Kostenlos

Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом…

Text
Als gelesen kennzeichnen
Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом…
Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом…
Hörbuch
Wird gelesen Сергей Полынцев
0,95
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Теперь мы приближаемся к самому интересному месту романа г. Бранта. Надо сказать, что его Евгений познакомился, чрез Маргариту, с герцогинею д'Абрантес, которая называла его «проказником, шалуном (polisson), любимцем амура, человеком без всякого занятия» (стр. 61). Подлинный слог герцогини д'Абрантес! Она знала все тайны Маргариты и Евгения и кокетничала с последним (стр. 101). Называя его негодяем и волокитою, она просит его сесть к ней поближе да рассказать ей о новой его интрижке (стр. 103). Так как на ту пору у Евгения таковой не случилось, то герцогиня посоветовала ему идти в гусары, от чего Евгений отказался по причине боязни военной дисциплины; тогда герцогиня посоветовала ему пойти в министры; но Евгений отказался и от этого места, потому что оно скользко и хлопотливо (стр. 105). Затем герцогиня целует его (стр. 109), и, поцеловавшись, они оба решили на том, чтоб Евгению быть домашним секретарем у одного польского графа. Но вот самое интересное место романа г. Бранта – описание литературного вечера у герцогини. Так как г. Брант, по-видимому, особенно рассчитывал на это описание, то, чтоб сделать ему удовольствие, мы выпишем все это место, как ни длинно оно:

В назначенный вечер я не преминул явиться к г-же Жюно и застал у нее довольно многолюдное общество, большею частию состоявшее из одних мужчин. Некоторые из них были в очках, и почти все с физиономиями, очень выразительно говорившими: «Мы люди мудрые, литераторы! В наших руках общественное мнение; мы законодатели ума и вкуса; что мы скажем, то и свято!» В числе этих мнимых представителей общественного мнения заметил я несколько лиц, которые с первого взгляда производили неприятное впечатление. Корыстолюбие, недоброжелательство, интрига, злость изображались в глазах их, как в верном зеркале, искусно освещенном. Тем не менее они старались казаться справедливыми, беспристрастными, благонамеренными. Но, несмотря на все усилия, настоящая природа этих господ проглядывала в их речах и суждениях, невольных обмолвках и даже в самых внешних движениях, иногда очень удачно передающих движения внутренние. Так пожилая женщина, желающая казаться молодою, напрасно прибегает ко всем пособиям искусства и кокетства. Сквозь румяна и белила, сквозь все косметические сродства пробивается неумолимая морщина. Почтенные сорок нагло предъявляют себя из-за мнимо наивной улыбки, несколько раз репетированной перед туалетом и сопровождаемой умилительным взглядом, которому тщетно домогаются придать неискусственное выражение взоров девятнадцатилетней красавицы!

– А, вот, наконец и вы, друг мой! – сказала герцогиня, встречая меня посреди своей гостиной, и прибавила вполголоса: – Видите ли, какой у меня собрался здесь ареопаг мужей великих и знаменитых, хотя, по чести сказать, без особенных причин, я охотно бы лишила себя удовольствия принимать этих господ. Между ними, скажу вам по секрету, только два или три человека заслуживают дружбу и уважение честных людей… а остальные… Но сядемте, и – в ожидании графа – я, в нескольких словах, постараюсь изобразить вам каждого из них…

И поток самых язвительных, самых едких эпиграмм полился из уст словоохотливой герцогини, которая близко знала все закулисные литературные сплетни, все тайные пружины печатных действий журналистов и потому могла передать мне, с самою отчетливою верностию, характерные портреты их, – то была отборнейшая галерея нравственного безобразия, душевной низости, прикрываемых личиною желания общественной пользы и добра, над которыми внутренно издеваются лицемерные поборники его.

