Kostenlos

Рекенштейны

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Да, то была Габриела. Унылая, томимая тоской и грустью, она вышла пройтись в парк. Мрачное уединение, окружающее ее, действовало расслабляющим образом на эту светскую молодую женщину, снедаемую к тому же своею страстью. Страшные ощущения, вызванные смертью мужа, угрызения совести и отъезд Арно заглушили на время это чувство, но мало-помалу оно снова овладевало ею. Она не переставала думать о Готфриде, сердилась за его молчание, приходила в отчаяние, но не могла решиться написать ему. В эту самую минуту она была погружена в подобные мысли; вдруг шум поспешных шагов коснулся ее уха. Она подняла голову и увидела Готфрида. Из груди ее вырвалось восклицание такой нескрываемой радости, что ей стало стыдно самой себя, и, то краснея, то бледнея, она промолвила:

– Ах, вы появились так неожиданно, что испугали меня, господин Веренфельс.

– Извините, графиня, что я испугал вас моим внезапным появлением, – отвечал молодой человек, не менее взволнованный, целуя ее руку. – Я думал, что лучше будет, если я войду не главным подъездом.

– Ах, я рада вам, откуда бы вы ни вошли, но я нервна до невозможности. Печальные события, постигшие нас, и жизнь в этом обширном опустелом здании делают меня больной.

Разговаривая, они направились к замку, и Готфрид узнал, что Танкред отправился на несколько дней к Евгению Фолькмару, что кандидат уехал, так как получил место, и что на будущей неделе графиня намеревалась ехать в столицу с сыном, который должен был поступить в военное училище.

Габриела и ее гость обедали вдвоем и вечером пили чай тет-а-тет. Графиня как бы преобразилась; присутствие любимого человека действовало на нее, как солнце на захиревший цветок: на щеках появился румянец, в глазах блеск, и ее улыбающиеся губы не старались даже скрывать отражение того счастья, которое наполняло ее душу. Нервная, страстная, она вся отдавалась настоящей минуте, беспредельно наслаждаясь присутствием, лицезрением, беседой того, кого любила.

Обаяние этой сильной увлекательной страсти, при сознании, что теперь они оба свободны, производило свое действие и на холодную, рассудительную натуру Готфрида. Он приехал с намерением держаться в пределах самой строгой сдержанности, из уважения к трауру графини, предоставив будущему решить их судьбу; но под живительным огнем очей Габриелы все эти соображения исчезли. Он сам не замечал, какая перемена совершалась в нем. Почтительная сдержанность сменялась любезностью и желанием нравиться; речь его оживлялась, большие черные глаза горели нескрываемым восторгом и все смелей и смелей заглядывали в глаза Габриелы.

Они разошлись поздно; и, возвратись к себе в комнату, Готфрид был как в чаду. Ночь принесла ему некоторое успокоение, и на следующий день, когда Сицилия пришла звать его к завтраку, он уже решил – вопреки желанию сердца – уехать обратно вечером того же дня. Молодой человек чувствовал, что слабеет, покоряясь силе любви, и боялся, чтобы в порыве увлечения решительное слово не сорвалось с языка раньше срока, который предписывало ему чувство деликатности и уважения к памяти графа.

Графиня приняла Веренфельса у себя в зале и, в ожидании завтрака, попросила его сесть к ее пяльцам: она вышивала ковер для сельской церкви. Молодая женщина повела разговор с таким же оживлением, как и вчера, но Готфрид чувствовал себя неловко, не зная, как сказать ей, что уезжает сегодня же вечером.

Наконец, он попросил позволения взять экипаж после завтрака, чтобы съездить к Фолькмару для свидания с Танкредом, так как не хотел уехать, не простясь со своим учеником.

