Kostenlos

Запад-Восток

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Ноги болят у меня. Трудно стоять, – как будто сокровенным делясь, произнес старик. – Я ведь, Алеша, тебя здесь ожидаючи, многое вспомнил. Вот помню, как мне годов как и тебе – осьмнадцатый. Иду я по лугу, а он весь в цветах, изукрашен чудно! И вот подумал я тогда впервые серьезно: а кто такой дивный мир устроил? И как в нем все течет? И что в нем человек? Всё как будто вчера было. Как будто очи закрыл и вновь открыл – и вот стою стар и болен. Быстро годы-то летят, Алеша. Ты сейчас этого ещё не понимаешь.

Старик замолчал. Алеша поднял глаза на него и увидел, как тот провел рукой по лицу. Выцветшие стариковские глаза блеснули слезой.

– Куда ты следуешь, я знаю. Григорий мне все о тебе поведал, Господи, прости его и помилуй! Просил он для тебя сохранить вот, – в руке старика увидел Алешка кошель, деньгами набитый, и сердце его застучало быстро и полно. Ведь теперь жить можно без заботы о пропитании и крове несколько лет! Вот она – свобода! И жизнь их с Илмой устроить на добрый лад! Ай да дядя Гриша! Спасибо тебе!

И тут змеею подколодной ворохнулась сразу и вторая мысль: «А серебро-то разбойничье! Кровь на нем! Значит, свое счастье чужой кровью ты оплачиваешь! Грех и соблазн!»

– Коль жениться надумал, то приходите, я обвенчаю. Не знаю только, как вы сойдетесь, годитеся ли друг другу. Тебе разум светлый Бог дал, и к людям любопытство, и к книжному учению. Для дела купецкого ты не годишься – добр. Можешь в приказные пойти, раз грамотен, да только это крапивное семя или тебя в своего перекрестит, и станешь тогда и бражничать[94], и посулы[95] брать, а коль нет, то выживут тебя. Крестьянской работы ты не ведаешь, но это наживное. Но тяжек труд крестьянский по нашим местам, труд обильный, а плод его скудный. Но и в нем много радости есть, видеть, как трудами своими самого себя и детей своих кормишь. Как всходы по пашне зеленеют, как стога по лугу теснятся. Богу угодное это дело. Тем трудом вся земля стоит и украшается. Поначалу много радости тебе с женою молодой будет. Хозяйство блюсти да деток растить. Да только потом, за хозяйством и суетой мирской, замечать начнешь, как к людям любопытство свое потеряешь, и к заповедям Божьим глух станешь. Или наоборот – жажда духовная томить тебя почнёт: а как от суеты мирской вырваться? Она крепче трясины болотной держит. По-простому тебе говорю, да простота эта на себе испытана. И в старости, в одиночестве, спросишь сам себя: зачем на суетное годы лучшие извел? Кого научил доброму? Душу кому поправил? И проклянешь тогда себя, да поздно уже будет.

Помнишь, читали мы с тобою, Алеша, притчу о сеятеле? С семенем каким себя сравнишь? С тем, что птицы у дороги склевали? Аль что на камне упало? А скорее всего, с тем, что тернии заглушили, суета мирская, так себе мню.

Старик замолчал снова, и Алеша мог слышать в ночной тишине его тяжелое дыхание. Кошель отец Геннадий отодвинул от себя, и он, соскользнув с камня, тяжело упал на траву, коротко звякнув.

