За веру, царя и Отечество

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Куркинские мужики в отличие от своих соседей помещика не знали почти с 1700 года и к 1812 напрочь забыли о барском самодурстве, господских прихотях, жестоких наказаниях. Шапку ломали только перед своим старостой, ими же выбранным. От государевых мытарей откупались посильным оброком, и казалось им, что они вполне вольные люди, в отличие от юровских (машкинских, филинских), которые без воли помещика даже жениться не имели права.

А где он, их помещик, светлейший князь Меншиков? До Бога было ближе, чем до Его Высокопревосходительства, сенатора, тайного советника императорского двора. Никто из мужиков его в лицо не знал, поскольку ни разу в жизни не видел. Вот и шли крестьянские бедолаги, случись какая нужда, к управляющему, до земли ему челом били. Он для них был и помещик, и царь, и Бог, и воинский начальник. Вот только радетелем заботливым никогда не был…

Без разрешающей справки управляющего уйти крестьянину из деревни в город на ярмарку что-то купить или продать – ни-ни. Хорошо ещё, если самовольную дерзость мужика барин не посчитает за бунт: тут уж точно Сибирь и каторга. Но в любом случае управляющий не прощал даже малейшего неподчинения – молодому бунтарю брил лоб*, старого – душил штрафами. Тому, кто законопослушно приходил просить у «душегуба» справку, тоже было не сладко – управляющий из него буквально веревки вил: припоминал несчастному мужику не только его недоимки и штрафы, но и посмертные долги тятеньки требовал уплатить… Вот и выбирал крепостной мужик из двух зол одно…

_______________________________________

*забрить лоб – отдать на военную службу, в рекруты.

«Зашибить деньгу» на трех-четырех десятинах тощих земель сходненскому землепашцу никогда не удавалось, проще было закалымить извозом на стороне или на фабричку к купцу податься, если опять же всесильный управляющий дозволит.

Помещичьей семье мужицкая наличность не шибко была и нужна, ей натуральный продукт получить куда выгоднее, поскольку кроме собственного семейства нужно было кормить неисчислимую дворню, управляющую контору и, кроме того, хороший запас в собственных амбарах держать.

Зачем барину втридорога на ярмарке продукты покупать, если у своих крестьян задаром взять можно? И если помещик разрешал-таки мужику на промысел податься, то оброк ему назначал по-своему, барскому усмотрению – в два-три раза выше, чем имели в Куркино «государевы» крестьяне.

Так исторически и сложилось на Руси, что хитрый подневольный мужик изо всех сил скрывал истинный прибыток, прикидывался всегда разнесчастной «сиротой казанской»; дом и себя содержал в нарочитой нищете, чтобы, не дай бог, «кровососу» -управляющему не пришла в голову мысль поднять на следующий год оброк. Власть до чужих доходов и в те времена была неравнодушна. Ей и дела нет, что «прибытки с убытками рядом живут».

Многие куркинские, что круглый год промышляли на стороне, охотно сдавали юровским и машкинским свои земельные наделы, и те, тяжким трудом добывая себе «лишний» кусок хлеба, платили за это «копеечку» заносчивым государевым соседям. Оброчный куркинский мужик всегда выглядел лучше и веселее, чем барщинный юровский сосед: и сутулился меньше, и одет был по сезону, и широко погулять любил. И если он в будни не чурался лапти носить, то уж по праздникам всегда ходил только в сапогах, в тех, что пофорсистей – с набором*. И избы у оброчных мужиков чаще были тесом крыты, нежели соломой, как у машкинской или юровской голытьбы.

Исключения из этих правил, конечно, были. Например, куркинский староста Петр Терентьев на чужой стороне счастья никогда не искал – землепашествовал в родном селе. Зажиточным был хозяином. Он не только землю у соседей арендовал, но и работников на стороне нанимал (как бывало и отец его, Терентий Василич). К тому же, сельский староста отнюдь не бесплатно свои обязанности исполнял, ему «обчество» на сходе хорошее жалование утверждало.

_______________________________________

*с набором – с мелкими складками на голенищах.

