Kostenlos

Подруги

Text
0
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Подруги
Audio
Подруги
Hörbuch
Wird gelesen Dreamer
1,68
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава ХV
Роковое решение

Нa следующий день госпожа Молохова еще спала, и дети её, заспавшись с дороги, не выходили еще к чаю, когда приехал доктор.

Молохов привял его в кабинете, где сидела и его старшая дочь, уже побывавшая у больной сестры, рано просыпавшейся. Она предложила ему осмотреть Фимочку у неё в комнате, что и было тотчас же исполнено.

Антон Петрович, суровый со взрослыми пациентами, умел прекрасно ладить с детьми; Фима, к тому жё, давно была знакома с ним. Он внимательно исследовал девочку и расспросил ее и её нянюшку, но решительного ничего не хотел ответить на вопросы Надежды Николаевны, и даже отцу её отвечал не охотно, пока она была тут. Только выйдя из комнаты, где она осталась, замешкавшись над сестрой, он скороговоркой проговорил, обращаясь к Молохову:

– Ничего не могу сказать вам покамест уверенно, но вижу, что положение крайне серьезное… Мне всегда казалось, что состояние здоровья этого ребенка не нормально, что она не без причины болеет. Теперь я убежден, что ее в раннем детстве ушибли, что она упала… У неё поврежден позвоночный столб. Это верно… Прежде я думал, что это золотуха, так как Софья Никандровна так уверенно отрицала возможность падения или ушиба, но теперь я не сомневаюсь, что она была ушиблена.

– Вы считаете положение её безнадежным? – тревожно спросил Молохов.

Доктор задумался.

– Болезнь привяла очень острый оборот, – наконец вымолвил он. – Если бы субъект был сильнее, можно было бы надеяться, что он вынесет процесс болезни, и все зло окончится увечьем. Но теперь, при бессилии и истощении организма, надеяться на счастливый исход мудрено. С вами, Николай Николаевич, я считаю себя обязанным говорить откровенно.

– Что вы называете счастливым исходом?

– Многие выживают такое состояние… Но я должен сказать вам что, при слабости вашей дочери, я сомневаюсь, чтоб она его перенесла.

– Но что же такое у неё, наконец! – вскричал Молохов. – Ноги, что ли, отнялись у неё?

– Как?!. Я думал… Неужели вы меня не понимаете?… У неё отнялись ноги временно, потому что у неё образуется горб.

Генерал побледнел, а за спиной доктора, в дверях, кто-то отчаянно ахнул.

Оба обернулись и увидели Надежду Николаевну. Она стояла, держась одной рукой за ручку двери, а другую прижимая к глазам. В лице её не было ни кровинки.

– Ну вот это уж совсем лишнее, – недовольно проворчал доктор. – Можно бы вам, пока, этого и но звать… И как это мы вас не слышали?..

Она сделала нетерпеливое движение, как будто хотела сказать «во мне ли дело?», и спросила:

– Этому нельзя помочь? Ничем нельзя ее вылечить?

– Я не утверждаю, чтобы сестра ваша не могла пережить образование горба, – отвечал доктор, не так поняв её вопрос и думая, что она слышала весь разговор их, – быть может, у неё станет сил; я не могу определить… И вообще, не могу взять на себя ответственности в таком серьезном случае; я бы просил позволения собрать докторов. Ум хорошо, вы знаете, а два лучше…

– Мы сами хотели просить вас об этом, – согласился хозяин дома.

Дочь его ничего не могла говорить. Ответ доктора ясно показывал, что опасность еще больше, чем она думала, что быть горбатой калекой еще не значило самого худшего по мнению Антона Петровича и казалось ему счастливым исходом болезни Фимы. Такое мнение было равносильно смертному приговору. Она так и решила это и старалась свыкнуться с страшной для неё мыслью.

Доктор собрался уезжать, сказав, что сам увидится с другими врачами и попросит их сегодня же собраться часа в четыре или пять.

