится: шила в мешке не утаишь, ведь усмотрел же народец между ними секретные отношения, скреплённые тайным обогащением.

– Ладно, Ваня, как условлено, так и делай. Приходи, да только смотри мне… того, без лишнего шума, собаку я в погреб посажу…