– Ну, то о пастве речь, – почти жалобно продолжил старик. – Сам видишь, Алеша, места глухие наши, слово божие с трудом, как солнце сквозь тучи грозовые к душам человеческим пробивается. Карелы суть частью язычники до сей поры, наши в вере старой закоренели. И те и другие суевериями полны, в грехах пропадают да ими же и гордятся. Кто их учить станет? Где зерен божественных сеятель? Кто свечу далее понесет, и чтобы не гасла она, озаботится? Я уже стар, меня Бог скоро к себе призовет, знаю. А кто вослед ко мне? Со скорбью смотрю на ближних братий моих и не вижу никого как учителя, потому как и учиться не желают. Ради хлеба куска, а не ради Христа пришли они в монастырь. Я ведь знаю, люди надо мной, может, и потешаются, да ко мне по вере моей и прислоняются, потому что чувствуют они чистоту. Не верят боле никому. Мне верят. Потому что, как глаголил Августин Блаженный: «Душа человеческая – христианка». Душою чуют. Вот я на тебя понадеялся, Алеша, думал, преемника из тебя взрастить, потому что душа у тебя теплая, к добру и знаниям приимчивая, и разумом ты скор…

Тараном били в сердце Алешкино слова старца, и удар за ударом рушилась его уверенность в своей правоте так, что почти безумно озирался он вокруг себя, ничего не видя. А слова старого пастыря, как капли дождевые, незаметные, так и продолжали точить лед, которым обросло Алешкино сердце за эти несколько дней. Но Илма! Что делать ему с любовью своей к этой рыжей девочке? Сердце его разрывалось на части, и он зашатался, теряя опору в земле. Он хотел заткнуть уши руками, но не мог. И слушал дальше.

– Запомни, Алексей, слово мое. Бог ошибок не прощает…

– Отче, Бог наш всемилостив! – почти простонал Алеша.

– Это для блудниц и мытарей. А для учеников своих пастырь беспощаден, и их наказует за неверие и измену. Как Иуду Кариотского! И ты собираешься зарыть талант свой! На суде, на страшном, оба мы предстанем перед Богом, и тогда вопрошу: где всё то, чему тебя учил? То давал я тебе в надежде, что многократно вернешь. А ты, может, даже и то позабудешь, где лежит тобой же зарытое!

Отец Геннадий вдруг замолчал и, неожиданно упав на колени, пополз к Алеше. Тот остолбенел от ужаса, волосы его встали дыбом, когда увидел он, как старик, обняв ноги его, целует носки сапог и шепчет: «Алеша, не уходи! На тебя моя надежда единая! Побудь с год хотя, потом ступай! Схоронишь меня, а дальше воля твоя! Грех мой, грех мой Иудин только ты замолить сможешь! Не уходи! Бог ошибок не прощает!

Алешка плакал беззвучно. Оба плакали. Алешка опустился на колени на холодную, инеем покрывшуюся уже дорогу.

– Я не уйду, Отче! Деньги бедным надо будет раздать, – больше не смог сказать ничего, слезы душили. Так и стояли на коленях и плакали, обнявшись на пустынной дороге, под сентябрьскими звездами – учитель и ученик.

* * *

В начале ноября в год 1665-й от Рождества Христова светловолосый юноша в скуфейке и монашеском платье, стараясь не потревожить собак, затаился на опушке леса недалеко от маленького хуторка на берегу речки Тулоксы. Падал мокрый снег, мир был холоден и неуютен. Платье на юноше промокло насквозь, капли воды блестели на светлой молодой бородке и на усах, но юноша не замечал ни холода, ни сырости. Он неподвижно стоял и смотрел на двор, на слюдяное окошко, изнутри освещенное огнем лучины, на людей, изредка выходивших по своим делам во двор и затем вновь исчезавших за дверями дома. Взгляд его при виде людей на миг темнел от напряжения, и он в волнении судорожно сжимал ствол молодой березки красными замерзшими пальцами. Но это были не те люди, которых он хотел видеть. И когда уже начало смеркаться, на крыльце дома появилась та, кого юноша ждал так упорно. Это была девушка, совсем еще юная, тонкая и гибкая как лоза. Она спустилась по тропинке от дома к маленькому плотику, зачерпнула ведром воды из реки. Она не сразу направилась к дому, а постояла на плотике некоторое время. Юноша издали видел, как девушка, приставив козырьком руку к глазам, смотрела в сторону кипящей волнами Ладоги. Затем подняла ведро и направилась по тропинке назад к дому, но на пригорке оглянулась на речку снова, как будто хотела удостовериться, что там никого нет. Юноша на опушке, тем временем, как раненый, со стоном опустился на колени, судорожно цепляясь за белоснежный березовый ствол, на котором остались царапины. Он, как дикий зверь, впился зубами в собственную руку так, что выступила кровь. Вторая рука его, как будто в агонии, рвала мох до самого торфа. Он рычал, и боль его, боль не телесная, а душевная, была велика. Наконец он тихо заплакал, глядя на опустевшую тропинку, где только что стояла она. Так, на коленях, плакал он, обняв, как невесту, ствол белой березки, и снег мокрыми густыми хлопьями засыпал его, как будто напоминал о том, что все в этом мире проходит, когда-то будет забыто и излечено. Затем он поднялся, и, постояв несколько минут, зашагал вглубь леса, уже не заботясь о том, чтобы его не услышали, качаясь как пьяный, слепо натыкаясь на стволы сосен и, цепляясь ногами за вересковую поросль. Так уходят, когда не собираются больше возвратиться вновь. Так уходил и он, чтобы никогда больше сюда не вернуться.