– Антон Петрович, – остановила его Надя, с трудом выговаривая слова от судорожного сжимания в горле, – что я услышала вас – не беда, но я думаю, что и папа будет со мной согласен, что, что бы не сказали доктора, не надо никому в доме говорить об этом, кроме папы. Мы с ним не болтливы, но если будут знать другие, то мудрено будет вам сохранить тайну от Фимочки… Я полагаю, что во всяком случае её самой не надо знать, что с ней такое…

– Без всякого сомнения, ей нельзя звать об этом, – отвечал доктор.

– Ну, в таком случае ты никому этого не должен говорить, папа. Ты знаешь, что maman от Поли и Риады, а тем более от Елладия секретов не имеет…

– Да, я не скажу… Зачем же?.. Только заранее и ей лишнее горе, а… ведь не поможет.

Генерал казался еще взволнованнее дочери. Он был поражен неожиданным семейным несчастьем тем более, что доныне судьба была милостива ко всем его детям в отношении здоровья.

– Не только не поможет, но может сильно повредить больной, – решил доктор. – Я хотел рекомендовать вам молчание в отношении всех без исключения членов вашей семьи, Николай Николаевич; но так как уж Надежда Николаевна слышала, то делать нечего. Софью Никандровну к чему же беспокоить?.. Ее надо пожалеть…

Таким образом было решено, что мать, наравне с другими, не будет знать пока истинной правды. Эта страшная правда должна была тяготеть только над отцом, а более всего над сестрой приговоренного ребенка, потому что отец отвлекался от грустных мыслей занятиями, отсутствием из дому, да и не любил ее так горячо, как Надя, которой все чувства, все помыслы с этого дня приковались к изголовью маленькой страдалицы.

Собравшись на консилиум, врачи единодушно подтвердили приговор домашнего доктора Молоховых. Серафима была присуждена к вечному увечью, или к медленной смерти… Если бы болезнь была захвачена ранее, – говорили консультанты, – можно было бы остановить её ход, облегчить несколько зло; но теперь было поздно, и мудрено надеяться… В последние месяцы болезнь приняла решительно дурной оборот. Кроме того, девочка слишком слаба и обессилена… «Эту девочку следовало бы с рождения питать усиленно: воспитывать на рыбьем жире, йоде. Но теперь – поздно!» Так решил один ученый доктор, и остальные врачи подтвердили это мнение.

Оказалось, что Антон Петрович сам держался такой системы лечения Фимочки, но советы его плохо исполнялись, а в последние летние месяцы, как видно было из слов ребенка, няня «жалела» ее и совсем перестала давать «противное лекарство».

Это известие горьким упреком легло на бедную Надю: в городе она сама наблюдала за этим. Значит, будь она в деревне, болезнь не сделала бы такого страшного успеха…

Предупрежденные Антоном Петровичем, доктора не говорили откровенно с хозяйкой дома. Она осталась при убеждении, что у дочери её сильная золотуха, английская болезнь в ногах, но что, при внимательном лечении, это пройдет. Разговаривая с докторами, Софья Никандровна предположила, что, вероятно, «её девочке» помогли бы серные ванны, что ее бы надо было свозить за границу… Один доктор согласился, что это будет очень хорошо; другой заметил, что лучшие в таких болезнях воды – Кавказские… Генеральша Молохова пришла в восторг от этого проекта и сейчас же начала строит планы и сообщила всем своим знакомым, что они весной едут в Пятигорск, что этого требует здоровье её меньшой дочери.

Когда в последующие тяжелые дни, Надежде Николаевне случалось слышать эти разговоры, восторги её мачехи по поводу предстоящего ей знакомства с Кавказом, с поэтическими вершинами, воспетыми Пушкиным и Лермонтовым, с местом дуэли, «где пал певец Демона и Тамары», – она старалась не слушать, скорее уходила, чтоб скрыть негодование и слезы бессильного горя. Слезливость была не в природе её; но теперь, при каждом взгляде на больную, при каждой мысли о том, как она страдает и какие страдания еще предстоят ей, Наде приходилось делать усилие над собой. Нервы её были возбуждены и сильно расстроены постоянным уходом за сестрой, частыми бессонными ночами над ней.