* * *

Где вы слышали о таком управляющем, который бы не считал себя умнее, трудолюбивее и достойнее своего господина? Кто из них не видел себя в образе и подобии полновластного хозяина земель и крепостных душ, коих он, управляющий, «отечески» наставлял, наказывал и миловал, неустанно заботясь о благе и процветании барина?

Нет такой меры вознаграждения, которая бы казалась бурмистру (управляющему) достаточной, и не хотелось бы иметь ещё чуть-чуть сверху, но чтобы не из рук благодетеля и кормильца, а исключительно благодаря собственным недюжинным способностям делать жизнь вокруг себя «справедливее и богаче». Это всегда очень льстило самолюбию.

Задолго до Альберта Карловича Гохмана на должности управляющего сходненской вотчины Меншикова (с 1800 по 1803) был отставной секунд-майор Савелий Константинович Хорьков.

Сорока пяти лет, из мещан, он любил ходить в длиннополом, наглухо застегнутом синем вицмундире офицера драгунского полка (разумеется, без погон), хотя красный стоячий воротник немилосердно подпирал ему уши и резал щёки. Начищенные бронзовые пуговицы мундира сияли величием былых побед, выпуклые блестящие глаза смотрели на вас в упор, не мигая, словно были сделаны из тех же пуговиц. На полных кривоватых пальцах Хорькова блестели серебряные и золотые перстни, украшенные бирюзой. Несмотря на довольно грузную комплекцию, ходил он молодцевато, крепко ставя ногу, да и остальное выдавало в нем недавнего служаку – цивильно разговаривать или что-нибудь рассказывать он не умел: вышестоящим – докладывал или рапортовал, нижестоящим – приказывал. Равных себе любил наставлять, как новобранцев на плацу.

Савелий Константинович производил впечатление решительного, бесхитростного, бескомпромиссного человека. На каких полях сражений, за какие заслуги получил он боевые награды и звание секунд-майора, осталось неизвестным, но свою хватку и находчивость на службе у генерал-майора, светлейшего князя Сергея Александровича Меншикова, он проявил достаточно быстро.

Лето 1802 года выдалось сухим и жарким, рожь и овсы беспомощно никли на порыжелых полях. В том годе с дождем по всей России были нелады – его просили на поля, а он шел там, где сено косили; барабанил не там, где ждут, а где овсы жнут. В общем, повсеместно был глухим и слепым.

В палящие июльские дни управляющий Хорьков организовал депутацию из приказчиков и десятников деревень Юрово, Машкино, Филино. Толпа пришла в храм Владимирской иконы Богоматери к батюшке Георгию Иванову (очень культурный и отзывчивый священник был). Хорьков выступил вперед, приложился к руке настоятеля, широко перекрестился и с поклоном рубанул во весь голос:

– Просим вас, батюшка родимый, молебен по полям нашим совершить…э-э-э… о дожде… значит.

Батюшка поднял просветленные глаза и, обведя взглядом депутацию, тихо ответствовал:

– Это хорошо, что вы пришли. Молебен только тогда Всевышний слышит, когда он по воле и желанию прихожан свершается. Вот через два часа и исполним.

Весть о молебне ниспослать дождь на высохшие поля, искрой пронеслась по окрестным деревням. Мужики, бабы, дети в чистых одеждах – белых рубахах, кофточках, нарядных сарафанах – бежали к церкви…

Впереди крестного хода с большим крестом в руках встал дьяк Иван Васильев. На затылке его крысиным хвостиком болталась тонкая косичка. За дьяком бережно держа хоругвь, величаво стоял батюшка. По правую руку от него с иконой в руках расположилась матушка Елена Михайловна, по левую руку – тоже с иконой, жена дьяка Евдокия Егоровна. За ними остальные по ранжиру: управляющий Хорьков, немолодой, но ещё крепкий староста села Куркино Терентий Василич, приказчики Юрова, Машкина, Филина, мужики и бабы ближайших деревень – много всего собралось народу.