При этих словах лицо Габриелы покрылось смертельной бледностью; мысль снова лишиться Готфрида, не видеть, не слышать его, сразила ее; ей казалось невозможным вынести эту разлуку. Чувства, которые волновали молодую женщину, так ясно отражались на ее изменившемся лице, что Веренфельс был заполонен; сердце его мятежно билось, и, позабыв все свои разумные соображения, всю щепетильность чувств, он наклонился и припал губами к трепещущей ручке, которая тщетно старалась направить иголку.

– Я должен уехать, – прошептал он, – но могу ли я вернуться через год, чтобы предложить вам вопрос, который решит нашу судьбу?

Габриела наклонила к пяльцам вспыхнувшее лицо, глаза ее пылали.

– Ах, Готфрид, – ответила она тоже тихим голосом, – нужно ли вам спрашивать о том, что вам давно известно. Приезжайте через год, когда я буду иметь право открыто перед всеми сказать вам мое «да».

Лакей, вошедший доложить, что кушать подано, прервал их разговор; но решительное слово было произнесено, и беседа, возобновленная поздней, заключилась поцелуем обрученных. День пролетел как стрела; завоеванное, наконец, счастье окружало, как ореолом, прелестное лицо Габриелы, и она являлась совсем в ином свете. Готфрид в упоении все более и более отдавался своей любви.

Чай был подан в будуаре, так как новость была уже известна хитрой камеристке: инстинкт или уши открыли ей секрет. Жених и невеста свободно продолжали свою бесконечную беседу. Было решено, что данный ими друг другу обет будет храниться в строгой тайне, что графиня, съездив в Берлин, где сдаст Танкреда в военную школу, вернется в замок на все время своего вдовства, а в октябре, через год и четыре месяца после смерти графа Вилибальда, состоится их свадьба.

– Но ты, однако, приедешь ко мне на Рождество, Готфрид?

– Конечно, и надеюсь, что к той поре я буду в состоянии сказать тебе, где мы поселимся в будущем.

– Разве мы не будем жить здесь, или в Берлине в Рекенштейнском отеле? Вилибальд укрепил за мной право жить в этих обеих местностях, даже в случае второго супружества.

Веренфельс, улыбаясь, покачал головой.

– И ты считаешь это возможным, Габриела! Могу ли я жить в замке покойного графа и быть управляющим сына моей жены? Нет, я один должен заботиться о содержании своей семьи и таким способом, чтобы это не роняло моего достоинства. Ты выходишь не за богатого человека, дорогая моя, и должна примириться с мыслью, что тебе придется отказаться от многих привычек роскоши; мы не будем держать лакеев, поваров, и ты сама будешь немного заниматься хозяйством.

Слегка нахмурясь, графиня промолвила нерешительным голосом:

– Ты забываешь, что я получаю годовое содержание, которое обеспечивает нам возможность жить прилично; и я не понимаю, отчего нам не жить здесь или в Берлине, где дом вполне устроен.

– Твои слова заставляют меня приступить тотчас же к разговору на серьезную тему, что я думал отложить на потом, – отвечал Готфрид.

Он достаточно знал графиню, чтобы понимать, какую ему придется вынести борьбу, прежде чем он заставит быть благоразумной эту избалованную, прихотливую молодую женщину. Но он твердо решил отучить ее от привычки безумно тратить деньги и не выносить ее кокетства со всеми.

