Россия – наша любовь

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

70-летие Сталина. Поездка домой на зимние каникулы

Однако апогей наступил в связи с торжественным празднованием 70-летия Сталина в декабре 1949 года. Об этом трубили по радио через все уличные громкоговорители, через все т. н. «колхозники» или радиоточки в комнатах, кричали об этом передовицы всех газет. В нашем институте также готовились к торжественному празднованию, и мне было поручено написать текст выступления от имени польских студентов. Я написала, как умела, наверное, с ошибками, спокойное приветствие великому Сталину. Через несколько дней организаторша вернула мне совершенно другой текст, переполненный помпезными клише «от имени Польской объединенной рабочей партии и всего польского рабочего класса», а не польских студентов в Ленинграде. Я не помню, нужно ли мне было это зачитывать или этот текст просто пошел в стенгазету. Тем не менее, я была возмущена. В нашей школе, в молодежных организациях, в которых я до этого времени состояла, никто никогда нас не цензурировал, ничего не дописывал. А ведь мы также организовывали время от времени торжественные собрания, вечера, где мы пели песни из популярных тогда «балаганчиков», высмеивавших в мягкой форме нас и наших учителей, вешали свои стенгазеты и даже писали в прессу. Я видела в этом покушение на свою независимость, к которой здесь не относились с уважением. Забегая немного вперед, хочу упомянуть Музей подарков Сталину, который мы посетили с Ренэ, когда ехали на летние каникулы домой через Москву. В огромном здании в витринах были разложены тысячи китчевых подарков: огромные, расписанные вручную вазы и миниатюрные украшения, которые нужно было рассматривать через лупу как подкованную блоху из рассказа Николая Лескова, вышитые вручную портреты вождя, один из которых был выполнен даже женщиной-инвалидом, которая сделала это ногами; был также ковер, который ткался годами узбечкой из ее собственных волос; множество макетов, моделей производимых паровозов и вагонов и тому подобное. Все это сделанное безвкусно и бездумно на нас действовало отталкивающе, но в то же время и забавляло. Этот музей и поведение посетителей, особенно школьные экскурсии, блестяще описала в одном из своих рассказов под названием «Дар нерукотворный» современная писательница Людмила Улицкая. В одной из витрин мы заметили подарок от коммунистической партии Франции – энциклопедию Дидро и Д’Аламбера. Мы пришли к выводу, что это был единственный заслуживающий восхищения объект, и рассказали об этом моему отцу-библиофилу, который в ответ рассмеялся и сказал: «Ну, французы особых усилий не приложили, энциклопедисты опубликовали свои работы огромным для своего времени тиражом, так что это никакой ни раритет, можно купить в любом крупном антикварном магазине». Через несколько лет при Хрущеве музей был закрыт, а энциклопедия, вероятно, пополнила коллекцию одной из провинциальных библиотек, ее экземпляр заказывала еще Екатерина II, именуемая Великой, заигрывая с наивными французами своего времени.

Сталин был повсюду. Все спят, а «Сталину не спится – Сталин думает о нас». Были такие репродукции картины: неутомимый товарищ Сталин стоит у окна в Кремле и размышляет. Он появлялся на уличных портретах, на транспарантах, в учебниках.

При нас вышла его статья «Марксизм и вопросы языкознания» и началось настоящее безумие использования гениальных высказываний во всех областях науки. Отдельные предложения нас особенно забавляли. Мы шутили: «Можно ли слово „конь” или „земля” заменить другим?» Сторонникам Марра, которого разоблачил великий лингвист и которые были также и в нашем институте, было не до смеха. Мы восставали в глубине души против этого идолопоклонства, споря только с Романом – членом партии; он никогда не подвел нас и молчал как рыба. Он пытался убедить нас в рациональности этого безумного культа, который, по его мнению, был обусловлен вековой традицией поклоняться своим правителям. Точно так же мы могли искренне разговаривать только с нашим другом Якубом Гутенбаумом, который после года учебы в Ленинграде переехал в Москву, где у него была тетя. Именно он во время одной из встреч рассказал нам о том, что видел в Москве во время похорон Сталина.

