Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей

Text
5
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей
Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 10,03 8,02
Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей
Audio
Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей
Hörbuch
Wird gelesen Владислав Горбылев
5,28
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Патриархат работает таким образом, что сначала он образует разрыв в подлинных отношениях между людьми, а затем делает невозможным их восстановление и не позволяет даже видеть эти разрывы, высмеивая чувствительность в мальчиках и запрещая самовыражение девочкам. Невозможность видеть разрывы автоматически превращается в политическую проблему, потому что люди становятся слепы к несправедливостям и неспособны им противостоять из-за защитных механизмов молчания и насилия. Когда у тех, кто внизу иерархии, есть голос, чтобы сообщить о своих чувствах и своём опыте, а у тех, кто наверху, сохраняется возможность эмпатии, их будет тянуть к соединению и исцелению разрывов. Задача патриархата в том, чтобы этого не происходило, чтобы неравенство сохранялось и оставалось невидимым. В сущности, что пишут Гиллиган и Снайдер (и с чем соглашаются другие теоретики): в наших обществах в раннем возрасте с детьми происходит что-то, что считается нормальным элементом взросления, но что на самом деле их глубоко калечит; и хорошо, если в дальнейшем у них хватит ресурсов и информации осознать себя как жертву этой травмы и двинуться навстречу излечению. Инициация в норму, о которой мы говорили раньше, – это, в частности, инициация в патриархат. В систему, которая лишает мужчин возможности заботиться и быть близким, а женщин – претензий быть полноценной личностью. Которая все тела вообще лишает доступа к настоящей любви и близости. Гиллиган и Снайдер заключают вполне конкретно: «Коротко говоря, патриархат держится на разрушении способности человека восстанавливать отношения: его иерархические структуры покоятся на утрате отношений и отказе от любви».

Тимоти Мортон в книге «Стать экологичным»[41] сравнивает ситуацию современного пребывания внутри массового вымирания, вызванного глобальным потеплением вследствие человеческой деятельности, с процессом проживания травмы. Сталкиваясь напрямую с этой информацией, человек либо не верит, либо верит наполовину, либо ощущает что-то сродни ПТСР, потому что эта информация слишком тотальна, чтобы её охватить, а если воспринять её всерьёз, то моментально возникает вопрос «что делать?», на который человек в одиночку не способен дать ответ. Эта ситуация похожа на жизнь внутри патриархата. Поддерживая его невидимость, люди, с одной стороны, поддерживают воспроизводство иерархии и уберегают себя от уязвимости подлинных отношений, а с другой, защищают себя от самого факта существования такой иерархии, приводящей к страданию, угнетению, расчеловечиванию и невозможности настоящих отношений, потому что признание этого факта во всей его полноте может свести с ума: в мире существует тотальная структура, которая лишает человечество близости и поддерживает структурное насилие: одних мужчин против других мужчин и любых мужчин против женщин. Многие люди, даже признавая существование патриархата в прошлом, уверены, что сегодняшний мир или, как минимум, сегодняшние западные общества не являются патриархатными тотально. Не будем говорить о профессиональных маскулинах и консервативных национал-патриотах, но в России есть такая специальная прослойка либеральной интеллигенции, воюющей с ими же придуманной «новой этикой». Они уверены, что равенство возможностей уже здесь и каждому нужно просто побороться за свою жизнь, хотя и существует политический авторитаризм, но его корни просто в желании конкретной группы лиц оставаться у власти. Они готовы согласиться с тем, что существует gender gap в трудовой сфере (потому что цифры налицо, а люди легко попадают под магию статистики и фактоидов), – но идея о существовании невидимого дисциплинирующего режима вызывает у них усмешку: «снежинкам просто нужно больше работать». Это можно было бы даже обсудить, если бы пандемия ковида не вскрыла с новой наглядностью патриархатную некрополитику. С закрытием общественной сферы на карантин уровни домашнего насилия взмывают в разы; в Италии количество звонков на национальную линию защиты от насилия увеличилось на 73 % за два весенних месяца в 2020 году; в Мексике эта цифра стала самой высокой за всю историю существования экстренной помощи; количество женщин, которые обращаются в шелтеры для жертв домашнего насилия, увеличилось в четыре раза; в России количество обращений в НКО по поводу домашнего насилия увеличилось, даже по данным государственных медиа, в два с половиной раза; случаи, когда неизвестные люди в форме правоохранителей насильно забирают девушек кавказского происхождения из шелтеров для жертв абьюза в России скоро, видимо, превратятся в норму. Поскольку в сервисной сфере до сих пор большинство работников – женщины, они стали первыми, кто начал массово терять эту и так низкооплачиваемую работу. Патриархатная связь женской социализации с трудом по заботе и уходу обуславливает огромное количество женщин-медиков и врачей, – которые массово умирают от коронавируса. В США около 77 % сотрудников больниц и 74 % сотрудников школ – женщины.[42] В России в 2021 году 71 % врачей – женщины; доля женщин среди средних медработников – 95 %[43]. Это – некрополитика в действии; когда патриархальное государство решает, кто достоин жить, а кого можно оставить умирать.