Быстро разобрали иконы, на руках у женщин вышитые полотенца; все стояли торжественно, благоговейно ожидая удара колокола. И вот первый густой звук благовеста вознёсся в небо, толпа всколыхнулась и замерла. Тягучий, словно мёд, звук поплыл над людской колонной. За ним, догоняя предыдущий, раздался новый удар колокола, потом ещё и ещё… Крестный ход начался.

Пройдя полсотни саженей, процессия остановилась возле церковного кладбища. Батюшка Георгий никогда не забывал при каждом удобном случае отслужить панихиду по усопшим. Обычай этот велся исстари: живые молились за упокой умерших, чтобы те, которые ближе к Богу, помолились в иных краях о нуждах живых

Потом колонна с молитвами пошла по окаменевшим полям. Какие это были страстные молитвы! Женщины плакали от переполнявших чувств, мужики истово крестились, моля о чуде: «Господи! Ты не можешь не услышать нас, бедных чад Твоих! За эту веру, за слезы наши дай нам то, о чем мы просим! Дай! – ведь нам нужно так мало, всего-то дождя на иссохшую страдающую землю» …

И чудо свершилось – на другой день пролился дождь. Запоздавший, не такой сильный, как хотелось бы, он не вернул полям животворящей силы и не мог полностью спасти урожай, но всё же, всё же… Чудо это запомнилось надолго.

По причине неурожая, угрозы голода и болезней светлейший князь Меншиков, не желая допустить разорения своих поместий, милостиво повелел управляющим сократить наполовину крестьянские подати за текущий год.

Отставной майор Хорьков то ли забыл, то ли невнимательно слушал указания барина, но в течение осени 1802 и зимы 1803 года выколотил из мужиков оброк в полном размере. А когда повез в московскую контору сдавать оброчные деньги, то вдруг вспомнил высочайшее распоряжение своего благодетеля и отдал из восьми тысяч собранных ассигнаций ровно половину.

О том, что шила в мешке не утаишь, знают все, но есть такие, кому эта истина кажется сомнительной, и они, желая поспорить с судьбой, идут на рисковый эксперимент. Если бы риск всегда был безнадежным, вроде попытки Икара долететь до Солнца, то желающих сломать себе шею было бы гораздо меньше, но дело в том, что иногда аферы завершаются благополучно. Хорьков решил рискнуть. Игра майора стоила свеч. Да-да, самых что ни на есть настоящих свеч, разгоняющих мрак повседневного существования.

 

Наш бравый секунд-майор принимал участие в военной компании против Польши в 1792 году. Однажды на задворках Брацлава (город в то время был захвачен поляками) ему довелось увидеть в каком-то сарае связки свечей, котлы с жиром, мотки ниток (потом он узнал, что это заготовки для свечных фитилей). Будучи от природы неглупым человеком, можно сказать, хватом, он быстро понял, что к чему, и «заболел» идеей поставить дома «заводик» по производству сальных свечей.

Война с Польшей вскоре завершилась Тарговицким миром (Брацлав, кстати, вновь стал украинским), и майор стал надоедать начальству рапортами об отставке. Поскольку на ближайшее время войн у России не предвиделось, майора удерживать не стали. Он подался в свой родной Клин и купил в деревне Решетниково дом, который планировал приспособить под свечную мастерскую.

Но всё оказалось не так просто: для открытия производства потребовался первоначальный капитал – закупить говяжий и бараний жир, бумагу фитильную, котлы, заготовить впрок прорву дров, построить или купить жилье для работников, обеспечить им прокорм, выплатить жалованье, организовать, наконец, сбыт готовой продукции.

Со временем всё бы у майора получилось, он и не такие редуты брал, но тут в соседнее местечко Круг, в имение Александрово приехал светлейший князь Меншиков. Случай как-то свел их, и Сергей Александрович предложил покорителю Польши местечко управляющего в своей вотчине на Сходне. О том, что там недавно филинские мужики убили своего бурмистра, тайный советник упоминать не счел нужным. В конце концов, управляющий большого сходненского поместья – это вам не мужик-бурмистр одного сельца. Предложение майор принял. Два года спустя его мечта о первоначальном капитале и производстве свечей была уже близка к осуществлению, но приезд инспектора московской конторы Меншикова с целью проверки положения крестьян обернулся для Хорькова катастрофой.