* * *

Зимняя сессия была уже на носу. Наша первая экзаменационная сессия. Она должна была начаться сразу после коротких новогодних выходных. О Рождестве можно было лишь вспоминать с тоской и печалью в глазах – и то коротко. Время поджимало. Новогоднюю ночь организовали в своей большой комнате девушки с того же этажа, что и мы, почти напротив нашей комнаты. Столы ломились, особенно от салатов (один со свеклой, картофелем и луком, иногда с сельдью, залитый нерафинированным, со специфическим и хорошим вкусом, подсолнечным маслом, можно было получить в каждом буфете под названием винегрет – я его время от времени делаю и по сей день). После многочисленных сладостей я попрощался и вышел тихо à l’anglaise, чтобы в постели в одиночестве насладиться произведениями великих римлян и греков на моем родном языке. Как я узнал на следующий день, после торжественного ужина погасили свет, и началось настоящее празднование.

* * *

Я сидела грустная на этом вечере, я еще ни с кем не завязала близких отношений, скучала по домашней атмосфере, своим друзьям, и тоже сразу после десертов и чая выскользнула в свою комнату наверху. Я уже тогда начала мечтать о том, чтобы поехать на зимние каникулы, после экзаменов, в Польшу.

Наконец, несмотря на первоначальные возражения (нужно было получить разрешение посольства) я, навьюченная забавными подарками, уехала в Варшаву. Я описала свой приезд в письме к Роману и Ренэ:

«Дорогие мои!

На самом деле особенно не о чем писать, но я хочу, чтобы письмо пришло хотя бы за несколько дней до моего приезда, поэтому поделюсь с вами тем, как я добиралась и расскажу о том, что застала на месте.

Я ехала из Москвы в экзотической компании одной индианки, юноши из Эквадора, англичанина и различных представителей народных демократий, так что было интересно и весело. Впрочем, такие сообщения производят только на нас огромное впечатление – так что я лучше перей ду к описанию встречи с семьей. Итак, приезжаю я на вокзал вечером – вокруг пусто, такси нет, меня никто не встречает, потому что я отправила телеграмму с более поздней датой прибытия. Хуже всего то, что от переполняющих меня чувств я думаю все время по-русски и постоянно делаю ошибки […]. В результате меня подвозят два солдата на своей машине, радуясь, что встретили «землячку»; но это еще не все: я врываюсь с ними в квартиру и обнаруживаю, что дома полным-полно гостей; а родственники глядят на меня безумными, испуганными глазами.

Оказывается, после прочтения моих отчаянных писем, что мне не дают возможности приехать на каникулы, и что я уже по горло всем сыта, в Варшаве решили, что я готовлюсь к какой-то сумасшедшей вылазке, и при виде меня с сопровождением (!) были убеждены, что я вернулась навсегда и, возможно, даже не по доброй воли. Я думала, что умру со смеху!

Та же история была с моим профессором, который долго не мог поверить, что я приехала только на зимние каникулы и что вернусь в Ленинград…».

Тем временем Роман, пока меня не было, решил организовать поездку. Он взял с собой всю группу, и они поехали, как он писал мне в письме от 30 января 1950 года, «чтобы немного развеяться» сначала на Финский залив в домик Ленина – «всего двадцать километров пути на лыжах», а потом в курортное местечко за городом, «где можно довольно неплохо покататься». Поездка, как обычно с Романом, имела также воспитательную цель. «Ты не представляешь, как такой поход, – уверял он меня, – положительно влияет на человеческую натуру. Это особенно заметно в случае Витэка, он теперь совсем не тот, что был раньше». Ренэ перед походом намазал лицо, согласно рекомендации, вазелином. Правда, ему продали вазелин с камфарой; после возвращения в общежитие начались неприятности: жжение, красные пятна и прочее. Все это длилось довольно долго, и мы наконец-то вызывали врача. Он пришел и сразу же набросился на волосы и макушку головы. Когда Ренэ возразил, что у него болезненные пятна на лице, а не на голове, то услышал в ответ: «Ко всему нужно подходить диа-лек-ти-чес-ки, понимаете, диа-лек-ти-чес-ки! Все связано между собой в соответствии с диа-лек-ти-кой!». Это был наш первый контакт с советской медициной и, хотя он был не очень эффективным, привел нас в хорошее настроение. В будущем мы убедились в том, что не все врачи так страстно увлечены диалектикой, и многие из них нам очень помогли.