Она, однако же, не забывала, по возможности, принятых на себя обязанностей в отношении других: она пользовалась ежедневным послеобеденным отдыхом Серафимы, чтоб бывать у Юрьиных и заниматься с Олей, мать которой сама уже аккуратнейшим образом пересылала каждое первое число Марье Ильиничне Савиной деньги за уроки, даваемые Надей. Юрьина была предупреждена, что болезнь Фимы может осложниться; но сердечно любя и уважая Надежду Николаевну, она была готова на все её условия. Наташа Сомова, со своей стороны, только и ждала первого слова подруги, чтобы с готовностью заменить ее. Но вся осень и даже начало зимы прошли сравнительно благополучно; Фимочка днем была довольно спокойна, и необходимые ежедневные прогулки не затрудняли Надежду Николаевну, а напротив – ей самой приносили большую пользу. Она вообще ободрилась: ей казалось, что сестре её лучше. Она не подозревала, что все усилия докторов, убежденных в невозможности спасти девочку, клонились только к тому, чтобы уменьшить её страдания, возбудить её силы, истощенные изнурительной лихорадкой, повторяющейся каждое утро, искусственным сном, поддержать, одним словом, её угасавшую жизнь.

Время шло монотонно и печально. Прошли последние красные дни осени, в течение которых больную девочку еще выносили на креслах в сад. Дождливая погода сменилась первыми морозами; в день Покрова, как и следовало ожидать, всё запорошило первым снежком, а вскоре наступила настоящая зима. К тому времени сон Серафимы сделался так беспокоен, вследствие усиливавшейся боли в пояснице и груди и лихорадки, мучившей ее на рассвете, что Наде приходилось проводить над ней не одну ночь, сидя на стуле у её кровати. Эти бессонные ночи истомили ее самое; она похудела, и в конце ноября ей пришлось впервые прибегнуть к услужливости Сомовой, потому что раза два перед этим ей даже случилось, неожиданно для себя, задремать после обеда вместе с сестрой и пропустить время урока у Юрьиной. Тогда она решилась прибегнуть к помощи подруги и написала ей, что будет уведомлять ее в те дни, когда особенно устанет ночью.

Утомление и бледность старшей дочери не прошли незамеченными отцом. Он заговорил с ней об этом, выражая опасение, чтобы и она не заболела, в свою очередь.

– Не понимаю, зачем Надя так утомляется? – заметила на это Софья Никандровна. – Добро бы некому было смотреть за Серафимой, а то и нянька прекрасная и на смену ей полон дом прислуги и, наконец, можно взять сестру милосердия…

 

– Положим, никакая сестра милосердия родной сестры не заменит, – сурово возразил муж.

– Нет, может быть и заменила бы моя услуги и лучше бы меня сумела присмотреть; но вряд ли могла бы так занять ее, как я… К тому же главное то, что Фимочка упрашивает меня не уходить, а я не могу ей отказать, – отвечала Надежда Николаевна.

– В таком случае, не лучше ли поставить тебе кровать возле неё, чтоб ты могла хоть прилечь?.. Или нет, впрочем, это было бы для тебя слишком беспокойно.

– Я была бы очень рада, если б Фимочка возле меня спала, но только в детской это неудобно, потому что там Витя и девочки возле; а у меня в комнате тоже нельзя; она сейчас приняла бы больничный вид, а это прежде всего для самой Фимочки не годится. Ведь она и без того целые дни у меня проводит, – отдыхает в моей комнате от своих лекарств и пластырей до вечерних ванн.

– Так что же делать? – сказала мачеха. – Я не вижу возможности сблизить детскую с твоей комнатой или выселить детей из их комнат.

– Этого совсем не нужно. Напротив, мне кажется, было бы необходимо избавить детей от постоянного зрелища страданий, удалив от них Фиму…И ей было бы спокойнее одной, а то она чуть иногда задремлет – eё будит Витя плачем, или сестры смехом и болтовней. Ей в детской очень неспокойно…

– A где же, по-вашему, было бы лучше?

– Ей лучше было бы возле меня, в той маленький комнате, в которую от меня заперта дверь… Её легко отворить. Я бы тогда тоже свою кровать туда поставила, спала бы вместе с ней, а целый день она проводила бы в чистом воздухе в моей комнате, пока освежилась бы наша спальная. Это и для неё, и для Виктора было бы гораздо здоровее и по всему удобнее.

– A что ж ты думаешь, Софи? Ведь это правду она говорит, – сказал Николай Николаевич – это очень легко сделать сейчас.