Ещё важно иметь в виду, что внутри патриархата существует несколько отличающихся (но часто пересекающихся) между собой структур отношений между мужчинами и женщинами. Описание их находим у Рэйвин Коннелл: «Одна связана с разделением труда: организацией домашней работы и заботы о детях; разделением между оплачиваемой и неоплачиваемой работами; сегрегацией рынков труда и созданием «мужских» и «женских» рабочих мест; дискриминацией при профессиональной подготовке и продвижении по службе; неравными зарплатами и неравным обменом. Вторая связана с властью, контролем и принуждением: с иерархиями в сфере государства и в сфере бизнеса; институциональным насилием и актами насилия в межличностных отношениях; регулированием сексуальности и надзором за ней; властью в семье и ее оспариванием». Но не все человеческие отношения описываются областью труда и власти. Поэтому Коннелл предполагает существование третьей структуры, которая «связана с паттернизацией выбора объектов сексуального желания и сексуальной привлекательности; с воспроизводством гетеро- и гомосексуальности и отношений между ними; с социально структурированными гендерными антагонизмами (женоненавистничеством, мужененавистничеством, ненавистью к себе); с доверием и недоверием, ревностью и солидарностью в брачных и других отношениях; с эмоциональными отношениями, связанными с воспитанием детей». То есть во всём, что касается близости, мы находим механизмы неравенства.

Тип маскулинности, которую производит патриархат (будь то гегемонная, консервативная или подчинённая, как мы видим на примере движения инцелов), содержит в своей основе так называемый парадокс мизогинии. С одной стороны, эта маскулинность строго ориентирована на гетеросексуальные отношения, вступление в брак с женщиной, совместное воспитание детей, либо просто дикий секс без обязательств. С другой стороны, именно этот тип маскулинности, почти милитаристский, на раз-два скатывается в предельную ненависть к женщинам, вплоть до применения насилия и убийства. Об этом пишет и Рэйвин Коннелл, и, например, Джейн Уорд в книге The Tragedy of Heterosexuality, описывая ситуацию, с которой знакома почти каждая девушка: когда на улице незнакомый мужчина сначала отвешивает тебе бесцеремонный комплимент о том, как ты классно выглядишь, но стоит тебе проигнорировать его или отреагировать негативно, в то же мгновение тебе прилетает fuck you bitch и die you fucking slut; парни могут дико хотеть секса с девушкой, но, получив его, в своей мужской компании описывать её тело в самых унизительных формулировках. Генерально это называется объективацией, когда мужчина рассматривает женщину не как равную себе, а как объект и источник удовлетворения своих потребностей.