Часть 3. Ингерманланд

Глава 1

Возле Адмиралтейского двора царит вечная суета. Там от берега к шпалере выстроившихся вдоль невского берега военных и торговых судов снуют туда и обратно шлюпки и баркасы с грузом или людьми. Крик, брань боутманская[96] и офицерская, а порой песня, которую под взмах весел запевают дюжие, усатые, как коты, матросы. На берегу также, попробуй разберись! Тут же, под ногами людей и повоз, бьют в мостовую булыжник пленные шведы, и русские наемные люди. Тут же бочки, штабеля бревен и досок, груды кирпича и непременный спутник всякого хозяйственного действия трехэтажный, во все простуженное горло мат. Многие наши прибыли по нужде или по команде недавно. Все им в новинку и в изумление после своей малой деревеньки да лесов с лугами. Озираются на иностранных купцов с мастерами, пленных шведов, пышных офицеров высокого ранга, что индюками ходят, на шпиль адмиралтейства да на здание 12 коллегий. Как будто и не Россия это вовсе, а царство неведомое заморское! Иной плотник с верфи, увидев такого вот парнягу растерянного, еще и посмеется над беднягой. Ткнет под ребро и шепотком таинственным морочит, указывает на другую сторону Невы, где дом Меншикова Алексашки стоит.

 

– Вот брат, в том доме сам Александра Данилович Меншиков живет! Денег у него, у-у-у! Кура не клюнет! Он весь Питербурх один может отстроить! Царя богаче!

У парня от изумления челюсть отвисает, как такое быть может, чтобы человек был богаче самого царя? Однако дядю не отпускает и, по деревенской простоте, пытается побольше выспросить.

– Да откуда же ты, дядя, про него, Меншикова-то знаешь?

Дядя также не спешит. Вытаскивает из кармана простенькую глиняную трубочку, набивает табачком из кисета, кресалом выбивает искру. Деревенский нюхает дым и чихает «Тьфой, нечисть!» Дядя посмеивается.

– Погоди, оботрешься, привыкнешь. Сам чертей дымом гонять начнешь. Знаешь, их тут по лету сколько? Вот! – И, затянувшись, щурит глаз на Неву и трубкой тычет.

– А вот, милой человек, «Ангермалан», вишь, в самой голове красавец? Годов тому назад как три, его мы на воду спущали. Агличанин Козенец его строил, а я у него малость в подмоге был. Три года топорами махали! Петр Алексеич часто к нам заходил, все погонял. Сам топориком помахивал. Вот царь так царь!

Ингерманланд


– А что, дядя, так ты его знаешь? Царя-то?

– А как же? Он мастеровых уважает, до них ласков. А раззяв таких, как ты да лентяев дубиной научает. Ну, бывай, деревня!

