Сто чудес

Text
6
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

После одного особенно острого приступа в 1935 году маме посоветовали свозить меня на полгода в санаторий в Брайтенштайне в Австрийских Альпах у перевала Земмеринг. Ужасно худую, меня закутывали в одеяла и заставляли целыми днями лежать в постели между сеансами лечения паром, от которых у меня краснело лицо и морщинилась кожа. Моя тарелка всегда была полна зеленых овощей, которые я не выносила. Однако пребывание в санатории спасло мне жизнь.

Каждую неделю ко мне в горы приезжал отец и еще на три недели летом. Незадолго до этого австрийский канцлер Энгельберт Дольфус, запретивший нацистскую партию в своей стране, был убит, что вызывало много разговоров. Я помню, как папа сидел со мной на территории санатория и пел мне свои любимые чешские патриотические песни.

К нам подошел какой-то человек и сказал отцу, чтобы он прекратил: «Вам не стоит петь здесь это, – предупредил он. – Канцлеру Гитлеру такое бы не понравилось».

Так я впервые услышала эту фамилию.

Я все еще была исхудалой, когда мы наконец вернулись домой в Пльзень, и меня побуждали постараться набрать вес. Одним из блюд, которые я особенно любила, были «свичкова», или «кнедлики», из теста и говядины, но даже они надоели мне через некоторое время, и я часто просто отодвигала тарелку.

Отец очень редко наказывал меня за что-то, но однажды я отказалась от тарелки с лапшой в масле. Маму в тот момент особенно волновала моя худоба, и папа поставил меня в угол на все время обеда, против чего я и не возражала. Лучше стоять в углу, чем есть лапшу! В последующие годы воспоминание о моем упрямом отказе от еды превратилось для меня в злую насмешку.

Из-за скверного здоровья я не ходила в школу почти все детство, но у меня были гувернантки и домашние учителя, наставлявшие меня в языках и других предметах. Я усердно училась и все усваивала, но чувствовала себя одинокой: какие товарищи из учителей! А с другими детьми мне едва позволяли поиграть из боязни, что я могу заразить их. Единственной подругой оставалась Дагмар, которая была обычным здоровым ребенком, пока тоже не начала кашлять, на что ее мать, тетя Камила, махнула рукой, не позаботившись о лечении.

Оказываясь одна на целые часы, я мечтала о фортепьяно и уроках музыки, но мне говорили, что мне нельзя перенапрягаться. Поэтому я проводила немало времени, читая у себя в комнате, после того как Анча разжигала огонь в печурке, чтобы я не мерзла. У меня была собственная библиотека из книг, заказанных у местного книготорговца, который специально для меня составил каталог. Напротив моей кровати книги покрывали всю стену, у каждой имелся номер на ярком корешке. Синий цвет означал историю, желтый – сказки, зеленый – классику и т. д. В маленьком кожаном инвентаре они все перечислялись, так что я могла, сидя в постели, попросить гувернантку принести мне книгу под номером 34В или 72А.

В девятилетнем возрасте я заболела тяжелым воспалением легких. Я помню, как родители стояли над моей кроватью, когда семейный врач измерял мне температуру, а добрая няня Анча протирала мне испарину со лба. Это был март 1936 года. Мама заламывала руки с выступавшими на глазах слезами.

– Зузи, если ты хоть немного поправишься, – умоляющим голосом сказала она, – то проси тогда всё, что только пожелаешь.

У меня широко раскрылись глаза, и хриплым голосом, с внезапно возникшей решимостью выздороветь, я ответила:

– Уроки фортепьяно.

Как только я выздоровела, мать сдержала обещание, однако сперва ей надо было найти мне подходящего педагога. Как хозяйка магазина, она знала почти всех в городе, поэтому посоветовалась с одной из постоянных покупательниц, бездетной женщиной, часто покупавшей игрушки для племянников и племянниц. Госпожа Мари Провазникова-Шашкова была пятидесятитрехлетней пианисткой и органисткой, окончившей Пражскую консерваторию и участвовавшей в камерном трио, дававшем концерты в нашем городе и аккомпанировавшем приезжим солистам. Она происходила из семьи музыкантов из восточной Богемии. Ее отец Алоис Провазник был кантором и хормейстером, ее сестра Луиза – известной певицей, а брат Анатоль композитором.

Мадам, как мы все ее называли, сама не имела большого успеха как пианистка из-за мужеподобной внешности. Поэтому она учила игре на фортепьяно, однако вела малое число учеников и никогда не брала новичков, так что моя мать рассчитывала лишь на то, что та сможет ей порекомендовать учителя для меня.