В связи со всем этим часто возникает вопрос – хотят ли вообще мужчины и женщины друг друга на самом деле? По разным опросам, более 50 % женщин отмечают неудовлетворённость браком в первые три года. У мужчин и женщин часто падает уровень сексуального желания к партнёрам в течение тоже небольшого времени после организации моногамного союза. Дикпики гетеро-мужчин в основном отвратительны; испуг и отвращение большой части мужчин в отношении вагин и орального секса тоже показательны. Всё это – разговор о принудительной гетеросексуальности, к которой мы обратимся позже. Лорен Берлант в книге Cruel Optimism[44] рассматривает одноимённый феномен – то, что она описывает как «состояние формирования привязанности к значительно проблематичному объекту». Берлант спрашивает: «Почему люди остаются привязанными к конвенциональным фантазиям о счастливой жизни, когда всё вокруг свидетельствует об их хрупкости и нестабильности?», – и тут же отвечает, что этот фантазийный (счастливый) объект в наших обществах обеспечивает «смысл того, что значит продолжать жить и смотреть в будущее».

 

Фем-авторка и активистка белл хукс рассказывает[45] про патриархат на примере своей семьи, растившей её и её старшего брата на ферме. Их родители впитали патриархат через религиозную социализацию и с раннего возраста высаживали на детей эту норму. хукс была агрессивнее и активнее своего брата; её учили, что её судьба – быть слабее, прислуживать и заботиться; брата учили, что он должен быть сильным и ему допускается проявлять ярость и агрессию, – если будет повод и подходящая обстановка. хукс любила играть в марблы – в семье они считались мужской игрой и передавались по наследству мужской линии; брат охотно с ней делился, мать относилась к этому спокойно, но однажды отец увидел эту картину, как белл уверенно тянется к самым красивым шарикам и берёт их себе, а брат пассивно игнорирует происходящее и не заботится о том, кто выиграет в мальчишечьей (!) игре. В очередной раз, когда коробка с шарами была распакована, брат, под влиянием отца, сказал белл, что это игра для парней и девочки не играют в марблы. Это звучало как бред для 4–5 летней белл и она настаивала; вмешался отец и начал повышать и повышать голос, а затем схватил её, оторвал от двери обшивочную планку и начал её бить. «Он бил меня и бил, желая, чтоб я признала, что поняла, что натворила. Его ярость и насилие привлекли всеобщее внимание. Семья сидела молча, зачарованная порнографией патриархального насилия». хукс не пишет, призывал ли отец брата быть «мужественнее», но бил он именно её: девочку, которая осмелилась пойти против нормы.

Тем не менее хукс, в отличие от многих феминисток, не желающих брать на себя ещё больше заботы о мужчинах и жалеть их за психические последствия патриархата, призывает всё же сделать это. Она пишет, что патриархат – это единственная угрожающая жизни болезнь, затрагивающая только мужские тела и психику, хотя женщины то и дело обнаруживают себя в поддержке и воспроизводстве этой болезни. Им достаётся уничтожающее насилие и подчинение, мужчинам – пожизненная психическая дисфункциональность, делающая невозможным любить, быть близким и видеть мир, как он есть. Поэтому, пишет хукс, только вместе имеет смысл бороться с этой болезнью. Психическое влияние патриархата на мужчин видно повсюду, особенно ярко в российской «публичной политике» – почти целиком мужской. Боровы, занимающие какие-то должности, сидящие в парламенте, в свободное время отжимающие заводы и бизнесы; эти говорящие головы, упакованные в одинаковые костюмы, можно представить грубо гогочущими с каликом или на барбекю в заграничных виллах, но в глазах видна такая нечеловеческая степень отчуждения, что через это ясно просвечивает травма. Насилием и агрессией они продолжают поддерживать иерархию, в которой им обеспечено безбедное зомби-существование, впрочем, в любой момент могущее быть прерванным карцеральным жестом зомби, стоящих выше их в иерархии. До сих пор любая российская спикерка, желающая всерьёз заговорить о патриархате на сколько-нибудь широкую аудиторию встречается волной нервного гогота из-за одного этого слова. Таким же смехом в аудиториях встречают хукс, когда она говорит об «империалистском бело-супремасистском капиталистическом патриархате», просто обозначая существующую в США и Британии систему из пересекающихся векторов контроля.