Софья Никандровна стояла, слушала, соображала и слов не находила от недоумения.

– Да о какой это комнате ты говоришь? – наконец выговорила она несколько громче, чем говорила обыкновенно.

– О комнате, которая совсем пуста и, кажется, никому не нужна. Она между комнатой m-lle Наке и моею.

– Ну да, как же ты не знаешь? – подтвердил ей муж. – Где мольберт Елладия.

– Ho… Ведь это его мастерская… Он занимается там рисованием, то есть, живописью…

– То есть: пачкотней полотна и бумаги! Неужели эта пачкотня важнее удобства умирающей сестры его? – строго спросил генерал.

– Умирающей?!. – взвизгнула Молохова. – Что ты Бог с тобой, Николай Николаевич…

– Ну, больной, – серьезно больной! Не все ли равно? – поправился Молохов. – О чем тут разговаривать? Надо сейчас же её очистить.

– О, разумеется! Для фантазии вашей дочери!.. Мы все скоро будем плясать под её дудку вслед за вами…

– При чем тут мои фантазии? – отозвалась Надя. – Мне решительно ничего не нужно; я заговорила об этом только потому, что это было бы действительно удобно для Фимочки. Я не подозревала даже, что Елладий занимается какими-нибудь мастерствами в этой комнате, которая всегда стоит запертая.

– Она заперта, когда он выходит. Вот уж месяц как он постоянно берет там уроки живописи. Я не могу отнять у него возможность заниматься: у него талант…

– Будь у него хоть два таланта, он может развивать их в другом вместе, – перебил ее муж.

– Но где же? В его комнате темно…

– Это мне совершенно все равно, моя душа! Я удивляюсь, как ты находишь возможность даже поднимать из-за этого вопрос! Неужели малевание Елладия для тебя важнее всяких других соображений и обязанностей к другим детям? Ты меня изумляешь!.. Наденька, ступай к себе, душа моя… Фимочка у тебя?

– Нет, папа, она еще в детской.

– Ну, так пусть там останется, пока ту комнату приготовят; а ты скажи ей об этом и… Распорядись, чтобы отворили оттуда дверь к тебе. Я сейчас приду, посмотрю сам… Поди, моя душа.

Надя вышла, не совсем довольная своим успехом. Она понимала, что очень рассердила мачеху и что, кроме того, ей придется много грубостей и неприятностей вынести от брата.

Несмотря на это, перемена помещения оказалась так удобна для больной и во многих других отношениях, ее так горячо одобрил доктор, что и Надя не могла не радоваться, что она ей пришла на ум. Впрочем, Елладий, если и злился, то ничем не показывал этого, или не мог показать в первое время. Урезоненная очевидностью, мать старалась урезонить и его в необходимости жертвы. Казалось, все уладилось, – уроки живописи перенеслись в столовую, вот и все, – но это только так казалось. На самом деле самолюбивый и злой мальчик только затаил свою злость на сестру до поры до времени, выжидая случая «насолить ей». Случай этот не замедлил представиться; он, по крайней мере, так полагал.

Глава XVI
В ожидании конца

Раз светлым зимним утром, Фима встала немного бодрее после хорошо проведенной ночи. Ее умыли, причесали, надели теплый фланелевый капотик и усадили, по желанию её, на высоком креслице, напротив окна. В зеркальные стекла были видны часть улицы и противоположные дома с крышами и карнизами. Утро было светлое, на улице не было слышно обычного шума. От белизны снега, покрывавшего дома и улицу, глазам Фимы стало больно и она отвернулась и закрыла их своими прозрачными ручками.

– Надечка, – спросила она, – отчего сегодня так тихо? Где же все люди? Где все собаки и птицы?.. Не слышно ни саней, ни говора, ни лая… Что это значит?

Надежда Николаевна отвечала нс сразу. Она ее почти не слышала, обратив все свое внимание на её руки. Уже несколько времени она замечала в них странную перемену, но никогда не была поражена ею так, как сегодня: на каждом пальчике больной словно были надеты наперстки или подушечки, – так сильно распухли их конечности. Сестра с сожалением смотрела на это странное явление и вспоминала, как доктор предупреждал ее, что этого следует ожидать.