– Я прежде всего отвечу на твое возражение. Вполне устроенный дом, о котором ты говоришь, принадлежит новому графу Рекенштейну; из его доходов платят за содержание этого дома, и, как вдовствующая графиня, ты имеешь полное право пользоваться им. Таким образом, твоего годового дохода достаточно, чтобы удовлетворить твоим прихотям. Но я не минуты не хочу жить на счет твоего сына. Теперь сообщу тебе свои планы на будущее. Мой старый родственник, который живет в Монако, делает меня своим наследником и дает теперь же в мое распоряжение довольно значительную сумму денег, которая доставляет мне возможность купить небольшое имение; доходы с этого имения вместе с тем, что ты получаешь, позволят нам жить очень комфортабельно и держать лошадей и экипаж, что, впрочем, необходимо в деревне. Я позабочусь, чтобы дом был красив и удобен, настолько элегантно убран, чтобы не оскорблять утонченного вкуса моей милой прихотливицы. Но в других твоих привычках, дорогая моя, ты должна будешь ограничить себя. Роскошь туалета должна прекратиться. Даже граф Вилибальд не всегда мог выдержать такие издержки, а я не потерплю их даже из твоих средств. Впрочем, пышность нарядов была бы неуместна по многим причинам. Я бы не чувствовал себя как дома, мне все бы казалось, что графиня Рекенштейн, заблудившись, нечаянно попала в мое скромное жилище. Твоя ослепительная красота не нуждается в тряпках, чтобы возвысить ее. И сверх того, я не хочу, чтобы моя маленькая Лилия привыкла видеть роскошь, которую будущность ей не готовит. Впрочем, тебе и случая не представится демонстрировать свои туалеты, так как то общество, какое ты принимала в городе, не поедет к нам, а помещики, наши соседи, вероятно, будут люди простые, занятые своим хозяйством, мало думающие о визитах.

По мере того как он говорил, густая краска покрывала лицо Габриелы, губы ее нервно дрожали, и она с трудом сдерживала слезы, готовые политься из ее глаз. Когда она мечтала о любви Готфрида и о счастье быть его женой, то никогда не думала об этих будничных сторонах бытия. Она была подавлена тем, что сейчас услышала. Отказаться от нарядов, от удовольствия нравиться и быть предметом восторженного поклонения, как царицы всех балов; зарыться в жалком поместье, чтобы сделаться простой хозяйкой, это было таким для нее страданием, будто ей вырывали сердце. По тону голоса Готфрида понятно было, что он не уступит и что настал конец роскоши и кокетству. А между тем она не смела возражать из страха, что он откажется от нее; она понимала, что он способен на такую решимость. И хотя знала силу своих слез над влюбленным и тысячу раз злоупотребляла этим средством, тут она на них не рассчитывала. Она боялась и стыдилась строгого взгляда этих черных глаз, а лишиться любимого человека в момент зародившегося счастья, было для нее страшнее смерти.

С сердечной нежностью и тревогой Готфрид следил за нравственной борьбой, отражавшейся на прелестном лице молодой женщины. Он не обманывал себя насчет трудностей, ожидавших его впереди, и тех бесчисленных бурь, которые будут волновать его супружескую жизнь, даже в таком случае, если в увлечении любви Габриела согласится на все. Но он чувствовал в себе силу вынести эту борьбу и вырвать мало-помалу из сердца молодой женщины недостатки, которые, по его мнению, были систематично развиты слабостью графа Вилибальда и обожанием Арно.

 

Тем не менее, видя, как мужественно она старалась победить бурю, поднявшуюся в ней, он был тронут, и сердце его сильно забилось в груди. Он привлек ее к себе и, целуя трепещущие губы, прошептал:

– Габриела, дорогая моя, мне тяжело, что я вынужден требовать от тебя так много жертв, но я не могу иначе, между нами должна быть полная откровенность.

– Я согласна на все, Готфрид, и для тебя отказываюсь от прошлого, – прошептала графиня прерывающимся голосом. – Но это обещание будто уничтожило в ней последние силы, она разразилась рыданиями и прижала голову к плечу своего укротителя, единственного человека, против воли которого она не смела восставать.

Луч счастья и гордости блеснул в глазах молодого человека при этой первой победе, и он не старался остановить ее слез, так как видел в них проявление спасительной реакции, и, только когда Габриела несколько успокоилась, он нежно сказал:

– Благодарю тебя, моя дорогая, за это доказательство твоей любви. Но, поверь мне, отсутствие роскоши и рассеянной, пустой жизни доставят тебе менее сожаления, чем ты думаешь. Истинная любовь дает столько счастья в тесном семейном кругу, что светское общество делается излишним. А я буду жить только для тебя, не буду иметь никакой другой мысли, крое твоего счастья.