И уже издали обиженному парню:

– Ничего, оботрешься! А то приходи на верфь, скажи, что к Пальчикову[97] – на меня попадешь! Или к Федоске к Скляеву[98] просись. Шкуру выдубим – человеком станешь!



Парень вертит головой, смотрит то на спину плотникову, то на корабль. Корабль красив! Длины в нем более полста метров, а борта круты. Знающий человек сразу признает, что маневренный и скорый по ходу корабль перед ним. Порты орудийные в два ряда за ненадобностью задраены, но при случае в один миг 64 пушки корабельные добрую сотню пудов горячих ядер пошлют в борт вражеского судна. Пока же там тихо, паруса спущены и заботливо принайтованы к реям. Только флаг самого государя вице-адмиральский лениво вытянулся на обычный для Петербурга норд-вест. Холодно, только что еще снег не идет. На палубе «Ингерманланда» вахтенные ежатся, да от носа отваливает шлюпка и, расплескивая черную невскую воду, спешит, стуча веслами, к пристани на берегу, возле Адмиралтейства. В шлюпке, на банке задней, пестрым индюком расселся сам Мартин Петрович Гесслер – первого ранга капитан и кораблю первый после Бога и Петра хозяин. Мартин Петрович сегодня парижским франтом, в кафтане доброго зеленого сукна с красными обшлагами и золотым галуном по краю. Шарф офицерский, что государь указал носить через плечо, Гесслер на турецкий лад обмотал вокруг пояса. Такой уж у него дикий обычай с давней поры. Сапоги по холодной погоде высокие, с раструбом. По той же погоде зябкий командир «Ингерманланда» кутается в епанчу[99], накинув на голову капюшон. Треуголку теребит в руках, красных от ветра. На пальце кольца золотые. Рядышком с командиром пристроился второй лейтенант – мелкотравчатый помещик Ртищев Александр Михайлович. На борту, на случай непредвиденный, для команды оставлен капитан – лейтенант Граббе, немец. Едет Гесслер, так, без дела, для променаду. Однако в этот день расположение звезд было иным, чего он совсем не предполагал. Еще не успела шлюпка пришвартоваться к причалу, как с разбойным присвистом на тот же причал влетел фурьер, в Преображенского полка кафтан обряженный, с сумой и чисто выбрит. Привязал коня к поручням пристани и сам нетерпеливо поджидает приближения шлюпки. Первыми выскочили на пристань два дюжих матроса и, крепко принайтовав шлюпку, начали помогать офицерам выходить на пристань. Не успел капитан дух перевести, как фурьер треуголку под мышку и вкрадчиво-требовательно докладывает:

– Фурьер его Императорского величества прапорщик Десницын Иван! Имею приказ доставить на борт «Ингерманланда» письмо от государя, а посему прошу предоставить шлюп во временное распоряжение.

– От государя? Письмо? – лицо Гесслера вопросительно вытянулось. – Я есть командир «Ингерманланда». Мне письмо. Давай сюда.

И руку протянул. Фурьер, чуть поколебавшись, но по каким-то признакам в правильности адресата убедившийся, пакет протянул. Мартин Петрович, выпятив губу нижнюю, вскрыл пакет и, далеко отставив по причине дальнозоркости письмо, попытался было прочесть его, но сдался и протянул бумагу Ртищеву. – Читай, лейтенант!

– Ммм, мм. Так, эхм! – быстро пролетел глазами по строкам письма скорый лейтенант и пояснил:

– Нам предписывается, господин капитан, подготовить корабль к выходу в озеро Ладожское. К отплытию быть готовыми до завтрашнего полудня. Государь едет на Петровский завод и оттого просит не мешкать.

– Ну, что же! – обратился к фурьеру Гесслер. – Спасибо, прапорщик, за службу!

И, отвернувшись, посмотрел на матросов в шлюпке, флаг на мачте «Ингерманланда», чаек на воде, сплюнул на доски причала и перекрестился совсем уж по-русски.