Фимочка отняла руки от глаз и повторила свой вопрос.

– Отчего тихо? – печально отозвалась Надя, затаив глубокий вздох. – Оттого, милочка, что сегодня очень холодно. Люди сидят по домам, а собаки по своим конурам. Кому охота гулять в такой мороз! Вон, посмотри, по карнизам, под крышами, сколько расселось голубей. Они притаились, смирнехонько сидят и перышки нахохлили… Видишь, как они ежатся, как головки в себя втянули?.. Только одни черные носики торчат… A вот, потеплеет, они и слетят все на улицу за кормом и начнут ворковать, жеманно головками поводить… И воробьи тогда вылетят, зачирикают, задрыгают по снегу, да еще и передерутся от радости, что солнышко проглянуло…

Фима слушала, улыбаясь, представляя себе в картинах все, что ей рассказывала сестра. A Надежда Николаевна говорила по привычке, зная, что это доставляет удовольствие девочке и ее развлекает; на этот раз она сама не понимала своих слов, занятая тяжелыми думами и неприметно для себя самой умолкла на полуслове.

– Ну, – окликнула ее Фима. – Ну, что ж ты, Надечка? Зачем же они будут драться? Разве от радости дерутся?..

– Кто? – очнувшись, переспросила Надя. – Люди не дерутся, а воробьи только… Потому что они глупые и задорные… Воробьи всегда ссорятся…

– Разве они злые?.. A я думала, что вороны самые злые, гадкие птицы… Они так противно каркают, и всегда перед несчастьем…

– Это пустяки, душечка! Не верь таким сказкам.

– A раз, мы сидели с няней, в деревне в роще, а над нами пролетел большой, большой ворон; крылья распустил, как веер, и с одного дерева на другое да как закаркает: Карр! Карр!.. A няня говорит! «На свою голову каркай! Чтоб тебя сегодня же подстрелили!.. Это он, говорит, нам хотел горе накаркать; а теперь на него самого обернется». Я тоже думала, что эта неправда… Но только ворона сама по себе такая гадкая: черная, неуклюжая… Ах! Вот-вот она летит… Посмотри, Надечка… Видишь – с церковного креста на колокольню перелетает!..

– Это не ворона, а галка, душенька. Их много водится на колокольне; у них там гнезда.

– Они не боятся колокольного звона?

– Верно, не боятся. Привыкли…

– A может, они глухие?..

– Нет, галки не глухие, – улыбаясь, отвечала Надежда Николаевна. – Как я рада, Фимушка, что ты сегодня такая разговорчивая! Тебе лучше сегодня, моя девочка?

– Лучше. Меньше болит… Они и холода не боятся? Не то, что голуби: не прячутся, летают себе…

– Да, они холода не боятся. Галки да вороны зимние птицы, северные. Они летают в самую метель и умеют из-под снегу добывать себе пищу. Вот еще сороки, пестрые… Ты знаешь, Фимочка, сороку-белобоку?.. Хлопотунья такая, всегда бочком поскакивает и стрекочет, будто смеется…

Но тут Надежда Николаевна заметила, что Серафима её не слушает. Опрокинувшись на подушки, девочка подперла рукой подбородок и смотрела в даль, – туда, где мелькали черные птицы, перелетая с церковного купола на крышу колокольни, кружась вокруг золоченых крестов, то исчезая среди колоколов, то снова выплывая из-под сводов на простор.

Надя умолкла, следя за сестрой, печально наблюдая её исхудалое, вытянувшееся личико, на котором только задумчивые темные глаза не изменились к худшему, а, напротив, стали еще вдумчивее, еще больше и выразительнее.

– О чем ты так задумалась. Фима?

Девочка медленно повернула к ней голову и посмотрела на нее долгим взглядом, будто не решаясь вымолвить своих мыслей.

– Я думаю, – медленно сказала она, не спуская взгляда с сестры, – отчего это люди не летают?.. Почему Бог все им дал лучше, чем зверям и птицам, а крыльев не дал?.. Как бы хорошо, если б мы тоже могли распустить крылья и полететь, – полететь высоко, прямо к небу.