Он встал и, приготовив стакан лимонада, подал его Гибриеле. Она выпила несколько глотков, затем сказала, улыбаясь сквозь слезы:

– Ах, настал конец моего могущества! И я предчувствую, что ты обуздаешь меня, как обуздал Танкреда.

Молодой человек расхохотался.

– Во всяком случае, для твоего воспитания я думаю употребить особый метод и более мягкие меры, так как половина власти все же останется в твоих руках.

Он обвил рукой ее талию и прижал губы к ее нежной щеке. В эту минуту портьера приподнялась, и Танкред остановился на пороге, как окаменелый от изумления, не понимая этой невероятной сцены.

– Мама, не спишь ли ты? – воскликнул он внезапно раздраженным голосом.

Графиня оглянулась, вся вспыхнув.

– Зачем вы целуете маму, господин Веренфельс? При жизни папы вы никогда этого не делали, – продолжал мальчик, видимо сильно пораженный.

– Танкред, мой кумир, – сказала Габриела, привлекая сына в свои объятия, – если ты любишь меня, то будешь любить и господина Веренфельса: он мой жених и заменит тебе отца, которого ты лишился.

Мальчик покраснел и опустил голову с выражением неудовольствия, но, тем не менее, дал Готфриду поцеловать себя, мало-помалу развеселился и обещал свято хранить случайно обнаруженную тайну. Но прощаясь перед уходом спать, он сказал со вздохом:

– Однако я был бы больше рад, если бы дон Рамон был моим вторым отцом.

– Ну, делать нечего, тебе надо примириться с тем, что вышло не по-твоему, так как мама не разделяет твоего вкуса, – отвечал смеясь Готфрид.

Несколько дней прошло в невозмутимом счастье. Но вот однажды управляющий пришел к Готфриду с просьбой помочь ему отправить вещи Гвидо Серрати, оставшиеся в замке.

– В столе мавританского павильона, – сказал старик, – полный ящик бумаг художника; их забыли, когда отправляли все его вещи. Все писано по-итальянски, а так как я не знаю этого языка, а вы с ним знакомы, то не будете ли так добры, господин Веренфельс, не поможете ли мне разобрать и привести в порядок эти бумаги? Может быть, окажется возможным отправить их прямо семейству покойного.

– С удовольствием, господин Петрис. Дайте мне ключ от павильона, я сейчас же пойду погляжу, есть ли там что-нибудь, стоящее хлопот.

Порешив тотчас заняться этим делом, Готфрид пошел сказать Габриеле, что идет в павильон. Молодая женщина слегка побледнела: имя Серрати и воспоминание о нем производило на нее мучительное, давящее впечатление.

– Я провожу тебя до фонтана, – сказала графиня.

И когда они прошли часть пути, она робко проговорила:

– Я все хочу тебя спросить, нет ли у тебя неприятного ко мне чувства за мое прошлое?

– Что за вопрос! Я не имею ни права, ни желания заниматься прошлым; будущее и наша любовь – вот все, что меня касается и что интересует меня.

– Итак, ты безусловно прощаешь мне все, что было сделано мной до нашей помолвки? Ведь я могла быть очень дурной.

– Да, да, даю тебе полное отпущение твоих грехов, – отвечал Готфрид смеясь.

При входе в комнату, которую занимал Серрати, чувство презрения и гадливости охватило молодого человека. Художник всегда был ему антипатичен, и циничное нахальство, с каким он соблазнил Жизель и потом кинул свою жертву, делало его в глазах Готфрида еще мерзостней. Впрочем, все, что видимым образом напоминало итальянца, исчезло отсюда; что касается стола, забытого при описи, никто не знал, что художник пользовался им, так как он стоял в глубокой амбразуре окна первой комнаты. Готфрид сел к этому маленькому бюро и выдвинул его единственный ящик. Там были тетради, сшитые в виде журнала; и сверх всего этого лежал неподписанный конверт с вложенным в него листком бумаги.