Когда мужчина получает от женщины секс силой – будь это буквально грубое изнасилование или принуждение к сексу – и этот случай обсуждают публично, всегда находится кто-то (очень часто это женщины), кто говорит, что нужно было просто настоять на своём и такого бы не произошло, нужно было твёрдо сказать «нет». Это вообще одна из позиций либерального корпоративного феминизма: что, конечно, давление со стороны мужчин существует, но если женщина будет более уверенной в себе, она сможет отвоевать свою территорию. Исследовательницы Розалинда Гилл и Шани Оргад называют это confidence culture («культурой уверенности»). Это такой изощрённый виктимблейминг, суть этой культуры в том, что она накладывает на женщину ответственность не только за то, что она стала жертвой мужского злоупотребления, но и за то, что вела себя недостаточно уверенно в этой ситуации, не сумев избежать ущерба для себя. Адепты этой культуры исходят из довольно наивного понимания того, как работает дисциплина патриархата. В сериале The Morning Show хорошо показан этот механизм незаметного принуждения, когда звёздный ведущий приглашает к себе в номер молодую коллегу, думая, что она априори понимает, что это ведёт к сексу, в то время как она в действительности вообще не была готова к такому и рассматривала их контакт как дружеское и профессиональное покровительство. Когда человек, обладающий структурной властью, лезет к тебе в трусы, это – со всем бэкграундом патриархатного воспитания, режима и окружающей культуры – вызывает ужас и ступор, из которого невозможно сопротивляться и проще подчиниться, чтобы не вызвать ярость и возможные санкции. Но сторонники confidence culture уверены – всё дело только в тебе. Это вообще один из самых главных приёмов патриархата и капитализма тоже – не существует никакой структурной проблемы, просто всё дело в тебе.

Капитализм

Я себя обнаруживаю в ироничной ситуации: вот полусумасшедший православный актёр и депутат выступает с привычным уже за последние 20 лет спичем о «не наших ценностях» и том, что культура потребления заставляет людей думать только о себе, а надо думать о детях. Таких спикеров, как он, в телеке и телеграм-сетках продают оптом со скидкой, но я странным образом чувствую, что могу подключиться к антизападному пылу этого довольно бессмысленного паразита на теле медиаполитики, когда он выступает против эмоционального режима индивидуализма (сам наверняка живя точно в соответствии с ним (да и я сам живу более-менее в соответствии с ним: приземлить критику на собственную повседневность не такая простая задача)). Нарратив об «обществе потребления» (как будто это Другие, а не мы сами) сопровождает российского читателя и зрителя очень давно, и 90 % авторов высказываний на эту тему понимают только поверхность того, о чем говорят; но сейчас «в нашей части света» кажется особенно важно присмотреться к тому, как сегодня работает (очевидно находящийся в затяжном кризисе) неолиберальный режим, который у нас называют обществом потребления; потому что самая массовая часть оппозиционного движения – с кучей разных корректировок, но – разделяет так называемые «либеральные ценности», и предполагается, что то, что сейчас «на западе», должно ждать Россию со сменой политической системы. То, что «на западе» вообще-то всё разное, плюс то, что кажется отсюда этот «запад» объединяющим, – свободный рынок и спаянные с капитализмом государства – является причиной экологического и ментального кризиса и многих неравенств, – у нас в расчёт обычно не берётся. Но это – конкретно про политический режим, который может быть нашим будущим здесь, а может и не быть. То что уже является частью нашей, разделяемой «с ними», повседневности – неолиберальная идеология и глобальный интернет, который транслирует режимы знания и эмоциональные режимы; установки могут не всеми разделяться (или разделяться сознательно), но они всем доступны. В каком-то смысле мы уже там, являясь частью нашей общей цифровой географии, несмотря на попытки построить в России файрволл китайского типа. Неолиберализм как набор жизненных сценариев и норм (равно как и техник и технологий, способов производства и дистрибуции вещей и знаний) влияет на территории, тела и объекты, как и на отношения между ними, – а значит, влияет на любовь, секс, гендер и близость.