– Одни из них злы по природе, – говорила, между прочим, герцогиня, – другие сделались злы по обстоятельствам, вследствие привычки постоянно говорить неправду и всё порицать; третьи не добры, не злы, а просто бесхарактерны, по недостатку чувства благородного стыда и уважения к самим себе. Таков, например, вот этот высокий журналист, с лицем, исковерканным оспою и веснушками и несколько похожим на собачье. Он воображает себя первым остроумником в мире, колким сатириком и в этом счастливом убеждении, которое, по обыкновению, разделяется несколькими дураками, беспрестанно издевается над всем и всеми, вечно шутит и смеется. Сначала он привлекал к себе толпу, падкую на фарсы; но скоро, увидев в нем пустого гаера и шарлатана, она отступилась от него и заклеймила его прозвищем уличного шута, каким прозвищем он, впрочем, гордится, по-видимому. Домогаясь снова приобресть ее благосклонность и истощась в насилованном остроумии, которое возбуждает теперь в читателях зевоту, сон и эфиопское храпение, – он лезет из кожи, надрывается от усилий – чем бы и как бы то ни было рассмешить читателей своего журнала, – ломается, кривляется, высовывает язык, пляшет и скачет, марает лице свое, и без того некрасивое, сажею, углем, расписывает всякими цветами, рядится в самые уродливые маскерадные костюмы, надевает колпак с бубенчиками и всякими погремушками, строит гримасы, кувыркается, ходит на голове – все это, разумеется, шутовским пером своим; словом, прибегает ко всевозможным наглостям и пошлостям, чтобы только снова приманить к себе толпу, – но, увы, все напрасно, все невпопад уже! Толпа равнодушно проходит мимо, не смеется более даже над ним самим, потому что, наконец, он стал ей не смешон, а жалок…{12}

Есть особенная категория мелких газетчиков, издающих пустенькие листки, наполняемые сказками, побасенками, разными сплетнями и самою грязною, отвратительною бранью. Вот, например, посмотрите налево, один из таких газетчиков – облизанный франтик, середнего роста, с глупенькою рожицей, которую хочет облагородить очками, не подозревая, что они так же идут к нему, как к корове седло, как пастуху тога. Впрочем, у него есть некоторые достоинства – он знает английский и италиянский языки, очень деликатно ходит, преискусно кланяется и выражается отборным, сладеньким слогом, особенно когда обращается к прекрасному полу и думает блеснуть своею любезностию, которая, говоря без оговорок, сильно отзывается переднею. Но я слишком распространилась об нем. Он так мелок, ничтожен, просто сказать – глуп, что не стоит даже осуждения{13}. Некоторые из его собратий и сотрудников несколько поумнее его: но тем хуже для них, потому что умишко, направляемый во вред себе и другим, умишко полуобразованный, вертящийся около того, чего сам порядочно не понимает, ниже и несноснее невинной природной глупости. Все это, однако ж, только некоторые частности, некоторые стороны целого. Много нужно красок и времени тому, кто захотел бы нарисовать общую картину нашей парижской журналистики, с разносторонними, разнообразными ее нравами и бесчисленными представителями. Вообще же можно сказать, что этот народ, большею частию, зол, ядовит, гадок снаружи и внутри, мстителен, продажен – это язва, зараза, чума общества…

– Довольно, довольно, герцогиня! Если верить словам вашим – а я не смею им не верить, – то всех этих господ стоило бы перевешать…