– Вот, лейтенант, повезло-то как! А мы хотели сегодня добром напиться! Ох и повезло! – и добавил, взглянув на притихшего помещика. – Никогда не доводилось государевой дубинки отведать? Завтра и отведали бы оба после кабака!

Через час «Ингерманланд» загудел, как растревоженный улей. Матросы драили палубы под присмотром боутманов, натирали суконкой медные детали, штопали паруса и латали свою весьма худую одежонку. Командир отправил на берег шлюпки для пополнения припасов и закупки продуктов к царскому столу. Офицеры – и наши, и иностранные – бегали и орали на подчиненных: иностранные более по делу, а потому и поменьше, наши же для вида, оттого погромче и чаще. После долгой месячной скучной стоянки этот гвалт и суета даже понравились. О прибытии государя уже узнали все, а потому ждали завтрашнего дня с нетерпением, ибо от одного царя беды матросам куда как меньше, чем от десятка офицеров. Гесслер собрал у себя в каюте малый военный совет. Уже по давней традиции все трое – сам Мартин Петрович, капитан-лейтенант Граббе и второй лейтенант Ртищев – закурили свои трубки, отчего через минуту вся каюта стала напоминать больше место генеральной баталии, чем каюту командира корабля. Гесслер, попыхивая трубкой, накручивал локон длиннейшего своего парика – парижского чуда – да посматривал на нахохлившихся подчиненных. Соотечественника Граббе он ценил за добросовестность, честность и дисциплину, как это и приписывается всякому немцу, а Ртищева за ум быстрый и отвагу в бою беспримерную. Впрочем, Граббе и Ртищев не ладили.

– Господа офицеры! – начал свою речь, наконец, капитан. – Собрал я вас по делу важному. Завтра прибывает к нам на борт сам господин Вице-адмирал Петр Михайлов, и нам предписано в полдень, отнюдь не мешкая, отплыть из порту, через Неву, выйти в Ладогу и держать курс на устье этой, как его… – палец капитана воткнулся в некое место на карте. – Ах, да, Олонки. Там мы высаживаем государя, который следует в Олонец и далее на Петровские заводы с комиссией.

Немец Граббе откинулся в кресле и губами зачмокал. Ртищев же с любопытством косил карим, любопытным глазом на палец капитанский, который место на карте покрывал.

– Мы же, господа, воротимся назад и становимся на зимовку, до весенней кампании. Вас же созвал на совет, дабы мнения свои в исполнение того дела выразили. Начинайте, второй лейтенант.

Ртищева прямая спина качнулась:

– Не ходили мы Ладогой никогда, господин капитан. Лоция озера неточна, а мели, особливо в южной части озера, обширны. Думаю, что беречься надобно выхода из Невы в озеро ночной порой. Да и озеро весьма бурливо…

Трубка Граббе глухо опустилась на стол.

– Мой мнений есть говорить косутарь брать галер или другой сутно! Герр лейтенант, праффф тля «Ингерманлант» вихот в Латока весьма опасен. Фот мой мнений!

– Любит Петр Алексеич-то «Ингерманлад», Яков Христианович, ты же сам знаешь, – пробурчал капитан. – Его флаг вице-адмиральский со времени шведской кампании висит. И наше дело приказ исполнять… Фффу! С Божией помощью, – и, видя ерзанье Ртищева на своем месте, – ну, что еще, лейтенант?

– Для пользы дела полагаю, что надобно приискать доброго лоцмана, с Ладогой знакомого. Сие почитаю за важнейшее, господин капитан.

– И то верно! – глянул капитан на Ртищева, с кресла поднимаясь. – Тогда слушайте мой приказ!

Оба офицера вскочили с мест и вытянулись, пожирая капитана глазами, как это табелью и предписано.

– Ты, лейтенант, мил друг, возьми шлюпку с матросами и ступай в город иль по кораблям пройди, но к утру мне лоцмана приищи. За ценой не стой, дело это серьезное.

Лицо лейтенанта думой омрачилось.

