Kostenlos

О детских книгах

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Но вот наконец приехал и давно ожидаемый учитель, магистр Тинте, маленького роста, с четвероугольною головою, безобразным лицом, толстым брюхом на тоненьких пауковых ножках – воплощенный педантизм и резонерство. Встреча его с детьми, их к нему отвращение, его с ними обращение – все это у Гофмана живая, одушевленная картина, полная мысли. Вот они сели учиться, – и им все слышится голос неизвестного дитяти, которое зовет их в лес, а магистр бьет по столу и кричит: «шт, шт, брр, брр… тише! что это такое?», а Феликс не выдержал и закричал: «Убирайтесь вы с вашими глупостями, г. магистр; я хочу идти в лес. Ступайте с этим к моему двоюродному брату: он любит эти вещи!» Дети побежали, магистр за ними; но Султан, добрая собака, с первого раза получивший к педанту и резонеру неодолимое отвращение, схватил его за воротник. Педант поднял крик, но г. Брокель освободил его и упросил ходить с детьми в лес. Педанту лес не понравился, потому что в ном не было дорожек и птицы своим писком не давали ему слова порядочного сказать. «Ага, г. магистр, – сказал Феликс, – я вижу, ты ничего не понимаешь в их песне и не слышишь даже, как утренний ветер разговаривает с кустами, а старый ручей рассказывает прекрасные сказки!» Кристлиба заметила, что, верно, г. магистр не любит и цветов, и магистра от этих слов покоробило; он отвечал, что любит цветы только в горшках, в комнате… Пропускаем множество самых поэтических подробностей, дышащих глубокою мыслию целого рассказа, и скажем, что г. Брокель наконец решился его выгнать; но магистр обратился мухой и начал летать – насилу успели задеть его хлопушкою и прогнать. Дети повеселели, пошли в лес, но дитяти там не было. Поломанные ими куклы оживают, осыпают их упреками и грозят магистром. Следует чудесное описание бури, обморок детей, потом прекрасное вёдро. Отец сам пошел с ними в лес и рассказал им, что и он в детстве знал неизвестное дитя. Вскоре после того г. Брокель умер, дети остались сиротами, и в ту минуту, когда им было особенно тяжело и они горько плакали, им явилось неизвестное дитя и утешило их, и сказало им, что, пока они будут его помнить, им нечего бояться злого духа Пепсера, мухи-магистра. Дружески принял их к себе родственник, и «все сделалось так, как предсказало им неизвестное дитя. Что бы Феликс и Кристлиба ни предпринимали, удавалось вполне; они и мать их сделались веселы и счастливы, и долго в отрадных мечтах играли с неизвестным дитятею, которое показывало им чудеса своей родины».

Основная мысль этой чудесной, поэтической повести, этой светлой и роскошной фантазии, есть та, что первый воспитатель детей – природа и ее благодатные впечатления. И первобытное человечество воспитывалось природою, и душе нашей так отрадно читать все предания о юном человечестве, ее так сладостно убаюкивают и священные сказания о пастушеской жизни патриархов, и колыбельная песня старца-Гомера о царях-пастырях и простодушных героях седой древности… Увы! заботы и суеты жизни, искусственная городская жизнь заслоняют от нас природу, и мы видим на небе фонари, а на земле полезные и вредные травы, прибыльные для торговли леса, – а многие ли из нас знают, что природа жива, что ветер разговаривает с кустами и старый ручей рассказывает прекрасные сказки?.. Неужели же и чистые младенческие души должны быть глухи к живому голосу прекрасной природы и не знать «неизвестного дитяти», которое есть – их же собственный отклик на зов природы, светлая радость и чистое блаженство их же собственных, младенческих сердец?..

Если в «Неизвестном дитяти» развита мысль о гармонии младенческой души с природою, как об основе воспитания и условии будущего счастия детей, то «Щелкун и царек мышей» есть апотеоз фантастического, как необходимого элемента в духе человека, и цель этой сказки – развитие в детях элемента фантастического. Когда мы приближаемся к общему, родовому началу жизни, разлитой в природе, нас объемяет какой-то приятный страх, мы чувствуем какое-то сладостное замирание сердца. Кто не испытывал этого при входе в большой темный лес или на берегу моря? Шум листьев и колебание волн говорят нам каким-то живым языком, которого значение мы уже забыли и тщетно стараемся вспомнить; лес и море кажутся нам живыми, индивидуальными существами. И вот откуда произошли у греков живые, поэтические олицетворения явлений природы, их дриады и наяды, и их черновласый царь Посидаон{21}, с трезубцем в руке —