Надеясь найти какое-нибудь указание, Веренфельс вынул и развернул листок, намереваясь слегка пробежать его глазами. Вдруг лицо его вспыхнуло, и взгляд стал жадно пожирать строки, писанные покойным художником. «Милый мой Иосиф, – писал Серрати, – твой скептицизм переходит всякие границы, и не будь ты мой брат, я бы оставил тебя коснеть в неведении, но на этот раз тайная сила, существование которой ты так упорно отвергаешь, дала такие осязаемые результаты, что сомнение становится ересью. Но так как я предполагаю остаться здесь еще три недели или месяц, то, щадя твое любопытство, я расскажу тебе в коротких словах, как все произошло, сообщу тебе если не весь ход действий, то, по крайней мере, полученные результаты». Затем следовало короткое, но ясное изложение интриги, разыгравшейся в Рекенштейне, начиная с разговора художника с графиней до кончины графа. Серрати ставил себе в заслугу, что вызвал эту катастрофу своим ловким вмешательством, и надеялся получить еще крупную сумму денег.

Бледный как смерть Готфрид положил письмо и провел дрожащей рукой по лбу, покрытому холодным потом. Ему казалось, что пропасть раскрылась под его ногами. Женщина, которую он любил, на которой хотел жениться, была преступницей, разрушившей все преграды на своем пути. В какую бездну ее пагубная страсть ввергла несчастную Жизель! Ужас и любовь боролись в сердце молодого человека. Его строгая честность удаляла его от графини, но обаяние этой бурной, всепоглощающей страсти влекло его к обольстительной женщине, образ которой носился перед ним, возбуждая все его чувства и приводя его в упоение.

Вдруг он вспомнил о Жизели, невинной жертве гнусного злодеяния. И это он погубил несчастную девочку, выбрав ее щитом своей слабости. Не был ли он обязан загладить все, что она выстрадала, и покрыть своим именем ее незаслуженный позор? Тяжело дыша, Готфрид поднялся со стула и стал ходить по комнате. Долг чести предписывал ему жениться на Жизели, но мысль отказаться от Габриелы так мучительно терзала его сердце, что была минута, когда эта жертва казалась ему выше его сил. Мало-помалу он принял внешне спокойный вид и, спрятав письмо в карман, вышел из павильона.

Торопливо, как бы боясь, что откажется от своего решения, он направился к дому судьи. Все там имело печальный молчаливый вид; один лишь младший мальчик сидел на ступенях веранды и учил свой урок. При виде Веренфельса ребенок встал, краснея, и со смущением прошептал, что отца нет дома, что мать занята в прачечной, но что тетя Жизель наверху, у себя в комнате.

Не размышляя долее, Готфрид поднялся по лестнице и в полуоткрытую дверь комнаты тотчас увидел Жизель. Она сидела у окна в такой глубокой задумчивости, что ничего не видела и не слышала. Не веря своим глазам, Готфрид остановился на пороге, и беспредельная жалость охватила его душу при виде страшной перемены, которая произошла в молодой девушке в течение нескольких месяцев и сделала ее неузнаваемой. Лучи заходящего солнца освещали ее лицо, бледное как воск и поразительно худое; ее большие глаза, обведенные темными кругами, были устремлены в пространство; выражение мрачного отчаяния, казалось, застыло на ее чертах.

– Жизель! – прошептал Готфрид, наклонясь к ней и взяв ее руку.

Молодая девушка вздрогнула и, узнав своего бывшего жениха, глухо вскрикнула и, закрыв лицо руками, хотела бежать. Но Готфрид удержал ее, сел рядом и сказал ласково:

– Останься и успокойся, бедное дитя; ты не имеешь причины краснеть передо мной, и то, что я хочу тебе сказать, докажет тебе, что ты не виновница, а жертва.