Инспекцию в феврале 1803 года провели по заботливому велению светлейшего князя – тот любил во всем порядок. Когда представитель Его светлости, отобедав в доме управляющего, пожелал посетить несколько крестьянских дворов, хлебосольный Хорьков мелко засуетился, призвал на помощь дражайшую супругу Василису Модестовну, мол, угости-ка гостя ещё чем-нибудь особенным, а сам в мгновение ока достал из укромного закутка бутылку знаменитого немецкого вина «Stainvain» 1750 года, изготовленного в самой Франконии. Это был дорогой трофей, захваченный в военных походах, который всё лежал и лежал без нужды, ожидая особого случая. Вот он и пришел, тот самый особый случай, другого – более важного – могло никогда и не случиться в карьере управляющего.

Московский инспектор был из небогатых дворян (батюшка его заработал дворянство боевым орденом Святого Владимира 3-й степени и в праздничные дни гордо носил пурпурный крест на ленте с «бантом»), тем не менее, по близости к светлейшему князю Меншикову, толк в винах понимал. Увидев толстого стекла темно-зеленую бутылку «Stainvain» с горлышком, залитым сургучом, изумился про себя: «однако!» Кто бы мог подумать – в этакой глуши и такие вина! Но категорически воспротивился открывать уникальную бутылку сию минуту. Столь торжественный момент хотелось пережить без суеты, завершив все дела.

Откладывать посещение крестьян на более позднее время не хотелось, а исполнить задание Управляющего Главной Конторы кое-как было для командированного инспектора совершенно немыслимым. Пришлось Хорькову крикнуть казачку в сенях, чтобы подавали дрожки…

Изба, в которую вошли инспектор и Хорьков, ничем не радовала глаз: всюду выпирала убогая нищета; внутри дома под черной крышей было темно, душно и дымно. Единственную комнату разделяла надвое перегородка, один край которой упирался в необъятную печь с уступами, стремешками и запечьями, другой упирался в широкие полати. За столом у маленького оконца сидели распоясанные люди – ужинали; подле них хлопотала хозяйка – рябая, встрепанная, чем-то недовольная баба.

– Хлеб да соль вашему дому – поприветствовал обитателей избы вошедший инспектор, – здравствуй, хозяйка!

Народ за столом поднял глаза на появившегося невесть откуда господина и, словно оробев, промолчали. Позади незваного гостя в дверях маячил Хорьков. Хозяйка, не церемонясь, раздраженно обронила гостям:

– Чай, не лето двери полыми держать! Заходите, коли пришли.

Управляющий Хорьков вслед за инспектором переступил порог, затворил дверь и, глядя на главу семейства, протрубил:

– Што ты, Афанасий, надулся, как мышь на крупу? К тебе гость из Москвы пришел, а ты по-людски и встретить не можешь?

Афанасий Федотов, тридцатипятилетний мужик по прозвищу Гусь (один из немногих в деревне, кто много лет держал в домашнем хозяйстве гусей, за что и получил добродушное прозвище), прищурил глаза и желчно возразил:

– Дак я… это… вроде никого не ждал нынче в гости, мне и угощать-то нечем. Не будет же барин нашу тюрю на квасе хлебать. Так что, Савелий Констатиныч, напрасно ты про крупу вспомнил, давно никакой крупы в хозяйстве нет, одни мыши остались…

– Ну-ну, ты говори, да не заговаривайся! Лучше разумей, какая тебе честь оказана! Что-то ты больно веселый нынче!

– Да какое тут веселье, одни горести – угрюмо ответил Афанасий, опуская глаза в миску с квасом, – это у господ ни в чем заботы нету.

– Подожди-ка, Савелий Константинович! – Инспектор сделал шаг вперед к Афанасию, – вижу, что небогато живете, всем в этом году тяжело пришлось, но барин наш, Сергей Александрович, всё что могли сделали для вас, вот и на посевную обещали помочь.