– На самой крепкой и узловатой веревке, потому что они увертливы, гибки и скользки, как змеи… Посмотрите, к слову, на этого маленького, черномазенького человечка, что стоит у окна и разговаривает шепотом с двумя литераторами, своими сотрудниками. Вглядитесь хорошенько в отталкивающие черты его смугло-желтого лица, в его узенькие, ястребиные глаза – в них столько злобы и недоброжелательства, что кажется, будто это, ничтожное, впрочем, само по себе твореньице, хочет заклевать весь род человеческий. Его снедают болезненная зависть и неукротимая жажда известности: они тем более заставляют страдать несчастного, что природа решительно отказала ему в уме и дарованиях авторских. Он ничего не написал, кроме дрянной, школьной брошюрки о Кромвеле да еще каких-то мыслей о Франции, никого не заставивших думать, по причине крайней их пошлости и бестолковости. Убедясь в собственном бессилии и совершенной своей бездарности, внутренно сознавая свое жалкое ничтожество, он домогается, однако ж, приобресть имя хотя чужими трудами и издает, в виде журнала, какую-то учено-литературную энциклопедию. Добрые и легковерные люди, которым он насулил горы золота и славы, ссудили его своим капиталом; но в деле, где всего необходимее ум, дарования и сведения, на деньгах далеко не уедешь, а этот желчный человечек и грамматику-то плохо знает, судя по нелепой орфографии его тяжелой энциклопедии. Ему не оставалось ничего иного, как пуститься на отчаянные хитрости и наглым шумом обратить внимание на свою тощую фигурку. Завербовав кое-как в сотрудники целую шайку голодных писак с широким горлом, он начал с того, что смело объявил их талантами первой величины, и в то же время с неистовыми воплями восстал противу всех, кто не принял участия в его издании, кто, более или менее, пользуется славою или известностью, – провозгласил их писателями без дарований, без заслуг, утверждая, что все ошибались в понятии своем об их достоинствах, – шумел, кричал, выходил из себя и точно сделался на минуту предметом общего внимания: не знали, чему более удивляться – нелепости парадоксов или оригинальности выдумки этого штукаря. Однако ж издание не расходилось, и штука становилась убыточною для ее изобретателя. Надобно было во что бы то ни стало достать подписчиков на грузную энциклопедию. В крайности люди решаются на все. Промышленник напечатал огромное количество, сотни тысяч экземпляров, объявления о своем издании, расточая ему самые бесстыдные похвалы и хвастая, что в литературе никогда еще не бывало предприятия более полезного и успешнее достигающего своей цели!? Пресловутое объявление разослано было по провинциям, где есть еще много простяков, верующих всему печатному. Употреблены были и другие, еще менее разборчивые средства к уловлению легковерия публики, и подписчиков сначала набралось порядочное количество. Ободренный мнимым успехом, маленькой величины человечек решился, каким бы то ни было способом, упрочить существование своего издания. Нужны были новость и странность, и он прибегнул к ним, как к единственному пособию поддержать предприятие, Пустое в сущности, нелепое в основаниях, дикое в исполнении. На что ж, вы думаете, отважился фокусник? Вдруг, ни с того, ни с сего, он возвестил миру – а мир его знать не знал, ведать не ведает – возвестил, что во Франции вовсе нет и не бывало никогда литературы, что Корнель, Расин, Вольтер и другие классические писатели наши, составляющие честь и гордость нации, были не что иное, как незначительные и односторонние явления, далеко не заслуживающие той славы и почести, какими равно удостоивали их и современники и потомство. Но, уничтожая старые, всеми признанные знаменитости, надобно было создать новые кумиры. Удивительная энциклопедия не затруднилась тем и, с свойственным ей бесстыдством, дерзко провозгласила гениями каких-то упырей, прославляла их небывалые таланты и никому не известные заслуги. Но, увы, эта отчаянная выходка не удалась: она встречена была громким хохотом и всеобщими насмешками, тем естественнее, что длинные диссертации, которыми энциклопедия мечтала обратить вверх дном понятия здравого смысла и истинного вкуса, были написаны тяжело и в высшей степени нескладно, языком варварским, ирокезским. Изложение, как нарочно, совершенно соответствовало дикости и странности мыслей этого нового взгляда на литературу. Взбешенный неудачею, непризнанный энциклопедист утешает себя теперь памфлетами, ругательствами на все, что только подпадает под собственное полуграмотное перо его или под перья достойных его сподвижников, – на все, что только пользуется в обществе отличиями и репутацией. Издание давно уже лишилось двух третей своих подписчиков, которые скоро увидели, какими мыльными пузырями вздумали опорочить их. Умирая медленною, мученическою смертию, оно кое-как держится еще в провинциях переводными повестями и романами да порою, несмотря на предсмертные судороги и корчи, издает прежние неистовые вопли, которым, увы, даже из жалости или сострадания, не внемлет уже ни одно человеческое ухо! Кончится тем, что бедный энциклопедист, тщетно домогающийся славы и денег, впадет от бессильной злости в чахотку или, что еще хуже, сойдет с ума…{14}

 

– Ну, а эти двое сотрудников его? – спросил я, заинтересованный историей черномазенького журналиста.