– А ты, Яков Христианыч, поди, проверь порядок на палубе и по трюмам. Мало ли, придет государю в голову смотр генеральный кораблю устроить. На тебя полагаюсь. Утром доложитесь.

Каблуки застучали, дверь захлопнулась. Капитан, вздохнувши шумно, подошел к шкафу и вытащил оттуда шкалик с перцовой настойкой со штофом доброго толстого стекла. Крякнув, опрокинул в глотку полный один, затем, подумав, послал и второй, такой же, вдогон. Глянул в окно. День, и без того серый, еще больше сереть начал к вечеру. Ветер крепчал.

К полудню по палубе «Ингерманланда» глухо зашуршал мелкий, чуть не со снегом, дождь, отчего матросы, выстроенные для встречи государя, ежились и втихую переругивались, поминая начальство и погоду. Офицеры шарили зрачками подзорных труб по пустынной набережной, Гесслер прятался в своей каюте. Не терпел холода. К пристани пришвартованы все до единой шлюпки, в каждой по десятку матросов с мичманом. Ждали Государя. Капитан вызвал к себе обоих старших офицеров, и вскоре в дверях каюты затопал ботфортами Граббе, вопросительно, и даже сердито пучащий холодные оловянные глаза.

– Косподин капитан, я жталь фаш прикас!

– Где Ртищев?

– Оооо! Фторой лейтенант фыполняйт фаш прикас. Искайт лоцман на перек.

Капитан схватился за голову.

– Без ножа зарезали! Он еще не нашел? Я ведь еще вчера приказывал, Якоб! Как же ты не доглядел?

– Я? Фы прикасывайт фторой лейтенант, нет мне! – возмущенный немец взволновался так, что уши покраснели и он невольно перешел на родную речь. – Нейн, я фыполняйт сфой толк, унд Ртишефф сфой.

– Яков Христианыч, государь вот-вот прибудет! А у нас ни лоцмана, ни второго лейтенанта! Не сносить мне головы! Что делать будем?

Граббе вытянулся стрункою и преданно выпучил глаза на капитана.

– Путем фыполняйт сфой толк и та помокайт нам готт!

– Толк, толк! – съехидствовал невольно Мартин Петрович.

В дверь раздался короткий стук, и из-за спины Граббе засветилось румяное с холода круглое лицо вахтенного – мичмана Пашкова.

– Господин капитан, разрешите доложить! Государь со свитою прибыл на пристань и грузится на шлюпку!

– Каррамба![100] – только и успел вскрикнуть капитан и, расталкивая офицеров, бросился на выход, нахлобучивая треуголку на распушившийся парик. Граббе и Пашков многозначительно глянули друг на друга и рысью последовали за своим Неархом[101].

 

Действительно, на берегу у шлюпок уже суетились мичмана, распоряжавшиеся посадкой, ржали лошади в веренице трех карет, мелькали мундиры и сигнальщик с берега докладывал на борт «Ингерманланда»: «Государь следует первой шлюпкой. Встречайте». Капитан с офицерами, тем временем, торопливо шагали вдоль строя выстроенных в две шеренги матросов, выискивая на скорый глаз недочеты. Но Граббе свое дело знал твердо. Недочетов не было. Где-то внизу у якорного клюза правого борта заплескали, наконец, весла, и раздалась команда: «Отдать концы на шлюпку! Спустить трап! Принять на борт Вице-адмирала!» Гесслер, Граббе, и остальная шляхта мелкого разбора вытянулись в струнку, ожидая появления своего Государя. Круглое, щетинящееся кошачьими усами лицо Петра показалось над бортом.

– Да помогите же, черти! – бросил он, и два дюжих матроса в одно мгновение перекинули его на палубу. Гесслер бросился к царю.

– Господин Вице-адмирал! Все матросы и господа офицеры экипажа «Ингерманланда» построены…

– Полно, брат. А и холодно у вас тут! – прервал его Петр и, потирая покрасневшие от холодного ветра руки, сразу же заторопился вдоль строя, цепляя лица команды круглыми, внимательными глазами. Гесслер, развевая кудряшками парика, ринулся вдогонку. Граббе, несколько поколебавшись, не устоял от соблазна и отправился вслед за ними.