Хорьков потянул инспектора за рукав:

– Пойдемте отсюда, ваше благородие! Как есть неблагодарный народ! Сколь им добра не делай, всё волком смотрят!

Обида и гнев захлестнули Афанасия:

– Это я-то волк?! Вам засуха – не засуха, мор – не мор, а подушную вынь да положь!.. Не ты ли Савелий Констатиныч меня за горло брал, чтобы я, значит, оброк весь до копеечки к Рождеству внёс?.. Не ты ли корову грозил со двора увести! Да лучше бы увел… всё равно кормить нечем… Даже на мясо резать её теперя резону нет – одни мослы да шкура… Десять лет гусей держал, завсегда по великим праздникам щи наваристые ели, а сейчас всех птиц продал, чтоб оброк барину заплатить. Нашел волка!

Управляющий Хорьков напрягся, побагровел, загремел командирским голосом:

– Ты язык-то попридержи, а то ровно поленом по навозу хлопаешь, ошметки во все стороны летят, честных людей ни за что пачкаешь. – Он решительно взял под руку инспектора: – Пойдемте, ваше благородие, отсюда! Не дай Бог, вшей да блох нахватаем!

В запальчивом, прерывистом захлебе юровского мужика

московский гость уловил нечто такое, что заставило его вытащить локоть из ухватистой горсти Хорькова:

– Подождите, Савелий Константинович, тут на барина напраслину возводят. Не сам ли светлейший князь Сергей Александрович за прошлый год подушный налог вполовину урезал? Недоимку государственной казне своими сбережениями внёс. К весне ещё семена обещали для посевной закупить. Это кто тут кого за горло берёт?

В избе наступила тишина, которая добром не кончается. Хорьков в сердцах плюнул, и, злобно пнув ногой дверь, выскочил на улицу: «ну, Гусь лапчатый, ты у меня запоёшь, дай только гостя проводить! Раскаркался, словно голодный ворон на чужом пиру…»

Проверяющий был малый не глупый и задал Афанасию только один вопрос:

– Все в деревне платили подушевой налог полностью?

– Все.

* * *

Разбирательство с Хорьковым длилось долго: Главная контора подала на вороватого управляющего в суд, а в суде, как всегда: «улита едет, когда-то будет». Дознания и опросы свидетелей продолжались больше года. Десять томов бумаг исписали чиновники гусиными перьями. Но никакого решения суд не принял, потому как лишить звания и отправить офицера в тюрьму или на каторгу – царский указ нужен. Подготовили Александру реляцию на секунд-майора Хорькова… Прошло ещё полгода. В июньском 1804 года номере газеты «Санкъ Петерзбурхъ. Ведомости» появилось короткое сообщение: «Его Императорского Величества постановлением секунд-майор Хорьков С.К. разжалован в рядовые, а также лишен военных наград…»

После отстранения Хорькова Главная московская контора искать нового управляющего не стала, а назначила в каждой деревне своего бурмистра из бывших приказчиков. Бурмистром деревни Юрово стал Василий Петров, личность

странная, до конца никем так и не разгаданная.

Было ему к тому времени далеко за сорок, ростом бог не обидел и первое впечатление, которое он производил на окружающих, было ощущение грубой, необузданной силы, исходившей от него, хотя никто не помнил случая, чтобы он эту силу применил. Жил Петров сам по себе, и не то чтобы скромно, но тихо, никого вокруг себя не замечая, ни в ком особо не нуждаясь. Сложен он был, прямо сказать, неуклюже, словно творец, который лепил его фигуру, устал от работы и не стал утруждать себя деталями. В итоге из-за большой головы и коротких ног Василий был похож на ярмарочного медведя. Однако и увальнем его назвать было нельзя – в любом деле он был сноровист и неудержим.

Появился Василий Петров в деревне Юрово двадцати пятилетним странником, но откуда – никто толком не знал. Поговаривали, что он из керженецких староверов и нижегородские сектанты выгнали его за несоблюдение каких-то канонов. На чужой роток, как известно, не накинешь платок, а сам он о себе ничего никогда не рассказывал. Не было в деревне человека более молчаливого и угрюмого, чем он.