Ник Срничек и Алекс Уильямс в книге «Изобретая будущее» подробно описывают, как из предвоенного намерения группы экономических учёных обновить классический либерализм возник сначала Международный исследовательский центр «За обновление либерализма» в 1938, а затем общество «Мон-Пелерин» в 1947 году, целью которого было внедрение неолиберальной утопии в политическую практику и чья проработка инфраструктуры этой идеи фактически обеспечила неолиберальную гегемонию. Авторы описывают, что тогда, в середине 20 века, альтернативы кейнсианству не просматривалось и над неолибералами потешались (так же как сейчас неолиберализм кажется безальтернативным, и не только для его адептов). Экономически неолиберализм неоднороден: некоторые государства, притворяясь неолиберальными, не применяют рыночную политику; говорить о свободном рынке при наличии компаний типа Google, Apple, Facebook и Amazon тоже смешно. Срничек и Уильямс пишут, что, несмотря на заявленное стремление к уменьшению государственного вмешательства, неолиберализм находит себя именно в том, что отводит государству особую роль и внедряется в него, чтобы изменить его цели. «Там, где классический либерализм выступает в защиту естественной сферы, предположительно находящейся за пределами государственного контроля (естественные законы, определяющие поведение человека и рынка), неолибералы понимают, что рынки не «естественны», – пишут авторы. – «Таким образом, государство при неолиберализме берет на себя значительную роль в создании «естественных» рынков. Перед ним также стоит важная задача по поддержанию этих рынков – неолиберализм требует от государства защиты прав собственности, обеспечения исполнения договоров, применения антимонопольных мер, подавления несогласия в обществе и сохранения ценовой стабильности во что бы то ни стало». То, что через пиар-фильтр кажется невероятными достижениями частных предпринимателей, типа SpaceX, в реальности оказывается сильно зависимым от контрактов с государственными структурами. Сейчас этот режим, несмотря на кризис 2008 года, продемонстрировавший, что экономически это полный кошмар, всё ещё стоит на ногах, но нас интересует не конкретно экономическая его составляющая, а его эффекты на тела и идеи.

Неолиберализм производит определённый тип субъектности. В его парадигме законы рынка должны распространяться на все сферы жизни человека, таким образом рыночный обмен становится основой для системы этических норм и «формой нашей жизни». В определённый период это был (и, наверное, есть) повсеместный критический дискурс преподавателей в постсоветских вузах и школах и сотрудников больниц: они возмущались, что их «работу на благо общества» хотят превратить в услугу – и, соответственно, оценивать по различным метрикам эффективности. Неолиберализм предлагает думать, что «мы являемся конкурирующими субъектами – эта роль содержит в себе и превосходит капиталистического производящего субъекта. Императив неолиберализма ведет этих субъектов к постоянному самосовершенствованию в каждом аспекте существования. Беспрестанное образование, вездесущее требование работоспособности, постоянная нужда в самообновлении – все это соответствует неолиберальному понятию субъектности».