– Преданнейшие друзья его, – отвечала герцогиня. – Они всеми силами стараются продлить жизнь издыхающей энциклопедии, потому что со смертию ее им также придется умереть с голоду… Один из них, тот, что пониже ростом, немного косой, с лицем, свороченным в одну сторону, главный критик энциклопедии, человек не совсем глупый и не без некоторых сведений, но с такими превратными понятиями о вещах и с таким странным, ошибочным направлением ума, что лучше было бы для ближних и для него самого, если б он был совершенным глупцом и невеждой{15}. Другой… что корчит аристократа (а в родстве с комедиантами), высокий, белокурый, желающий казаться львом, несмотря на свою ослиную природу и вытянутую, как у теленка, шею… пишет в журнале черномазенького памфлеты и карикатуры. Его в насмешку прозвали «Тацитом бульваров и кофейных домов». Он проводит там почти целые дни, отыскивая мнимых оригиналов и сюжетов для мнимокурьезных рассказов, собирает новости и прислушивается к разным сплетням в низших слоях общества. В псевдоюмористических статьях своих он описывает небывалые похождения изобретаемых им дураков и франтов середней руки, смеется над ними, не подозревая, что сам-то он смешнее и глупее всех своих героев, в изображении которых тщетно силится быть забавным и остроумным. Пошлые карикатуры его, исполненные клевет на общество и неблагопристойностей, читаются только гризетками и дворниками…{16} Эти три господина очень удивили меня сегодня своим посещением. Я просила одного знакомого моего пригласить известнейших литераторов, пользующихся доверием публики, а он, в пылу усердия, привел всех повстречавшихся, в том число и этих молодчиков. Посмотрите, – с ними стыдятся говорить даже их собратии по ремеслу, и они, как отверженные, не смеют тронуться с места и шепчутся между собою, – вероятно, изобретая новую клевету в отмщение за общее к ним презрение…

Обращаясь вообще к журналам, к их разностороннему влиянию на умы и нравы народные, герцогиня, между прочим, говорила следующее:

– Большинство убеждено, что парижские периодические издания служат к распространению просвещения и развитию вкуса в публике; но нельзя исчислить всего вреда, причиняемого ими в ложном направлении умов и страстей. Я не раз размышляла, что было бы весьма полезно и даже благодетельно, если б правительство усвоило себе исключительное право издания журналов или по крайней мере имело за ходом их непосредственное и строгое наблюдение. Двор и министерство иностранных дел распоряжались бы журналами политическими, Национальный институт{17} – учеными и литературными. Произнесение мнений и суда в делах политики, наук, искусств, словесности должно быть исключительно предоставлено людям громкой известности, с несомненными, общепризнанными заслугами, людям благонамеренным и добросовестным. Положим, что и тут вкрадывались бы иногда некоторые несправедливости и пристрастие; но они были бы каплею в море сравнительно с тем, что видим ныне; в сравнении с теми бесчисленными злоупотреблениями, которые, не будучи преследуемы, достигли наконец, в некотором смысле, силы права и власти.

– Допуская же независимое существование журналов в частных руках, непременно должно строгими мерами ограничить своеволие издателей, отнять у них всякую возможность оскорблять личность и под видом выражения политических или литературных мнений вдаваться в брань и ругательства, к произвольному унижению имен и репутаций. Я согласна, что такое ограничение первоначально встретило бы у нас, во Франции или Англии, большие препятствия; но в соседних нам державах, где свобода тиснения более обуздана, где существует ценсура, весьма легко достигнуть прекрасной цели обращения журналов на одно лишь полезное, доброе, с устранением явной несправедливости и дерзких выходок, стремящихся к поруганию личности, к посягательству на неприкосновеннейшие права достоинства человека.

– Для литератур юных, еще не успевших развиться до самостоятельности, в странах, где, при отсутствии ценсуры, общественное мнение еще не созрело и не противопоставляет оппозиции какому-нибудь наглому крикуну, ничего нет вреднее, как журнальная монополия. Она останавливает ход литературы, сообщает ей ложное направление, злонамеренно подрывается под истинные дарования и расчетливо возвышает посредственность тайною корыстною целию, которую можно изобразить в следующих словах: «Чем больше хороших книг порицается журналами, чем меньше расходится отдельных изданий, тем, естественно, периодические больше приобретают подписчиков». Думают, как я уже сказала, что журналы способствуют распространению просвещения; но не ошибочное ли это убеждение? Множество молодых людей, неоперившихся юношей, пренебрегают систематическим, классическим образованием, прочным и истинным, и взамен его черпают отрывчатые сведения и познания из разных журналов, весьма часто проповедывающих нелепые теории и вредные воззрения… О, весьма легко можно бы было устроить дело иначе и, лишив журналы губительной их силы, сообщить им дельное и благое направление!..

– Вы, кажется, мечтаете об Утопии, герцогиня? – заметил я.