«Ты скоро так и сделаешь, моя бедняжка», – подумала Надя, и Фима будто повяла смысл её печального взгляда и вдруг спросила:

– Как ты думаешь: когда люди умирают, – хорошие, добрые люди, – Бог им дает крылья, как ангелам?

– Не знаю, душа моя. Мы ничего не можем звать о будущей жизни, только должны веровать в милость и доброту Господа Бога.

– A вот, няня мне говорила, когда дети умирают, они делаются маленькими ангельчиками и летают над своей могилкой и прилетают назад, в свой дом… Она говорит, что у неё была тетка, – там в деревне, – и что у неё вдруг, на одной педеле, четверо маленьких детей умерло. Так она потом все их видела: они летали вокруг неё, и она с ними говорила… Они все ее утешали, что им теперь лучше, что они Божьи ангелы…

Надежда Николаевна молчала, не без смущения думая о строе мыслей, который привел её маленькую сестру к таким размышлениям. Это показывало ей несомненно, что больная думала о смерти и догадывалась, что состояние её отчаянное…

Задумалась и Серафима. Но мысли её не были ни горьки, ни отчаянны. Смерть очень редко пугает детей, в особенности слабых и больных детей, более знакомых со страданиями, чем с красными днями. Серафима часто думала без особого смущения о смерти. В минуты сильной боли ей случалось даже желать, чтоб она скорее прекратила её мучения. A когда страдания унимались, как сегодня, она иногда подолгу задумывалась над великой переменой, которая ей вскоре предстояла. Она ни с кем, даже с Надей, никогда об этом не говорила: она понимала, что Надя любит ее, что смерть её сильно огорчит ее, и не хотела её тревожить. Но сегодня вышло как-то так, что она нечаянно проговорилась – и уж не могла и не хотела более молчать о своих тайных думах. Ей, напротив, ужасно захотелось подкрепить их авторитетом любимой сестры.

– Знаешь, Надюша, – начала она тихо, спокойно, будто сообщала что-нибудь очень положительное, – вот, я теперь маленькая больная девочка, я, может быть не долго проживу… Ты знаешь сама, что я крепко больна, ведь правда?.. Ну, так видишь ли, я часто думаю, что как же это так? Ничего я не видела, нигде не была, не знаю ничего… А, ведь, мне очень бы хотелось всему научиться, все видеть, все знать… Ну, вот, я и думаю себе так: верно, Бог мне все это после покажет, там, у Него?.. Я иногда смотрю на небо и думаю: как хорошо летать там и смотреть вниз, на землю!.. Как все должно быть оттуда видно, – все города, леса, горы, реки… Помнишь, мы с тобой читали, как один господин взлетел высоко, на воздушном шаре, и потом описывал, что он видел оттуда?.. Какая земля должна быть красивая!.. Я надеюсь, что после всю ее облечу…

Серафима продолжала долго рассказывать в этом духе, несмотря на усиленные старания сестры прервать ее, обратить её мысли на что-нибудь другое. Глаза её разгорелись, даже на веках проступил тонкий румянец; но Надежда Николаевна понимала прекрасно, что такое волнение вредно больному ребенку. Фимочка так усердно уверяла ее, что она напрасно боится, напрасно ее останавливает; так, казалось, горячо желала рассказывать ей свои задушевные думы, что ей трудно было употребить авторитет и заставить ее умолкнуть. Да и к чему бы это повело?.. Пожалуй, лучше ей было дать высказаться, чем бы все это таилось в ней и гнело её сердечко. Вот только что нельзя ей было много говорить: Антон Петрович строго запрещал это, грозя усилением кашля и боли в груди. Надя напоминала об этом, прерывала ее предлагая прочесть что-нибудь, сыграть ей на фортепиано…

 

– Нет, постой, – скороговоркой отвечала Фима, – послушав, я сейчас скажу тебе, как ты думаешь…

И она снова начинала предполагать и расспрашивать о вещах, в которых Надя, да и весь мир, не мог знать более её самой, на которые не могло быть ответа. Видимо, головка её много и часто работала над такими мыслями, которые обыкновенно и в голову не приходят детям… Кончилось именно тем, чего боялась Надя; ей становилось труднее говорить, голос вырывался неровно, хрипло, часто прерываемый кашлем.