Не говоря об участии графини в этом деле, он объяснил ей, каким способом Серрати подчинил ее волю и заставил молодую девушку отдаться ему. Чудеса магнетизма и внушения были известны Готфриду, и эти вопросы интересовали его.

Жизель слушала, онемев от ужаса и от удивления.

– Ах, – сказала она, наконец, – теперь я понимаю, что происходило во мне. Благодарю вас, Готфрид, что вы открыли мне тайну; это избавляет меня от презрения к самой себе, которое не раз влекло меня к самоубийству. Теперь я умру счастливой, что снова приобрела ваше уважение.

– Зачем такие печальные мысли? Ты будешь жить для меня, Жизель; вдали от этих несчастных мест ты возродишься для счастья и забудешь этот мрачный сон. Серрати умер, что лишило меня возможности взыскать с него за его подлость; но что касается тебя, Жизель, я буду таким любящим мужем, что ты забудешь прошлое.

Мимолетный румянец выступил на бледных щеках молодой девушки. Затем она покачала головой и промолвила с полной безнадежностью и утомлением:

– Благодарю тебя за твое великодушие, Готфрид, но предчувствие говорит мне, что я не воспользуюсь им; что-то разбито во мне, и я чувствую, что умираю.

– Если такова воля Божия, ты умрешь моей женой, – ответил молодой человек, вставая. – До свидания, я должен теперь вернуться к себе, но приду опять переговорить с твоим дядей о необходимых подробностях. Предупреди его, чтобы он ждал меня, так как я имею в виду сегодня же уехать из Рекенштейна.

Медленно, опустив голову, Веренфельс возвращался в замок. Совесть его говорила ему, что он хорошо поступил, а между тем мысль о сцене, которая его ожидала у Габриелы, как свинцом теснила ему грудь. Силой воли он заставил себя быть спокойным и внутренне упрекал себя за свое смущение в силу разрыва с преступной, недостойной женщиной.

Габриела ждала его в будуаре; его долгое отсутствие приводило ее в нетерпение, но при первом взгляде, брошенном на молодого человека, она встала бледная. Никогда она еще не видела его таким мрачным, строгим, и его суровый взгляд, устремленный на нее, пронизывал холодом ее сердце.

– Мы совсем одни? – спросил он, запирая за собой дверь.

– Совершенно одни, даже Сицилия в гардеробной. Но что случилось, Готфрид? Боже мой, я предчувствую несчастье, – воскликнула графиня, кидаясь к нему.

Но Готфрид отступил и, вынув из кармана письмо итальянца, подал его ей, сказав лаконично: «Прочтите».

Почти машинально молодая женщина пробежала глазами обличительное письмо. В комнате воцарилась мертвая тишина, которую нарушало лишь шуршание бумаги в похолодевших и дрожащих пальцах графини; затем она в изнеможении упала на стул. Мысли ее путались. Что скажет он, он, из-за кого она шла на все? Молодой человек стоял безмолвный, прислонясь к столу, но в глазах его горело смешанное чувство презрения и скорби, и слова замерли на ее губах.

– Я полагаю, вы сами понимаете, что все кончено между нами, – сказал Готфрид тихим голосом. – Смерть вашего мужа, это – дело вашей совести и суда Божия; но загладить зло, причиненное несчастной, которую вы погубили, – мой долг. Итак, я женюсь на ней. И позвольте вам сказать, что я горько сожалею, что был невольной причиной стольких преступлений и несчастий.

Габриела слушала бледная, широко раскрыв глаза. Она, казалось, не понимала смысла его слов; но вдруг глухо вскрикнула и, упав на колени, протянула к нему сложенные руки:

– Готфрид! Пощади меня, наложи на меня какое хочешь наказание, но не отталкивай меня! Ведь ты любил меня! Как же ты можешь отказаться от меня без жалости и сожаления? Я не могу жить без тебя и на коленях умоляю простить меня.