– Я должна сначала услышать ее, – объявила Мадам и затем пришла к нам, чтобы послушать мое пение. Я выбрала достаточно сложную чешскую песню, о чем слегка пожалела, стоя перед женщиной внушительного облика в синем шелковом платье. Однако я, должно быть, исполнила ее без огрехов, потому что Мадам повернулась к маме и сказала:

– Я возьму ее.

– Простите? – не поняла моя мать.

– Я сама буду учить вашу девочку.

Решение Провазниковой взять меня в ученицы стало одним из первых чудес, совершившихся в моей жизни.

Сначала я приходила в квартиру Мадам учиться и играть на ее инструменте. Вскоре она объявила, что мне нужно собственное фортепьяно, и порекомендовала магазин. Торговец, настоящий великан, внимательно выслушал маму, говорившую ему:

– Похоже, у моей дочери талант, и поэтому мы решили подарить ей хороший инструмент.

Его лицо исказила гримаса, и он потряс головой.

– Лучше не позволяйте ей становиться пианисткой, – проревел он. – Мой сын – пианист и вообще ничего не зарабатывает! – И, надвигаясь на меня, так что я отступила на несколько шагов, он воскликнул: – Да я бы лучше ей руки отрезал, чем разрешил податься в профессиональные музыканты!

В ужасе я спрятала руки за спину.

Мама невозмутимо настояла на том, чтобы он показал нам фортепьяно. Пока я выглядывала из-за ее юбок, она осматривала и проверяла инструменты. За несколько из них она даже посадила меня, прежде чем остановила наконец выбор на немецком Förster’е. Она попросила торговца позаботиться о доставке, и спустя два-три дня с муками инструмент подняли по нашей лестнице и поставили так, чтобы я его видела из своей комнаты с кровати, где лежала больной.

С этого момента Мадам сама приходила к нам раз в неделю для занятия как такового, а по воскресеньям мы с ней играли вместе, в основном полушутя. Не обращая внимания на слабость моих легких, она курила за чашкой кофе, слушая, как я играю, и обучая меня всему, что нужно знать о музыке. Этюд за этюдом я проходила «Искусство игры на фортепьяно» Карла Черни. Госпожа Провазникова объясняла мне и как сидеть за клавишами, и основам теории.

Выяснилось, что мне нужны очки. Близко поднося книгу к глазам, я видела буквы четко, но сложный рисунок нот и ключей в партитуре не могла разглядеть правильно на некотором расстоянии. Когда мне купили очки в стальной оправе, первую пару очков в моей жизни, я стала играть лучше. С тех пор я так и хожу в очках.

У Мадам был довольно необычный метод: как только она замечала, что произведение не слишком хорошо мне дается или что я устаю от него, она давала мне другое. Мою мать это беспокоило, она боялась, что так я никогда не научусь, но Мадам заявила ей твердо: «Самое главное – чтобы она не заскучала». Маму тревожило и то, что я никогда не стану концертирующей пианисткой, потому что я не запоминала музыку и постоянно должна была заглядывать в ноты. Опять Мадам успокоила ее, спокойно сказав: «Это придет потом». Она оказалась права, потому что позднее я прославилась именно как музыкантка, которая играет перед публикой и для записи без партитуры.

По воскресеньям мы все играли вместе: Мадам в верхнем регистре, а я – в нижнем. Наставница вправду любила меня и часто приходила не давать урок, а просто, развлекаясь, играть со мной в четыре руки. Она была прекрасным учителем, преподавшим мне уроки выразительности и интонации и на всю жизнь передавшим мне свою великую любовь к музыке.

Вместе мы исполняли большой репертуар – начиная от Брамса и симфоний Гайдна до «Моей страны» Сметаны, Бетховена, Перселла, Чайковского, Дворжака. Я играла Шопена, Мендельсона и Сен-Санса – его Rondo Capriccioso. У меня был маленький блокнот, куда я записывала все, что мы исполняем; мне прямо не верится, что мы почти всё это читали с листа. Конечно, мы пользовались нотами, но она редко давала мне их заранее, поэтому я рано научилась сразу исполнять партитуру, без предварительной подготовки, с первого взгляда – как говорят, prima vista. До сих пор я более или менее помню каждое произведение, которое хоть раз играла.

Что еще интересней, с самого начала я чувствовала музыку особым образом, который мне трудно описать. Она как бы становилась частью меня, я словно воссоединялась с чем-то внутри меня. Тогда я не могла знать ничего о том, какую важную роль сыграет эта связь в моей жизни.

* * *

ВПЕРВЫЕ познакомившись с творчеством Иоганна Себастьяна Баха, я прямо влюбилась. Мадам дала мне играть прелюдию из «Хорошо темперированного клавира», музыкальную пьесу, которую я никогда раньше не слышала, но которую мгновенно стала ощущать как давно знакомую.