– Довольно, Фима! – собравшись наконец с духом, решительно сказала сестра. – Если ты меня любишь и не хочешь, чтобы я ушла, перестань говорить… Ты так разболталась, что даже устала… Вот, посмотри, как закашлялась!.. Достанется нам уже от Антона Петровича!

– Ничего не достанется. Это так… пройдет… Мне сегодня гораздо лучше… A я давно хотела тебе рассказать все, что думаю, – хриплым, шепотом договаривала Серафима.

– Это хорошо, что ты мне сказала. Я никак не воображала, чтобы тебе вздумалось…

– Что такое?..

– Да, вот, что ты так опасно больна, – говорила, не глядя на нее, Надежда Николаевна. – Я, вот, непременно, как только придет доктор, скажу ему, что ты вообразила, что умираешь… Ты увидишь, как он засмеется.

Фимочка повернула к ней голову и несколько секунд пристально смотрела в лицо ей. Девушка чувствовала этот строгий взгляд ребенка и боялась пошевельнуться, чтоб не выдать того, что творилось у неё в душе.

– Может быть, доктор и засмеется, – медленно выговорила Фима, – а ты не засмеешься, – решила она голосом полным убеждения. – Ну, посмотри на меня, Надя… Ну, если ты говоришь правду, – засмейся!.. Ага! Не засмеешься!

Она опрокинулась на подушки и снова устремила взгляд, на этот раз уже равнодушный и усталый, в небо.

– Напрасно ты это так… беспокоишься, – сказала она, наконец. – Я знаю… Я давно уже знаю…

– Что же ты знаешь?

– Знаю, что долго не проживу…

– Никто ничего об этом знать не может! Часто совсем здоровые люди неожиданно умирают, а больные, гораздо опаснее тебя, выздоравливают.

– Да, только я не могу выздороветь. Я знаю… Разве забыла ты, Надечка, сколько раз я тебе говорила, что не могу думать о себе, как другие?… Помнишь, я никогда не могла думать о будущем, не могла представить себя большой?.. Мне всегда так и казалось, что я не вырасту, не перестану быть маленькой… Теперь я знаю почему: так оно и будет…

– Все это вздор, Фимочка! Ты теперь больна – вот тебе и приходят в голову черные мысли.

– Черные?.. Нет… Я не знаю, черные они или красные, но уверена, что это так. Я давно так решила, и, право, не боюсь…

– Да чего же?.. – словно поменявшись ролями с этим ребенком, хворавшим, как взрослый человек, раздраженно, со слезами в голосе прервала ее старшая сестра. – Перестань же, Фимочка! Пожалей меня!

Девочка вдруг встрепенулась, глаза её вспыхнули, на них тоже показались слезы, и она промолвила, с горячей лаской протянув руки к сестре:

– Прости меня, Надечка!.. Иди ко мне… Мне очень, очень жаль тебя!.. Только одну тебя жаль, – шепотом договорила она, обняв её шею и прижимаясь к ней головкой.

Надежда Николаевна не в силах была сдержать своих слез. Странно было видеть, как слабая, больная девочка уговаривала свою взрослую сестру успокоиться, как она плакала не над собой, а над ней.

– Перестань, не плачь, – повторяла она, горячо лаская ее. – Пожалуйста, душечка, не плачь… Я не знала… Я думала, и ты знаешь, все равно… А то я бы тебе не сказала… Может быть, я еще и выздоровею…

– Я в этом уверена, – собралась наконец с духом сказать Надежда Николаевна. – Ну, довольно!

Она выпрямилась, осторожно опустила больную на подушки и, отерев слезы, прошлась по комнате.

– Вот видишь, какую ты дурочку из меня сделала своими бреднями? – сказала она, стараясь улыбаться. – Вместо того, чтоб тебя побранить, я сама с тобой расплакалась… В наказание, изволь покушать бульону!.. Вон няня принесла тебе завтрак… Покушай, а я пройдусь немножко…

– Уйдешь? Куда? – с испугом спросила девочка.

– Не бойся, недалеко, – успокоила сестра. – Похожу немного по галерее, а то у меня с тобой голова заболела.

И она вышла из комнаты, оставив больную на попечении нянюшки.