Этот вопль и выражение безумного отчаяния, которое звучало в словах графини, поколебали твердость молодого человека: страсть к очаровательной женщине побуждала его привлечь ее в свои объятия, все забыть и поцелуем дать ей прощение. Усилие, сделанное им над собой, вызвало в его тоне жестокость, которой не было в его сердце, и, оттолкнув Габриелу, он сказал резким голосом:

– Нет, я не хочу дать свое честное имя женщине без принципов, которая вступает в сообщничество с негодяями и платит им деньги. Ты внушаешь мне отвращение.

 

Габриела вскочила на ноги, как раненая пантера, и обеими руками схватилась за голову.

– Готфрид, возьми назад это ужасное слово и прости меня! – вскрикнула она вне себя. – Избавь меня от того, что выше моих сил, лишиться тебя. Любовь к тебе вовлекла меня в преступления, близ тебя я еще могу сделаться иной; если же ты меня оттолкнешь, я сделаюсь гибелью всех, кто будет ко мне приближаться; и я чувствую, даже твоя голова не будет для меня священной. Сжалься! Избавь меня от новых грехов!

Тронутый и испуганный нравственной бурей, потрясавшей все фибры молодой женщины, Готфрид поспешно подошел к ней и взял ее руку.

– Несчастное создание, как можно было замарать любовь таким множеством дурных поступков! Если моя слабость может тебя утешить, то, признаюсь, что, несмотря ни на что, я люблю тебя, но жениться на тебе не могу. Нас разделяет могила графа Вилибальда и мое слово, данное Жизели. Прощай, Габриела, я уезжаю сегодня же ночью.

Габриела ничего не ответила. С минуту она оставалась, как окаменелая, затем упала без чувств на ковер. Весь дрожа и как в чаду, Готфрид отнес ее на диван. Несколько минут он смотрел на нее, как бы желая запечатлеть в своей памяти это безжизненное лицо, затем быстро вышел из комнаты.

Когда Габриела пришла в себя, она подумала, что видела дурной сон, но эта иллюзия была непродолжительна. При сознании горькой истины новый ураган отчаяния охватил ее. Лишиться человека, которого она любила до безумия, и в ту минуту, когда полагала, что приобрела его навсегда, лишиться его потому, что он ее презирает! При этой мысли голова ее кружилась. «Ах, ты был прав, Арно, – прошептала она, ломая руки и тяжело дыша, – истинная любовь все прощает и все извиняет; любимую женщину не отталкивают, как Готфрид оттолкнул меня, когда я ползала перед ним на коленях, умоляя о прощении. Вилибальд! Арно! Вы жестоко отомщены».

С пылающей головой молодая женщина ходила быстрыми шагами по будуару, она задыхалась и, открыв дверь балкона, выбежала в сад. Холодный воздух освежил ее, и она в изнеможении опустилась на скамью; но минуту спустя вдруг поднялась, как гальванизированная, и спряталась в тени кустов. Она услышала шаги Готфрида; мрачный и озабоченный, он прошел мимо, не подозревая ее присутствия. В темноте нельзя было рассмотреть выражения его лица, но была минута, когда ясно обрисовался его строгий силуэт. Нервная дрожь пробежала по ее телу; она прижала голову к стволу дерева, с трудом удерживая крик бешенства и отчаяния. Она знала, куда он шел: к Жизели, к этому ненавистному существу, которое, несмотря ни на что, будет обладать им.

Словно гонимая фуриями, Габриела вернулась в комнаты. Под влиянием дикой ревности мгновенно произошла перемена в ее пылкой душе. В эту минуту она ненавидела Готфрида так же сильно, как любила до сих пор, и не желала ничего более, как отомстить ему, уничтожить его.