 
Сей, обымающий землю, земли колебатель могучий!{22}
 

Жизнь есть таинство, ибо причина ее явления в ней самой; переходы общей жизни в частные индивидуальные явления и потом возвращение их в общую жизнь – тоже великое таинство, а впечатление всякого таинства – страх и ужас мистический. Вот почему мифы младенчествующих народов дышат такою фантастическою мрачностию и все отвлеченные понятия являются у них в странных образах. Искусство освобождает дух от рабского ужаса, просветляя его предметы светом мысли и эстетической жизни. Образованный человек не боится суеверных видений кладбища, но это немое кладбище тем не менее веет на него таинственною жизнию, от которой сладостно волнуется его дух неопределенным чувством приятного страха. Бывает состояние души, когда и обыкновенные вещи оживотворяются и воскресают фантастическою жизнию: как будто выражаемые этими вещами понятия, отрешаясь от своей отвлеченности, принимают на себя живые образы, начинают мыслить и чувствовать. Дух наш во всем предчувствует жизнь и дает ей определенные индивидуальные образы. Так и в «Щелкуне и царьке мышей» оживают куклы и ведут войну с мышами, и сам Щелкун делается рыцарем Мыши и носит ее цвет. Щелкун проводит ее в рукав шубы, – и там открывается переднею леденцовое поле с конфектными городами, которые населены конфектными людьми, – и в этих городах гремит музыка, ликует радость, кипит жизнь. Мы не будем пересказывать содержания этого чудного создания чудного гения – оно непересказываемо, и нам пришлось бы переписать его все, от слова до слова, а подробный разбор сделал бы нашу статью вдвое больше. Скажем только, что художественная жизнь образов, очевидное присутствие мысли при совершенном отсутствии всяких символов, аллегорий и прямо высказанных мыслей или сентенций, богатство элементов – тут и сатира, и повесть, и драма, удивительная обрисовка характеров – противоречие поэзии с пошлою повседневностию, нераздельная слитность действительности с фантастическим вымыслом, – все это представляет богатый и роскошный пир для детской фантазии. Заманчивость, увлекательность и очарование рассказа невыразимы. Благодарность переводчику, издавшему отдельно эти две превосходные сказки Гофмана – единственные во всемирной, человеческой литературе!{23} Желаем, чтобы родители обратили на них все свое внимание и чтобы не было ни одного грамотного дитяти, который не мог бы их пересказать почти слово в слово!

В России писать для детей первый начал Карамзин, как и много прекрасного начал он писать первый. К «Московским ведомостям» прилагались листки его «Детского чтения», в котором замечательна «Переписка отца с сыном о деревенской жизни»{24}. Много читателей впоследствии доставил Карамзин и себе и другим, подготовив этим «Детским чтением». После он издал «Детское утешение», которое и теперь еще не изгладилось у нас из памяти, хотя мы читали его в детском возрасте; а это большая похвала для детской книжки: память хранит в себе только то, что поразило душу сильным впечатлением.

Но в настоящее время русские дети имеют для себя в дедушке Иринее такого писателя, которому позавидовали бы дети всех наций. Узнав его, с ним не расстанутся и взрослые. Мы находим в нем один недостаток, и очень важный: старик или очень стар и уж не в состоянии держать перо в руке, или ленится на старости лет, оттого мало пишет. А какой чудесный старик! какая юная, благодатная душа у него! какою теплотою и жизнию веет от его рассказов, и какое необыкновенное искусство у него заманить воображение, раздражить любопытство, возбудить внимание иногда самым, по-видимому, простым рассказом! Советуем, любезные дети, получше познакомиться с дедушкою Иринеем. Не бойтесь его старости: он не принадлежит к тем брюзгливым старикам, которые своим ворчаньем и наставлениями отнимают у вас каждую минуту веселости, отравляют всякую вашу радость. О нет! это самый милый старик, какого только вы можете представить себе: он так добр, так ласков, так любит детей; он не смутит вашего шумного веселья, не помешает вам играть, но с такою снисходительностию и любовию примет участие в вашей веселости, ваших играх, научит вас играть в новые, не известные вам и прекрасные игры. Если вы пойдете с ним гулять – вас ожидает величайшее удовольствие: вы можете бегать, прыгать, шуметь, а он между тем будет рассказывать вам, как называется каждая травка, каждая бабочка, как они рождаются, растут и, умирая, снова воскресают для новой жизни. Вы заслушаетесь его рассказов, вы сами не захотите шуметь и бегать, чтобы не проронить ни одного слова!

 

Лучшие пьесы в «Детских сказках дедушки Иринея» – «Червяк» и «Городок в табакерке». В первой рассказывается история червячка, сделавшегося бабочкою, – самый интересный акт возрождения природы в насекомых. Мы не будем говорить о поэтической прелести этого рассказа, который нам невозможно было бы иначе передать, как переписав его вполне; но чтобы хоть намекнуть на важность его содержания и очаровательность изложения, выпишем несколько строк, которыми он оканчивается:

21Посидаон (Посейдон) – в греческой мифологии бог морей и океанов; римляне называли его Нептуном.
22Цитата из «Илиады» Гомера в переводе Н. И. Гнедича.
23В издании, о котором пишет критик, имя переводчика не было указано, но на основании слов А. В. Станкевича можно предположить, что им являлся Н. X. Кетчер (см.: А. В. Станкевич. Н. X. Кетчер. Воспоминания. М., 1887, с. 6). В 1830–1840-х гг. Кетчер перевел много произведений Гофмана («Кот Мурр», «Крошка Цахес» и др.).
24Белинский имеет в виду первый русский журнал для детей «Детское чтение для сердца и разума» (1785–1789), выходивший еженедельно как приложение к «Московским ведомостям». Его издателем до 1787 г. был Н. И. Новиков. Высоко оцененная Белинским «Переписка отца с сыном о деревенской жизни» (1785, ч. II, с. 113–125; 129–142; 145–170) написана, однако, не Н. М. Карамзиным (который стал одним из основных сотрудников журнала с 1787 г.), а, по всей вероятности, самим Новиковым или кем-либо из его единомышленников (см.: П. Н. Берков. История русской журналистики XVIII века, М. – Л., Изд-во АН СССР, 1952, с. 427–428).