Но есть в неолиберальном режиме одно новшество, отличающее его от классического капитализма, особо для нас интересное. В индустриальном капитализме дом (и женщина в нём) были вынесены за границы рынка. Частная сфера считалась убежищем, местом отдыха от диких законов рынка. При этом, как многажды объяснено феминистскими теоретиками, всё капиталистическое производство невозможно было бы без невидимого и неоплачиваемого домашнего труда женщин, которые выращивали работников, заботились о мужьях, работающих на фабриках, готовили еду, занимались уборкой пространств. В этой ситуации заключалось противоречие капитализма, о котором пишет Марк Фишер в «Капиталистическом реализме»: «Положение семьи при постфордистском капитализме противоречиво именно в том смысле, какой был определен традиционным марксизмом: капитализм требует наличия семьи (как главного средства воспроизводства и восстановления рабочей силы, как бальзама для психических ран, нанесенных анархическими социально-экономическими условиями), даже если он и подрывает ее (не давая родителям проводить время с детьми, вызывая у людей, которые становятся друг для друга исключительным источником аффективного утешения, тяжелые стрессы)».

Но конкурирующий субъект неолиберализма снимает разделение между публичным и частным. Дом и отношения теперь – тоже сфера конкуренции. (В этом смысле неолиберальный режим попал в ловушку – если всё вообще товар, то всё больше женщин начнут осознавать свою позицию как производителей неоплачиваемой любви и заботы и низкооплачиваемой сервисной работы, на которой держится капитализм.) Возникнет справедливое возражение: но это же прекрасно: если отношения не устраивают кого-то из участников, механизмы конкуренции помогут ему найти другого партнёра. Всё так, и Уильямс и Срничек пишут, что неолиберализм не лепит своего субъекта из воздуха; многое из его идеологии строится на реальных запросах людей на свободу самовыражения, интимные эксперименты, веру в меритократию, разочарование в коррумпированных политиках. В этом смысле неолиберализм, конечно, паразитирует на меняющейся повседневности. Как и другие тотальные режимы, он пытается паразитировать невидимо. Многие идеологемы неолиберализма превратились в часть «здравого смысла», того, что «очевидно всем». Донна Харрауэй пишет, что важно, «какой мыслью думается мысль» – вот эта операция по поднятию хотя бы на один уровень абстракции от так называемого «здравого смысла» – необходима, чтобы разглядеть неолиберальные жесты.

 

Всем более-менее знакомо чувство «собственничества» в отношениях; но это не просто желание, чтобы твой партнёр проводил с тобой больше времени. Раз всё товар, которым можно владеть, – то и близкие отношения основываются на договоре о владении одним телом другого. Чем глубже в патриархат – тем сильнее мужчина владеет женщиной; чем ближе к зонам эмансипации, тем вероятнее ситуация взаимного владения партнёрами сексуальностью и психической сферой друг друга. Отсюда возникает сжигающее чувство ревности (и чудовищный уровень гендерного насилия, связанный с ним), в котором, конечно, тоже нет ничего естественного, оно появляется как реакция на нарушение права собственности. Коммодификация всего – превращение любой вещи или чувства и отношения в товар – главный негативный эффект неолиберализма на сферы близости. Но есть и другие, опосредованные. Прежде чем перейти к ним, я бы хотел ещё немного расширить рамку современного состояния неолиберализма, опираясь на книгу Бернара Стиглера The Neganthropocene. В тринадцати тезисах он определяет капитализм «как эпистему и энтропоцен» (текущая стадия антропоцена, тотальный исторический режим, увеличивающий энтропию), коротко перескажу его основные идеи.