– Нимало! Ограничить злоупотребления периодических изданий и повести их по пути истинному – дело очень возможное: следует только взяться за него твердою рукою, умно и обдуманно; принять сильные меры, привесив некоторого рода нравственные гири к головам людей неблагонамеренных, чтобы они не могли двигаться слишком произвольно…

– Я совершенно согласен с вами, герцогиня, в том, что не мешало бы ввести журналы в пределы приличия и умеренности; но полагаю, что вы преувеличиваете вес и значение журнального влияния в обществе. Журналы скорее служат ему развлечением, нежели указателем. Кто верит им, тысячу раз испытав их несправедливость? Какого опытного и благоразумного человека могут обмануть они? Касательно же литературной критики, мне кажется, что хорошую книгу унизить мудрено, и истинное дарование, рано или поздно, несмотря ни на какое противодействие неблагонамеренности, узнаётся и признаётся всеми…

– О, без всякого сомнения! И не может быть иначе: потому что в противном случае ложь имела бы окончательный перевес над истиною, чего, к счастию, мы еще не видим в мире, вопреки всем усилиям зла и недоброжелательства людского. Но из этого не следует, однако ж, что должно равнодушно смотреть на всякое злоупотребление и не стараться вырвать вредное и неблагородное орудие из рук недостойных, нечистых… (ч. III, 112–128).

Из этого отрывка читатели могут убедиться, как глубоко г. Брант изучил Францию и как тонко постиг он ее потребности. Мы уверены, что г. Бранту стоит только явиться в Париж с французским переводом своего романа, и его тотчас же сделают там первым министром, на место Гизо. А какое было бы счастие для Франции иметь подобного министра! он, не хуже Ивана Александровича Хлестакова, все бы устроил в один день ко благу Франции: журналисты не смели бы преследовать дрянных писачек и бездарности явилось бы просторное и свободное поприще… а от этого, разумеется, Франция сделалась бы счастливейшим государством в мире… Однако ж, при всем своем глубоком знании Франции и ее потребностей, г. Брант очевидно ошибается кое в каких фактах. Во-первых, он чересчур преувеличивает важность рецензий во французских журналах: во Франции журналами называются газеты, а то, что у нас, в России, называется журналом, во Франции носит общее имя revue. Французские журналы (то есть газеты) литературою почти не занимаются, обращая все свое внимание исключительно на политику. Даже revues отличаются преимущественно политическим направлением, и если говорят о литературных сочинениях, то лишь о замечательных – о таких, которые скорее можно хвалить, чем бранить, и таких похвальных рецензий во французских revues является очень много, потому что во Франции является очень много хороших литературных произведений. Жаль, что г. Брант вовсе не читает французских периодических изданий: если б его природная проницательность была соединена с знанием дела, он не впал бы в такие грубые ошибки, которые очевидны для всякого мало-мальски грамотного человека. А всё виновато его пылкое, романическое воображение! Оно-то было причиною, между прочим, и того, что г. Брант не вполне описал литературный вечер у г-жи Жюно. Мы знаем, из каких источников почерпал г. Брант все эти драгоценные факты – из собственных записок герцогини. Но этого недостаточно: следовало бы ему заглянуть и в записки современников г-жи Жюно, посещавших ее салон. Вот что, в записках одного из них, нашли мы касательно описанного г. Брантом литературного вечера у герцогини д'Абрантес: {18}

 
12Карикатурное изображение редактора журнала «Библиотека для чтения» О. И. Сенковского.
13Современники видели здесь карикатурный портрет Ф. А. Кони, драматурга и журналиста, редактора-издателя «Литературной газеты» в 1841–1843 гг., редактора журнала «Пантеон русского и всех европейских театров» (1840–1841 гг.).
14Весь этот длинный абзац посвящен А. А. Краевскому и «Отечественным запискам». Следует учесть, что основные статьи журнала, принадлежавшие Белинскому, приписывались иногда публикой издателю-редактору журнала, и сам Краевский стремился создать такое впечатление.
15Карикатурное изображение В. Г. Белинского.
16Другой… желающий казаться львом — И. И. Панаев, постоянно сотрудничавший в «Отечественных записках»; автор повестей, бытовых очерков и так называемых «типов». В «Отечественных записках» печатались также его обозрения французской литературы. В упомянутом выше письме Краевского к Никитенко в числе изображенных у Бранта лиц указывается и Н. А. Некрасов. Однако явных данных для подобного предположения в цитируемом эпизоде романа нет.
17Национальный институт – наименование Парижской академии наук.
18Далее, указав на мнимый источник «фактов», преподносимых Брантом (мемуары герцогини д'Абрантес), Белинский под видом отрывка из записок одного из посетителей салона герцогини дает сатирико-пародийное изображение самого Л. Бранта.