Второй семестр первого курса

Две недели пролетели незаметно, и вскоре я снова оказалась в общежитии на улице Желябова. Второй семестр оказался гораздо проще. Особенно потому, что для нас были организованы систематические занятия по русскому языку. Нашим первым учителем был старичок, явно дореволюционных времен. Он носил старомодный костюм, да и по-русски говорил на старомодный манер. Он заверил нас, что к концу первого семестра мы уже сможем читать заголовки газет, а затем пойдем дальше. Наш товарищ Антоний был в восторге от этого. К счастью, мы вскоре получили нового наставника. Это был Юрий Павлович Суздальский, специалист по литературе античного времени, человек, полный очарования и прекрасный учитель, обладавший обширными знаниями. Он охотно беседовал с нами на разные темы, а спустя много лет даже побывал у нас с Ренэ в Варшаве.

Испанки – студентки Пединститута им. А. И. Герцена, в центре Ренэ


Мы учились вместе с несколькими испанками – детьми, привезенными во время гражданской войны и оставшимися в СССР после ее окончания; они плохо знали русский, росли в своем кругу, опустошенном чистками, и тосковали по почти им уже неизвестной родине. Меня звали Бикой, а преподавателя – к нашему удовольствию – Дзюра Павлович[63]. Мы с радостью гуляли с ними подолгу после занятий. Им предстояло распределение после учебы, и их отчаяние не имело границ, когда вместо того, чтобы отправить их на юг, их как будто нарочно отправляли на крайний север. Оттепель во времена Хрущева позволила им вернуться в Испанию. Какое-то время мы переписывались, а муж Фелиппы Гонсалес, которая, как писала нам ее подруга Эппария, в 1954 году была первой, кто покинул СССР, приезжал к нам с Ренэ в Варшаве. Позднее наши контакты прервались.

 
* * *

Можно писать и писать о лекциях, семинарах и практических занятиях. Ведь не все занятия были пропитаны идеологией. Перед экзаменами обычно возникали вопросы о том, как подготовиться – на основании записей или нужно обратиться к «источникам»? Спрашиваемый серьезно отвечал: «Конечно, на основании источников!». А этими «источниками» были «История ВКП(б). Краткий курс», иногда работы Ленина и Сталина. К Марксу и Энгельсу, не говоря уже о других марксистских авторах, обращались редко.

Среди предметов, которые мы также изучали по программе – в конце концов, наше учебное заведение называлось Педагогическим институтом – были психология, педагогика, методология и школьная гигиена. К последнему предмету, в отличие от нас, относились очень серьезно: нужно было уметь подсчитать, сколько времени потребуется, чтобы проветрить школьную комнату определенной величины, как управлять проекторами и тому подобное. По сей день у меня в ушах звучат заученные фразы, например, как вставлять пленку («Матовой стороной к источнику света»). И поскольку в то время мы переживали период превосходства русских во всем (все важное было изобретено русскими; это было источником множества анекдотов), во введении нашего учебника по школьной гигиене мы читали о ее высоком уровне и заботе о здоровье еще во времена Древней Руси, чему примером должны были служить герои былин – богатырь Илья Муромец и Соловей-Разбойник. К сожалению, учебники студентам выдавались из библиотеки на целый год, мы их не покупали, и поэтому я сейчас не могу процитировать это высказывание…

На семинарах не дискутировали, никто и ничего не подвергал сомнению. Как правило, представляли заученные тексты или слушали преподавателя. На одном семинаре говорилось о героизме «советских людей» во время Второй мировой войны, именуемой также, как и Русская кампания Наполеона, – Отечественной войной. Героизм был главной – помимо гениальности когда-то Кутузова, а теперь и Иосифа Виссарионовича – причиной победы. Я спросил, вспомнив французские и польские рассказы об ужасном отступлении Великой Армии, о том, не сыграл ли в данном случае определенную роль климат – ужасные морозы и снег… И в тот же миг на меня набросился молодой сторонник марксизма, чуть ли не покрыв меня ругательствами! Я содрогнулся, испытав настоящий страх. Он не зачтет мне семинар, донесет на меня… Меня отчислят за неблагонадежность. Действительно, душа ушла в пятки. И я получил очередной урок: молчать, не высовываться, избегать лишних вопросов.