Бах написал о входящих в «Хорошо темперированный клавир» двадцати четырех парах прелюдий и фуг, что они предназначены «для научения и пользы молодого музыканта и, в особенности, для досуга тех, кто уже искушен в этом искусстве». Когда я играла их в первый раз, казалось, что мне почти не нужно заглядывать в ноты. Чувствуя музыку, реально проживая ее, я точно переносилась в какое-то место, где прежде никогда не бывала.

Видя, как мне нравятся уроки музыки, родители взяли меня в 1936 году на концерт в пльзеньский культурный центр Пекло, когда выступали знаменитый чешский скрипач Ян Кубелик и его сын-дирижер Рафаэль. Отец сидел за фортепьяно и играл хорошо, но можно было заметить, что он обессилен. Он умер через несколько лет. Я навсегда запомнила его и то, как мне нужно было одеться по случаю концерта, в один из немногих вечеров в том году, когда родители куда-то повели меня.

 

Первый раз как пианистка я выступила на Рождество. Мы праздновали его с огромной елкой, которую наряжали вместе, вскоре после того как я и мама отпраздновали Хануку. Шел 1936 год, и я занималась фортепьяно еще только семь месяцев, но уже поняла, как пишут музыку. Каким-то образом поняла. В тот день, у нас дома, я играла детскую песню, которая, как объявила Мадам, называлась «Счастливого Рождества», а публикой были мои родители. Они, похоже, были впечатлены.

Мадам подарила мне на то Рождество «48 прелюдий и фуг» Баха, каждая из которых написана в особой тональности – и все они изящно сочетались. Она вручила мне ноты с благоговением и словами: «Однажды, Зузанка, ты их сыграешь. Ты, наверное, даже сможешь исполнить такую трудную вещь, как “Гольдберговские вариации” Баха». И с улыбкой добавила: «Тогда ты осуществишь всё, о чем я когда-либо мечтала для самой себя».

Ее подарок и признание внушили мне тогда особенное чувство и так вдохновили меня, что я пообещала себе, что однажды одолею ради нее эти «Вариации».

Как только Мадам узнала о моей любви к Баху, она предложила подумать о переходе с фортепьяно на орган, чтобы лучше передавать своеобразие старинной музыки. «Бах писал не для фортепьяно», – сказала она моим родителям просто.

Они посоветовались с доктором насчет этой идеи, и он тут же принялся возражать: «Это невозможно! Органы стоят только в холодных сырых церквях. Они причинят ужасный вред Зузане с ее слабой грудью».

Мадам смирилась и продолжила давать мне уроки фортепьяно, но зато высказала мысль, что когда-нибудь потом я могу научиться играть на клавесине, малоизвестном барочном струнно-клавишном инструменте, для которого Бах написал многие из ранних вещей и 24 прелюдии и фуги. Этот инструмент больше не пользовался спросом, и немногие клавесины, на которых еще играли, были очень старыми. Насколько я знала, в Пльзене вообще не имелось ни одного клавесина, но Мадам страстно желала, чтобы я подумала над ее предложением.

– Клавесин, скорее, дергает за струны маленьким пером, чем бьет по ним молоточками, – с энтузиазмом рассказывала она. – Играть на нем – нечто совсем иное, чем на фортепьяно. У него два ряда клавиш, друг над другом, словно один инструмент состоит из двух, на этих клавиатурах можно играть на каждой по отдельности или сразу на обеих.

Она объясняла, что, поскольку клавесин либо ударяет по струнам, либо дергает их, возникает иллюзорное ощущение света и тени, которое музыкант создает за счет «расстояния» между нотами либо подражая посредством верхних нот пению.

– Исполнение музыки на клавесине требует не только интерпретации, но и полного понимания музыкальной теории и механики самого инструмента, – говорила Мадам.

Она жаждала поделиться своей страстью и ставила мне записи всемирно известной клавесинистки Ванды Ландовски, в основном сочинения французского композитора Франсиса Пуленка и испанского Мануэля де Фальи. Прослушивание этих записей очаровывало меня, я с наслаждением узнавала, как тональность или колорит меняются с помощью зажима или рычагов вроде органных, однако сохраняла непоколебимую верность фортепьяно.

В следующем году я только и делала, что все свободное время сидела за клавишами. Я проглатывала партитуры, как проглатывала книги, особенно после того как отец сделал доступной для меня всю свою библиотеку, сказав маме:

– Пусть читает что хочет. Если она чего-то не поймет, всегда можно спросить.