Капитализм сегодня представляется эпистемой – всеохватным режимом дискурсивных практик, который задаёт векторы, по которым происходит производство и распространение знания, культуры и отношений; эта эпистема меняет все способы вычисления/измерения, доступные человеку, и превращает их в инструменты (вос)производства капиталистической реальности. Информация является оператором этой эпистемы: через спайку капитализма, компьютерных технологий и искусственного интеллекта, взяв на вооружение когнитивизм как единственно правильную форму знания, она превращает любые факты физической и социальной жизни в факты рыночного обмена. Однако по сути когнитивистская эпистема – это анти-эпистема, поскольку в конечном итоге, по Стиглеру, она приводит к абсолютному не-знанию (так называемой эпохе постправды), поскольку всё знание она сводит к вычислению, а несводимое – обесценивает. Знание заменяется навыками (skills), то есть умениями подстроиться под задачу и под систему, которая эту задачу реализует. А автоматизация труда и алгоритмы, способные подстраиваться под задачи, по сути ведут к уничтожению оплачиваемого труда как условия роста экономики. С целью выхода за пределы этой хаотической ситуации Стиглер предлагает понятие негантропоцена, в котором необходимо будет пересмотреть отношения между эпистемой и тем, как вещи производятся, равно как и всю целиком архитектуру информационных сетей и текущего понимания данных, что по сути должно привести к разрушению того, что Стиглер, Срничек и другие называют «капитализмом платформ».

Если совсем огрублять, современное состояние капитализма, по Стиглеру, – это не-думание и не-забота. Образ агента капитализма сегодня – почти один в один образ колонизатора: он не думает о последствиях своих действий, и его не заботит, насколько разрушительными они могут быть. Даже для него самого. Франсуаза Верджес буквально пишет: «капитал это колонизатор». Так вот – разрушив знание «как делать» (savoir-faire), заменив его скиллами, капитализм начинает разрушать знание «как жить» (savoir-vivre) – сложные культурные коды подменяются консюмеристскими поведенческими сценариями, спускаемыми на тела маркетингом и цифровыми фабриками субъектности. Стиглер упоминает «24/7 capitalism», концепт из одноимённой книжки Джонатана Крэри, и пишет, что в этом непрерывном потоке производства контента и данных создаются «искусственные толпы» людей, у которых нет возможности мыслить и, самое главное, мечтать и формировать независимые ожидания, потому что они попадают в компьютерно-медиированные тоннели с уже сформированными за них ожиданиями и уже направленными желаниями. Именно невозможность конструировать собственное воображение и мыслить – таков эффект алгоритмической власти капитализма по Стиглеру. И последнее (что часто применяют к описанию сегодняшнего состояния близких отношений): потребитель в этом обществе не может[46] формировать привязанности к объектам, «они должны потреблять, именно отдаляясь от них, разрушая их и избавляясь от них», чтобы следовать по направлению к всё новым объектам промышленных инноваций, куда влекут их стимулы либидинальной экономики. Ева Иллуз в книге «Почему любовь ранит»[47] пишет о том, что культура потребления стала «наиболее значимой силой, способствовавшей сексуализации женщин, а затем и мужчин». Корпорации нуждались в потребителях, это вернуло в извращённом виде этику гедонизма, поощрявшую наслаждение и удовлетворение; уже через два шага центром субъектности тела в капитализме стало желание, которое почти автоматически стало равняться желанию сексуальному. Та самая «либидинальная экономика», но не в точности как у Лиотара, а скорее как его эхо в феминистской критике.