* * *

На истории особую трудность для меня представляло выучить предысторию правящей партии. Источником знаний была «История ВКП(б). Краткий курс», и было невозможно понять, чем отличались между собой последующие оппозиции. Студентки зубрили, а затем повторяли слово в слово. Но это не удовлетворило нашего идеолога. – Маленький, кругленький, с тупым, ничего не говорящим взглядом, он однажды, выслушав подобный суконный ответ, уже не помню, касавшийся правого или левого отклонения, как закричит, и я слышу его голос по-русски по сей день: «А вы скажите прямо бандиты, злодеи, шпионы продали свою родину за тридцать серебряников?!». Впрочем, он слово в слово повторил один из пунктов так называемого плана семинаров, разработанного Министерством образования для всех высших заведений.

* * *

Лекции по филологии проходили в огромной аудитории. Там помещалось более ста, а может и двухсот человек. Мужчины были как на вес золота. Сказались и война, и феминизированное направление – готовили учителей, а точнее учительниц. Об окончании занятий – как в школе – сообщал звонок. Если преподаватель увлекался и не слышал его, раздавался пронзительно-писклявый хор девушек: «Звоноооок!»

Аудитория жила двойной жизнью – лекция была сама по себе, а одновременно шла постоянная переписка, становящаяся тем интенсивней, чем более нудной была речь преподавателя. На клочках бумаги можно было прочитать на русском языке такие вопросы, как: «Что ты делаешь сегодня вечером?», «Как там с Васей?», «Что думаешь…?». Однажды мне захотелось сквозь землю провалиться, когда я услышал голос, преподавателя, зачитывавшего перехваченную записку на русском: «Ренэ, где Бальзак сказал…?». «Кто из вас Ренэ?» – был задан вопрос. Он так и не узнал ни об одном, ни о другом.

Преподаватели были, конечно, разные и вели себя по-разному. Либо они стояли на кафедре, расположенной на огромной сцене, где мог бы выступить целый ансамбль песни и пляски, бормоча что-то свое, либо разгуливали по этому подиуму с сигаретой в руке и рассказывали об истории советской литературы, целый год рассказывая о гении Михаила Шолохова, как, например, это делал Александр Хватов, или хвастались своими заслугами, как один редактор «Звезды», чрезвычайно довольный собой Валерий Друзин, который взял на себя руководство этим журналом после знаменитого доклада Андрея Жданова о Зощенко и Ахматовой. Мы не думали, что они живут по соседству, что мы чуть ли не ежедневно проходим мимо дома автора «Голубой книги»… Доклад Жданова был, кстати, в списке обязательной литературы. Читая, мы не могли понять, что такого страшного в сатире об обезьяне, едущей на трамвае; нам казалось, что в нем прекрасно были ухвачены черты, характерные для едущих в толкучке. Обвинения в адрес Анны Ахматовой тоже нам казались несерьезными. Однако по опыту мы уже знали, что лучше молчать. Исключительный талант Михаила Зощенко мы оценили гораздо позже.

Нашим любимцем был Борис Гейман, большой любитель и знаток немецкой литературы. Он преподавал всеобщую литературу, сидя во время лекций практически неподвижно; его истинная любовь к западной литературе передавалась. Он был особенно увлечен «Фаустом» Гете, писал и публиковал какие-то работы на эту тему. Его слушали с благоговением. У бедняги были большие проблемы с этим «Фаустом». Дело в том, что на полях поэмы-сказки Горького «Девушка и Смерть» Сталин написал: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гете. Любовь побеждает смерть». Нужно было видеть и слышать, как извивался несчастный лектор, пытаясь прокомментировать это примитивное и пустое замечание о наивной сказке о девушке, которая силой любви возрождает своего возлюбленного. Что гениальный вождь не хотел умалять работу великого поэта, что он имел в виду только одну сюжетную линию и так далее. Только сегодня я полностью осознаю, насколько ему было трудно давать эти жалкие объяснения… Он жил на той же улице, что и мы. Мы встречались, низко раскланиваясь с ним. Хороший, скромный, очень приятный старик. Для нас тогда – старик. Он был намного моложе меня сегодня. Старик…