Опершись на стол и устремив пылающий взор в пространство, она погрузилась в раздумье. И со дна ее души, этого сфинкса с тысячью изгибов, как из неизмеримой бездны, восстали демоны дурных страстей, уснувших, но не укрощенных, омрачая ее совесть, заглушая всякое ее смущение.

Габриела встала бледная как смерть, но решительная.

– Ты дорого поплатишься, Готфрид, за этот адский час, – шептала она с жестокой улыбкой. – А! Ты не хочешь дать мне свое честное имя. Погоди, у тебя не будет честного имени ни для какой другой женщины. Я внушаю тебе отвращение, как женщина без принципов, так я могу не стесняясь совершить еще одно преступление, если это доставит мне удовольствие унизить тебя.

Она поспешно вернулась в будуар, взяла с бюро маленький кинжал с инкрустацией на ручке, впустила лезвие в замочную скважину стола, нажала и сломала замок. Затем вынула из ящика портфель, наполненный банковыми билетами. Это были тридцать тысяч талеров, которые Арно дал ей, как завещанные отцом, и спрятала бумажник в карман. Как тень, она пробралась в комнаты Танкреда; мальчика там не было, и она поспешно прошла в комнату Готфрида, освещенную лампой, висящей на потолке.

Молодая женщина окинула взглядом всю обстановку. Очевидно, Готфрид, прежде чем уйти, почти окончил свои приготовления к отъезду. Два дорожных мешка были уже замкнуты, но чемодан, еще открытый, лежал на двух стульях, и на столе стояла шкатулка, предназначенная, вероятно, для бумаг и документов. Габриела попробовала открыть шкатулку, но она была замкнута и ключа не было. Тогда она проворно подошла к чемодану, вынула из-под вещей сюртук, положила портфель в его карман, затем, сложив аккуратно сюртук, снова подсунула его под все вещи.

– Мама, что ты спрятала в платье господина Веренфельса? – послышался голос Танкреда в ту минуту, когда она уничтожала всякий видимый след своего хозяйничанья в чемодане.

Если бы молния упала к ногам Габриелы, она не была бы более потрясена; ей казалось, что земля уходит из-под ног, когда она встретила удивленный взгляд ребенка.

Она кинулась к Танкреду, увела его из комнаты, и закрыв дверь на замок, опустилась в кресло в таком состоянии духа, которое невозможно описать.

– Что с тобой, мама? – спросил испуганный мальчик.

– Танкред, – прошептала она, привлекая его к себе, – если ты меня любишь, если хочешь, чтобы я жила, поклянись, что никогда, слышишь ли, никогда ты не скажешь никому, что видел меня там, возле чемодана Веренфельса. Если же ты, мой кумир, не сдержишь своего обещания, я умру в тот же день, как ты проговоришься.

Ребенок глядел на нее со страхом и удивлением. Бледное, изменившееся лицо Габриелы, ее пылающий и странный взгляд дали ему понять, несмотря на его неопытность, что произошло нечто необыкновенное, и, разражаясь рыданиями, он кинулся на шею матери с криком:

– Никогда, никогда, клянусь тебе, не скажу ни слова, только живи!

Поглощенные своим волнением, ни мать, ни сын не слышали, что в соседней комнате отворилась дверь и вошел Готфрид. При словах Танкреда, которые Веренфельс ясно слышал, он остановился, и сердце его болезненно сжалось; он думал, что графиня требовала от сына, чтобы он не говорил об их помолвке, так скоро расстроенной. Затем, подойдя к чемодану, он с шумом закрыл его.

Габриела вздрогнула и тотчас встала, еще раз прижала Танкреда к своей груди, с уверенностью, что он будет молчать, затем, шатаясь, вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку, силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в каком нашла Габриелу, и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.

Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд, в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.

С полнейшей апатией Габриела дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:

– Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.

– Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.

Но Габриела не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой звук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.