– Ну, здорово, ребята! – Петр остановился, и повернулся к строю лицом. Гесслер и Граббе упрятались за его спиной.

– Здра-жла-го-Виц-адрал! – рявкнуло так, что до Кроншлота долетело, а на соседних судах люди в изумлении высовывались и озирались из кают. – Да что там такое?!

Петр весело закрутил головой и продолжил, было, обход строя, но внезапно остановился, выглядев кого-то в шеренге.

– Дубков, ты, что ли?

– Так точно, я господин вице-адмирал!

– Ступай сюда, брат! – и Петр обнял за плечи тщедушного, молодого матроса с ушами лопухом.

– Ааа, ты ли, это боутман Кирстен? – обратился он к другому моряку, стоявшему в первой шеренге.

– Я, господин виц-адмирал, – весьма чисто по-русски отвечал низенький, плотный, чисто бритый человек, в голландском платье.

– Молодец! Знаю, собака, что табак у тебя всегда хорош! Угости, потом поквитаемся! – коротко рассмеялся Петр. – С обоих концов строя любопытные по-гусиному выгибали шеи, пытаясь рассмотреть происходящее. Граббе из-за спины капитана грозил им кулаком.

– Так вот! Слушай сюда, ребята! – Петр пыхнул дымком из трубки. – Вот стоит матрос Дубков. Сей герой на спор в баталии из пушки сбил мачту на вражеском корабле. Виктория полная! Молодец! С такими и воевать любо. Однако, – Петр задумчиво глянул на матроса, – воюем мы уже чуть не 20 лет. С божьей помощью, в вашей кумпании по весне поплывем мы снова к сестрице моей, свейской королеве Элеоноре. Угостим ее горяченьким с обоих бортов, и мню, что скоро и замиримся.

Смешки раздались.

– А пока, ребята, в эту осень сослужите мне службу, прокатите по матушке Ладоге, а то ведь заскучали. Так ведь, капитан?

– Так и есть, – угодливо подтвердил Гесслер. – Неплохо бы развеяться!

– Ну, раз неплохо, то поднимай якоря. Вернетесь – на зимовку в экипаж до весны встанете.

На носу тем временем продолжали появляться все новые люди и матросы с любопытством ворочали глаза с Петра на новых жильцов. Плутонг[102] преображенцев царской охраны с двумя сержантами и офицером, царский повар Фельтен Иоган с поварятами, шестеро денщиков – все люди для экипажа безызвестные, кроме добродушного Фельтена. Целая толпа.

Последним, как чертик, из-за борта вынырнул длинный, сухопарый человек в очках, ученый на вид, но весьма ловкий. С ним слуга с сундучком и парой дорожных сумм. Человек сразу же прыснул по окружающим быстрым, но весьма цепким взглядом, точно собирался картину писать. Тем временем отдана была команда готовить паруса и строй мгновенно рассыпался с гомоном на всех языках и топаньем башмаков. Человек, прищурившись, оценил команду, поднял голову вверх и осмотрел рангоут[103].

– Отличный корабль! – сказал он сам себе.

Он выцепил в поднявшейся суете фигуру старшего офицера и, лавируя между суетящимися матросами, приблизился к нему.

– Прошу прощения! – дипломатично начал он. – Я сопровождаю косударя в его поездке до Петровских заводов. Со мной один слука. Если можно, я хотел бы иметь отдельную каюту.

Изумленный капитан-лейтенант выпялил свои оловянные глаза на просителя.

– Нефосмошно! Ви находиться на корапль! Кригскорапль! Мало мест! Фсе сопирайт сфита косутарь!

Проситель, улыбаясь, выслушал отказ, который, казалось, его совсем не расстроил.

– Ооо! У вас такой акцент, господин офицер… Вы немец?