* * *

Гейман также читал лекции по всеобщей литературе на истфаке. В несколько укороченной версии, но не менее интересно. Однако его не слушали внимательно, потому что не надо было сдавать экзамен. У меня это вызывало ужасное чувство злости, что я и не скрывала. Но никто не обижался на поведение сумасшедшей польки. Большинство студенток – будущих учительниц – происходило из глубокой провинции, они хотели только получить диплом или, возможно, выйти замуж за любого приходящего на все мероприятия в институте или встреченного в городе моряка, а лучше офицера – все-таки Ленинград был портовым городом. Уровень преподавания им был безразличен, ведь они уже прошли через подобную среднюю школу.

Да и годы не способствовали учебе. Конец сталинизма, очередные чистки, на этот раз под предлогом борьбы с космополитизмом и «преклонением перед Западом». Даже самые выдающиеся профессора были исключены из нашего института, например, говорилось об исчезновении профессора Лурье (вероятно, из французов, которые осели в разные годы в России). Все доходило до нас как по капле и вырабатывало яд в наших умах. Я не помню, как мы узнали, что «на вечерке» современную историю России читает Виктор Бернадский. Мы бегали послушать этого прекрасного преподавателя, потом мы поняли, что это был один из видов ссылки, более мягкое наказание, чем увольнение и реальная ссылка. Он есть, тем не менее, на общей фотографии нашего курса.

Очевидно, он заметил наше присутствие на своих лекциях, потому что мы подходили во время перерыва, задавали вопросы; вероятно, даже рассказал об этом своему сыну, который в то время еще учился в средней школе.

Сергей Бернадский, сын Виктора

Как этот инициативный юноша узнал о моем существовании? Я не знаю. На одной из первомайских демонстраций он просто прорвался сквозь ряды, громко крича: «Где тут Ренэ Сливовский?!». Оказалось, что он искал меня, потому что узнал, что я знаю языки, и хотел говорить по-французски и по-английски, а не было с кем. У Сергея была неплохая учительница английского, но ему этого было недостаточно; он жаждал бесед, любых, лишь бы как можно чаще. Я охотно пустился в эту игру и начал с ним нести чушь на языке Альбиона, который мы оба как-то знали. И так мы шли до окончания демонстрации и разошлись каждый в свою сторону; он неоднократно заверял меня в том, что хотел бы и дальше со мной видеться. Я думал, что этот юношеский запал у него пройдет, но нет – он появлялся довольно часто из ниоткуда, без предупреждения, потому что у нас не было доступа к телефону. Не могу понять, как ему удавалось проникнуть в мою комнату в общежитии, ведь вход ревниво охранялся чрезвычайно бдительными цербершами, не спускавшими глаз с входящих. Иногда он приходил невовремя, но я прощал его – его общество не было мне неприятно, кроме того, я видел, что я ему как-то нужен. Потом он сдал школьные экзамены, мы уехали из Ленинграда и забыли о нем, погрузившись в свои дела.

Спустя всего несколько лет, где-то в 1956 или 1957 году, мы узнали от одного из русских, руководителями которого мы были, о громкой дискуссии, проходившей в Ленинградском университете по поводу недавно опубликованного романа «Не хлебом единым…» известного до этого рассказами производственной тематики Владимира Дудинцева. Этот роман, опубликованный в 1956 году и по форме повторявший многие другие произведения о производстве, по своему содержанию не соответствовал официальной линии партии; уже одно его название провоцировало к дискуссии. К удивлению автора, он даже вызвал жесткие споры. Во время обсуждения романа Сергей Бернадский, тогда студент, взял слово. Скорее всего, он говорил то, что думал, не очень дипломатично, вероятно, петушился (а был немного шальным, что уж скрывать). Власть долго ждет, да больно бьет. Она запомнила его несвоевременные высказывания, и начала расставлять на него силки. И началась черная полоса в его жизни. Он рассчитывал на аспирантуру – у него были для этого все необходимые данные; пытливый ум, интерес ко всему, что касалось гуманитарного знания в широком смысле этого слова, начитанность, знание языков. Да, все это правда, но… «не наш человек».