Прижившись на новом месте, Василий притулился к вдове Акулине Мироновой, старше его лет на пятнадцать. Обвенчался с ней и стал отчимом тринадцатилетнему Яшке, но сход, тем не менее, земли пришлому мужику не дал. Хорошо ещё, что место в кузнице для него нашлось.

Неизвестно, был ли Петров раньше свободным, но чтобы не стать беглым, записался к помещику Меншикову крепостным. Ни имени, ни фамилии его никто толком в деревне не знал, а кто и знал, то вскоре забыл, потому как иначе чем Кувалда, его никто не называл. Только Акулина Миронова и шептала иногда темными ночами его настоящее имя.

Шли годы, у Акулины родилось несколько детей, но больше года-двух никто не выживал. Только самая первая дочь осталась – Дарья, тихое и не по возрасту разумное существо. Когда дочери исполнилось девять лет, Василий овдовел и всю свою бессловесную любовь перенёс на Дарьюшку; с пасынком отношения не заладились с первых лет совместной жизни. После смерти матери Яков привел в дом молодку, прорубил вход на другую половину избы и забыл дорогу не только к отчиму, но и единоутробной сестре.

Первый приступ падучей болезни у Дарьюшки случился в тринадцать лет во время игры со сверстницами. Она внезапно побелела, издала душераздирающий крик, упала без сознания и начала дергаться в конвульсиях. Из стиснутого рта пошла розовая пена, зрачки в глазницах вращались и трепетали. Подружки, смертельно напуганные, отбежали в сторону, кто-то догадался побежать в кузницу за отцом. Василий бережно отнес домой бесчувственное тело дочери, она вскоре пришла в себя и ничего не могла вспомнить или понять – что же с ней произошло.

Но с того дня не стало у Дарьюшки подружек, родители запретили подросткам общаться с «порченой», пугали, что кто прикоснётся к ней, станет сам добычей сатаны или дьявола. Долгими летними днями и зимними вечерами занималась Дарья рукоделием, шила одежку себе и на продажу, готовила нехитрую снедь для отца. Домашней скотины они не держали, если не считать тощего кота, который добывал себе пропитание самостоятельно, и десяток пестреньких несушек во главе с диковатым огненно-рыжим петухом.

Приступы у Дарьи повторялись нечасто, но видеть их даже Василию было невыносимо. Он стал приглашать в дом колдунов и знахарей, одаривал их, чем мог, исполнял все предписания: поил дочь настоем чернотала со свежей куриной кровью. Потом оказалось, что надо было пить кровь не куриную, а козлиную. Давал корень пиона со струей бобра, мазал Дарьюшку навозом и медвежьим жиром, но болезнь не отступала.

Однажды он где-то разыскал ученого немца, который в отличие от русских доморощенных лекарей, практиковал в Германии, лечил баронов, курфюрстов, маркизов… Осмотрев девушку, он прописал ей глотать хлебные катыши со свежей девичьей кровью (только не своей, больной, а здоровой), которая истекает в определенный период каждый месяц. Этого религиозный отец уже стерпеть не мог и взашей выгнал антихриста из дома. На этом лечение несчастной дочери закончилось. Был, конечно, ещё один, настоящий – от Бога – способ вылечить Дарьюшку, но местный батюшка Георгий Иванов наотрез отказался прижигать раскаленным церковным крестом темя страдалицы, да ещё пригрозил анафемой неугомонному отцу. И тот, наконец, смирился.

 

Между тем, у Дарьюшки оказались золотые руки. Однажды зимой она попробовала сделать кокошник. Вырезала очелье, скроила заднюю шапочку, да вот беда, нечем кокошник украсить. Попросила тятеньку купить ей разных ленточек, бусинок, ниток цветных. Отец был рад радешенек хоть чем-то доченьку потешить, скрасить её монашеское затворничество, искупить перед ней свою нечаянную вину.