И здесь, в моменте открытия желания как ресурса, проявляется ещё более зловещий уровень неолиберального режима. Теоретик Поль Пресьядо называет это «фармакопорнокапитализмом» – от сцепки фармакологической индустрии и индустрии порнографии и секс-работы, ставших примером того, как можно извлекать прибыль из населения, даже не прибегая к традиционным способам отчуждения труда, а просто медикализируя «отклонения от нормы» и придумывая под это лекарства, а также мотивируя людей дрочить. Во второй главе книги Testo Junkie Пресьядо описывает зарождение этого режима, берущего начало в колониализме и формировании науки (точнее, сциентизма), но ставшего видимым к концу Второй Мировой и расправившего плечи в 70-е, с упадком фордизма: на фоне появления понятия «гендера», изобретения таблеточной контрацепции, операций по коррекции пола, открытия структур и принципов работы гормонов, извлечения естественных молекул прогестерона и эстрогена, а затем производства и коммерциализации синтетических гормонов, использования электрошока, галлюциногенных грибов и веществ для изменения сознания заключённых и подследственных, использования военных технологий для изменения гражданских тел и повседневности – типа проникновения в мебельную индустрию фанеры, изначально придуманной для наложения шин на искалеченные конечности военных, или использований в пластических и сексуальных операциях 50-х и 60-х хирургических техник, которые применялись в косметическом лечении пострадавших от атомных взрывов или коррекции «les geules cassées», обезображенных лиц военных после Первой Мировой. Короче говоря, фармакопорнокапитализм возникает на фоне развития телесных технологий (эндокринологии, сексологии, хирургии, биотехнологии), а также технологий репрезентации (кино, телевидение, интернет, видеоигры, виртуальная реальность, цифровое пространство). Книга Пресьядо в большой степени автотеория: он пишет о смене крупных жестов дисциплины маленькими, «проникающими» (в тело и глобально) жестами фармакопорно-контроля: стероиды, уколы, небольшие операции, вещества, гормоны – среди которых тестостерон, который сам Пресьядо, как транс-персона, втирает себе в кожу. В своём теле, всасывающем молекулы тестостерона, он видит конечную остановку силы фармакопорнографического капитализма, терминал для его инъекций.

Чтобы показать, как сексуальность и возбуждённое тело становятся главным объектом индустриального менеджмента, почему субъект неолиберализма – по сути сексуальный субъект, – Пресьядо вводит новую концепцию «оргазмической силы», по аналогии с «рабочей силой» классической экономики. У этой силы нет ни гендера, ни ориентации, она не расположена ни в каком конкретном органе, она просто проистекает из каждой молекулы возбуждённого тела в стремлении захватить как можно больше времени и пространства, извлекая из мира удовольствие. Появление женской контрацепции здесь играет одну из ключевых ролей: принудительная гетеросексуальность долгое время являлась условием воспроизводства капитализма, отсюда табу на мастурбацию и изобретение гомосексуальности как патологии. Но когда секс отделяется от рождения детей – при помощи контрацепции и искусственного оплодотворения – обнаруживается потенциал извлечения прибыли из мастурбации через порнографические технологии. Пресьядо пишет, что порно и вебкам-индустрия – самые прибыльные виды онлайн-бизнеса; но в экономике в целом они занимают не такое большое место, чтобы описывать их как определяющие для современного экономического режима. Нюанс в том, что в 19 и 20 веке глобальная экономика характеризовалась гегемонией индустриального труда, хотя в количественном измерении он не был самой крупной формой производства, по сравнению с тем же сельским хозяйством; но степень его влияния на все формы производства была насколько велика, что эпоху окрестили индустриальной. То же самое и с фармакопорнографией – «из-за контроля, производства и интенсификации наркосексуальных аффектов, она становится моделью для всех остальных форм производства (минимум инвестиций, прямые продажи продукта в реальном времени, производство моментального удовлетворения потребителя)» и «доминирует над всем потоком капитала, от аграрных биотехнологий до высокотехнологичных информационных индустрий».

41T. Morton, Being ecological. Cambridge, Massachusetts: The MIT Press, 2018.
42См. https://www.theguardian.com/lifeandstyle/2021/jun/01/disaster-patriarchy-how-the-pandemic-has-unleashed-a-war-on-women
43См. https://medvestnik.ru/content/news/Dolya-jenshin-vrachei-v-gosudarstvennyh-medorganizaciyah-Rossii-prevysila-70.html
44L. G. Berlant, Cruel optimism. Durham: Duke University Press, 2011.
45hooks, b. (2010). Understanding Patriarchy
46B. Stiegler, «Pharmacology of Desire: Drive-based Capitalism and Libidinal Dis-economy», New Formations, т. 72, вып. 72, сс. 150–161, авг. 2011
47E. Illouz, Why love hurts: a sociological explanation. Cambridge, U.K.; Malden, M.A: Polity, 2012.