Вскоре он написал нам. Выучив польский, писал свободно, хотя несколько неуклюже, читал без проблем. В начале 1960-х он сообщал нам: «Я собираюсь поступить в аспирантуру, но в Ленинграде это невозможно, потому что власти решительно против этого. До сих пор не могут мне простить 1956 год.

Моя реабилитация означает лишь, что у меня есть возможность жить в Ленинграде [а могли бы выслать и дальше – Р. С.]. Это уже от властей не зависит. По тем же причинам мне наверняка запретят поехать за границу, я полагаю, даже в Польшу [правильно полагал]. Может быть, только приглашение из Польши сработает [не сработало]. На протяжении трех лет я часто менял работу. Я подсчитал, что как минимум в половине случаев мои неудачно закончившиеся работы были следствием действия властей (отказ принять на работу, увольнение из-за сокращения рабочих мест). Тем не менее, я не теряю надежды на то, что мне еще выпадет шанс».

Он зарабатывал от случая к случаю, то преподавал в школе, то в качестве экскурсовода водил туристов по городу, хватался за все, что возможно. Эта нестабильная ситуация не мешала ему рыться в книжных магазинах, читальных залах и библиотеках, находить интересные статьи в польских журналах: «Из области социологии я хотел бы иметь Ст. Оссовского „Об особенностях социальных наук” (1962, из-во ПВН), Зигмунта Баумана „Социологический очерк” (1962, из-во ПВН), из серии „Сигналы” (из-во „Ксенжка и Ведза), сборник статей из „Аргументов” 1957–1959, „Философию и социологию ХХ века”, Марека Хласко (все, что можно найти), был у нас в продаже. Но меня не было в городе. Из переводных – Камю „Бунтующий человек”; Станислава Виткевича „Ненасытимость” 1957; „Драмы и статьи” у меня уже есть. Для начала довольно».

 

Его постоянно беспокоят какие-то проблемы, письма кишмя кишат вопросами: «PS: Не понятно почему, все, кто писал о Виткевиче, называют его „неудачным авангардистом”. Что Ты об этом думаешь?» Ему кажется, что его знание польского языка позволит ему перевести произведения современной литературы. Он переводит «Защиту Гренады» Казимежа Брандыса. «Я должен закончить к Новому году, – весело сообщает он нам, – и она, вероятно, поедет в Москву в „Новый мир”». А пока он хотел бы перевести «Сны под снегом» Виктора Ворошильского. «В этом случае, – уверяет он в очередном письме, – шансов на успех [речь идет о публикации – Р. С.] больше – ведь речь идет о Салтыкове-Щедрине. Но что Ты думаешь об этой повести?». Мнение мое было самым лучшим, но что с того?[64]

Какая юношеская наивность! Ему кажется, что под плотным пальто язвительного сатирика цензоры не заметят его подозрительной одежды… Он также не знает, что само имя Ворошильского после публикации его венгерского дневника вошло в черный список на многие годы вперед.

Ему хочется угнаться за несколькими зайцами сразу. Все это из-за необъятности его интересов и отсутствия минимальной стабильности. Он также присылает свои стихи для оценки. В течение нескольких лет мы регулярно отправляли ему книги, редко по почте, чаще передавая с оказией. Жизнь шла вперед и не способствовала долгосрочным контактам, когда не было шансов встретиться. Я не подумал вовремя – из-за чего вменяю себе сегодня это в вину – что я не узнал, какую именно мечту ему удалось осуществить. В какой-то год письма Сергея перестали приходить, мы не знали по какой причине, занятые собой, мы не подозревали, что причиной был срок в лагере, а затем судьба диссидента. Мы вспомнили о нем, разбирая нашу переписку в связи с началом написания этих воспоминаний…

63«Дзюра» по-польски значит дыра. Прим. пер.
64В 1977 г. повесть вышла в анонимном переводе в Самиздате в Москве. Прим. пер.