– О, та, я из Мекленпурк!

– Sehr angenehm! Ich bin eurer Nachbar in diesem Fall.Ich bin aus Proissen angekommen. Mein Name ist Grauenfeld. Otto Grauenfeld[104].

– Ah so! – широкая, но совершенно не идущая к бледной и суховатой физиономии капитанлейтенанта Граббе улыбка осветила его странного собеседника. – Dann gehen Sie mir nach, mein Herr! Ich werde gleich alles klappern![105] – И он, таинственно оглядываясь, увлек за собой своего неожиданно подвернувшегося земляка за рукав плаща.

Из дневника Отто Грауенфельда:

«…Судьба вновь бросает меня в дальний, глухой угол этой огромной страны. Собственно, когда пишешь о России, то без этих трех прилагательных обойтись невозможно. Европейские меры счета здесь теряют свой смысл. Здесь все парадоксально, однако чтобы прочувствовать это должным образом, непременно нужно побывать в этой стране и увидеть ее собственными глазами. Я счастливчик, и мне выпала такая участь. Сегодня мы отплыли из новой царской столицы Санкт-Петербурга и держим путь на так называемые «Петровские заводы». Это нечто вроде царского арсенала на Севере, среди лесов и болот. Расстояние, по моим расчетам, совсем небольшое, около 200 верст. Я, благодаря моему земляку, – старшему офицеру на корабле «Ингерманланд», устроился весьма комфортно. В моем распоряжении целая отдельная каюта, которую я делю со своим верным слугою Германом. Три часа назад мы подняли якоря и теперь медленно движемся против течения Невы к Ладожскому озеру, хотя все паруса поставлены и ветер благоприятный. Течение в этой реке очень быстрое. Не прошло и двух часов с отплытия из царской столицы, а вокруг нас по обоим берегам реки только дикие, непролазные дебри с болотами. Скоро все застынет и покроется снегом на полгода. Не могу привыкнуть к русской зиме – это полугодовая пытка холодом и мраком. Я устал и хочу домой, в мою родную Пруссию. Уже не представляю свою жизнь на родине – последние четыре года в России смыли почти все воспоминания о моей милой, уютной Европе. Иногда мне кажется, что Европа, моя жизнь там, мои ученые труды это фантом. И все-таки она есть, и это греет меня в этой холодной стране. Терпи, Отто, терпеть осталось немного. Твоя обязанность составить для царя полную коллекцию местных минералов в местности возле Петровских заводов. На Урале это была огромная, адская работа, и мой караван в Москву состоял из 18 вьючных лошадей с образцами. Надеюсь, что здесь такого не будет. Сверху, из царской каюты доносятся звуки празднества. Вероятно, царь пирует со своими офицерами…»

94Бражничать – пьянствовать.
95Посулы – взятки.
96Боутманская – боцманская.
97Пальчиков – Филипп Петрович Пальчиков (1682–1744) – русский кораблестроитель, сподвижник Петра Первого, полковник, статский советник.
98Скляев – Федосий Моисеевич Скляев (1672–1728). Русский кораблестроитель, самый известный русский корабел Петровской эпохи. Принимал участие в постройке «Предестинации». Построил первый полноценный линейный корабль Балтийского флота – «Полтаву». Петр Первый называл Скляева «… лучшим в сем мастерстве».
99Епанча – широкий безрукавный круглый плащ с капюшоном. В XVIII веке в Российской Империи – форменная одежда солдат и офицеров, подобие плащ-палатки.
100Карамба – черт побери (исп.).
101Неарх – Сподвижник Александра Македонского, полководец и мореплаватель.
102Плутонг – в русской армии XVIII века низшее подразделение пехоты, соответствующее взводу современной армии. Введено Петром Первым.
103Рангоут – общее название устройств для постановки парусов.
104Очень приятно! Меня зовут Грауенфельд. Отто Грауенфельд.
105Тогда следуйте за мной. Сейчас я всё устрою!