Съездил он на московскую ярмарку, привез Дарьюшке бисеру разного, рубки перламутровой, лент ажурных, парчи да позумента. Засветилась Дарьюшка от такой роскоши, повеселела, и через неделю надела кокошник на свою головку. Ахнул грубый кузнец от голубого сияния снежинок и узоров морозных – даром, что обликом неуклюж, а красоту душа его сразу углядела. Говорить кузнец был не мастак, но как только в очередной раз в город выбрался, накупил не только бисеру, но и мелкого жемчуга, нитей серебряных и золотных, парчи и бархата разных цветов.

Задумала Дарьюшка к Масленице особенный кокошник смастерить – и сделала. Не кокошник у неё получился, а корона царская! По золотому очелью цветы невиданные вышиты, камушки цветные радугой переливаются; если внимательно присмотреться, то из цветов-то облик Богородицы складывается, а поднизь, что на лоб опускается, словно белое облачко под ликом Божественным…

В самый развесёлый день Масленицы надела Дарья кокошник и вышла на улицу. Тихо и незаметно подошла к озорной толпе, которая веселилась около высокого столба, по которому лезли молодые мужики, чтобы достать перепуганного насмерть петуха. Кто-то, обернувшись, увидел Дарью, ойкнул очумело, и вся толпа замерла, не веря глазам, выдохнув протяжно и разноголосо: «Боярыня!»

Про петуха на время забыли. Многие не узнавали Дарью, отвыкли от неё за два года отшельничества. Рассматривали кокошник со всех сторон, не могли поверить, что она сама такое чудо сотворила. Кто-то произнёс: – святая девка!

А может и вправду святая, а никакая не порченная? Порченной такое сделать не под силу! А коли святая, так не зазорно и попросить сделать кокошник на заказ…

Подошел отец и увел счастливую Дарьюшку домой.

Первый заказ поступил от бурмистра Фрола Евдокимова для дочки-невесты (он в 1799 году был ещё живой и богатый, убили его мужики спустя год). Прознали про мастерицу и в волостной Сабуровке, там купцы с размахом жили, драгоценных каменьев на кокошники не жалели. Дарьюшка делала любой заказ всегда будто последний, без спешки и суеты, тщательно выкладывая рисунок, никогда не повторяясь. Бывало, по месяцу уходило на плетение серебряных узоров и вышивку золотной нитью.

Хорошие кокошники считались семейной ценностью, они на ярмарке стоили сто рублей и больше. Дарьюшке платили половину цены, но всё равно, это были огромные деньги… Отец только удивленно хмыкал, глядя на купеческую расточительность. Сам-то он лет десять назад купил себе за рубль с полтиной шапку с бобровым подбоем, и искренне жалел, что нет у него сына-наследника, чтобы эту шапку ему передать.

За два десятка лет жизни в деревне Кувалда друзьями не обзавелся, но и врагов не имел. Родичей в округе у него не было – откуда бы им было взяться? Может так незаметно для окружающих и сошла бы на нет жизнь деревенского кузнеца, если бы не приглянулся он в 1801 году новому управляющему Хорькову, который его из общей массы выделил и сделал приказчиком. Выбор был удачным. Петров не пил вина, не хитрил, не воровал, все распоряжения управляющего выполнял всегда добросовестно. Юровские мужики нового приказчика (имя его пришлось-таки им вспомнить) не то, чтобы сильно уважали, но просто никому не приходило в голову пререкаться с угрюмым Геркулесом; все понимали, что он сам, как и они, подневольная душа, и нечего зря словами сорить.

Прошло ещё два года. Дарьюшке почти девятнадцать – давно невеста, да только женихов у неё нет, и не предвиделись они. И пусть никто, кроме отца, страшных её припадков сейчас не видел, но на деревне быть святой ничуть не лучше, чем порченной. Ведь каждому понятно, что святость и дьявольщина неразлучны, как день и ночь. Её бывшие подружки давно повыходили замуж, а про Дарьюшку если кто и вспоминал, то не как о человеке из плоти и крови, а как о существе неземном, непредсказуемом, таинственном, не от мира сего и, значит, опасном…

После скандальной отставки Хорькова и неожиданного возвышения Василия Петрова, что-то в привычном порядке вещей сломалось. Первой это заметила Дарья. Отец, который раньше за весь вечер мог не сказать ни слова, занимаясь хозяйственными делами, нынче что-то спрашивал у дочери, стал захаживать в приказную избу, где целыми днями протирал штаны земский писарь. О кузнице он совсем перестал вспоминать, и это было странно.

Но главное, что пугало Дарью, была его внутренняя отстраненность от прошлой жизни, словно и не жил он в деревне до того дня, как стал бурмистром. Часто во время вечерней трапезы Василий неожиданно замирал с куском хлеба в руке, глядел поверх Дарьи мимо лампады и образов, устремляя свой взгляд в темный окоем окна, словно высматривал что-то в неведомых далях… Дарья пугалась – что он видит там, в заоконной черноте?

Никто не знал, что творилось в скрытной душе Василия. Да он и сам не понимал, почему давным-давно минувшее прошлое вдруг стало выворачиваться в нем наизнанку? Он против своей воли мысленно всё чаще возвращался к когда-то оборванному, и казалось, навсегда забытому спору с единоверцами-керженцами. Оказалось, не забыл…

Всё чаще вспоминал Василий тот проклятый день, когда променял свою свободу на крепостную неволю, тот унизительный деревенский сход на лугу возле Сходни, когда ему отказали в праве на землю… Много незабытых обид, словно змеи, выползли из черных схронов его души…

Ничего этого Дарья не знала. Она со смутной тоской и страхом смотрела на неподвижное, каменное лицо отца, на его горящие, ничего не видящие глаза, на сжатые в кулак толстые пальцы, и трепетным сердечком чувствовала, как крадется к ним в дом лихая беда…

* * *

В череде важных дел 1803 года сенатор и светлейший князь Сергей Александрович Меншиков с группой других сенаторов, занимался проблемами помещичьих землевладений и готовил от имени Александра I очередной Манифест о привлечении переселенцев на просторы Российского государства. Это была уже не первая попытка царствующего дома хоть кем-нибудь заселить безлюдные окраины России.

На меже двух веков в Российском государстве сложилась странная ситуация: ни в Московии, ни в ближайших губерниях, ожерельем висящих на московской шее, земли не хватало – ни крестьянам, ни помещикам, ни купцам, ни даже иностранным концессионерам. Но чуть дальше этого пространства, так сказать, в третьем круге, земля пребывала в первобытной дреме – возделывать её было некому, и всякая пришлая орда за Волгой чувствовала себя среди спящего ковыля как у себя дома.

Какой смысл воевать и вытеснять крикливых османских головорезов с Причерноморья, неугомонных шведов с побережья Лапландии, ставить на место заносчивых ляхов, если на завоеванных территориях некому бросить в землю горсть зерна? Лишь бесконечный императорский титул напоминал ученой Европе о том, что в состав России входили эстляндские, лифляндские, карельские, югорские, удорские, обдорские, кондийские, иверские, карталинские и прочие земли. Пора было делом подтверждать слова и отважная женщина, начавшая своё царствование свержением постылого мужа, обратилась на пяти языках к иноземным авантюристам, искателям приключений: «…дозволяем в Империю Нашу въезжать и селиться, где кто пожелает…»

Ну, не совсем, конечно, где кто пожелает… Чины Министерства внутренних дел быстро указали прибывшим колонистам своё место: Поволжские степи, а кому не страшно, то и Заволжские просторы.

Провозглашенные Екатериной II в Манифесте льготы и привилегии, были поистине царскими: бесплатный проезд до волжской глухомани, кормовые деньги на весь путь (восемь гульденов в день – немалые деньги!). По приезду – каждой семье корова и две лошади, никаких налогов в течение тридцати лет, свобода от рекрутской повинности… Всего и не перечислишь, но главное, – 30 десятин* земли на каждое хозяйство. (Вот бы удивились этакой щедрости крестьяне Куркина или Юрова, где на каждое тягло приходилось всего три-четыре десятины тощей суглинистой земли).