Даже страдая из-за болезни груди, я не выходила из комнаты, усердно учась или забываясь за книгой одного из величайших мировых писателей, пока не наступала пора попрактиковаться в игре на фортепьяно – два раза по три часа каждый раз.

Чем дольше Мадам слушала мою игру, тем больше она убеждалась, что музыка может стать моей профессией и что я уже готова к специальной подготовке пианистки и выступать. Эта идея ужасала мою мать, и между ней и Мадам происходили жаркие споры. Хотя она и побаивалась мою учительницу, которую называла не иначе как «милостпани», то есть «милостивая госпожа», тут она столкнулась с чем-то, чего не ожидала и чему усиленно сопротивлялась. Мама знала, сколь многим приходится жертвовать музыкантам и до какой степени их жизнь посвящена искусству, вплоть до того, что в ней не остается места для чего-либо еще. Повторяя слова торговца фортепьяно о его безденежном сыне, она возражала:

– Зузана же никогда ничего не заработает. Ей по крайней мере надо получить сначала общее образование.

– О нет, тогда уже будет поздно! – отвечала Мадам. – Возраст до двадцати лет важнее всего в развитии музыкального дарования.

Между самими родителями тоже происходили, за закрытыми дверями, споры. До меня иногда доносились их голоса, звучавшие на повышенных тонах. Я могла понять, о чем идет речь, поскольку уже знала, что музыкальная карьера – большой риск. Или добиваешься успеха, или ты никто. Можно быть средним врачом или посредственным адвокатом, но не музыкантом средней руки.

Отец фаталистично смотрел на мое будущее, и, будучи духовно развитым человеком, он понимал, как много значит для меня музыка. В конце концов он позвал меня в гостиную и спросил: «Кем ты хочешь стать, Зузка?»

Я перевела взгляд с него на маму и тихо ответила:

– Я очень хочу учиться музыке, папа.

Мать взглянула на отца и, кивнув, вздохнула:

– Что ж, ладно… Пускай учится.

Ее единственным условием было, чтобы я продолжала обычные занятия до четырнадцати лет, прежде чем отдать все внимание музыке.

Мадам времени терять не стала и тут же написала Ванде Ландовской в Париж, чтобы узнать, не возьмет ли она четырнадцатилетнюю ученицу – меня – в свою «Школу старинной музыки», которую та учредила в парижском предместье Сен-Ле-Ла-Форе. Прочитав восторженный отзыв Мадам о моих способностях, госпожа Ландовски согласилась и послала письмо с требованием допуска к занятиям в ее школе. Нужно было разбираться в вопросах теории, гармонии и контрапункта, поэтому Мадам устроила для меня уроки по этим предметам у композитора Йозефа Бартовски, профессора музыки в педагогическом училище Пльзеня.

Затем Мадам распорядилась, чтобы я лучше заботилась о руках, поскольку растущие пальцы еще хрупкие, их нужно беречь для одной только игры. Пианисту нельзя ударяться пальцами, потому что в кости может возникнуть трещина, нужно опасаться сильного холода и мозолей. Неожиданным последствием этого распоряжения стало огорчение отца. Придерживаясь спортивного мышления в духе «Сокола», он мечтал, чтобы я занималась атлетикой. Несмотря на тревоги моей матери, что я простужусь или переутомлюсь, он верил, что свежий воздух и упражнения – то, что мне нужно. После того как Мадам переговорила с родителями, мне пришлось отказаться от всех активных игр. Мне позволялось лишь купаться в теплом, конечно же, озере или играть в пинг-понг. Саму меня не слишком опечалило, что я должна бросить гимнастику, лыжи, теннис и коньки, поскольку я заразилась от матери опасениями, что подобные занятия могут отрицательно сказаться на моем здоровье. Но зато папа был страшно расстроен.

Мы с матерью по-прежнему ездили в горы из-за моих легких, и отец присоединялся к нам, когда только мог. Мы часто отправлялись в Карлсбад и в Марианске Лажне в горах Крконоше, а летом 1937 года остановились на чешском курорте Шпиндлерув Млин, где побывали пару раз. Ректор Карлова университета в Праге Йиндржих Матейка тоже находился там и подружился с моим отцом. Собираясь на прогулку, он поджидал, не составит ли ему компанию господин Ружичка.

Нас всегда сопровождали груды багажа, моя милая няня Анча, а иногда и кухарка Эмили, хотя мама готовила и сама. То, что отъезд означал прекращение уроков фортепьяно, удручало меня, но, обнаружив однажды инструмент в столовой в Шпиндлеруве Млине, я тут же уселась за него сыграть что-то из Баха.

Когда я опять самозабвенно погрузилась в музыку, в комнату пришел послушать седовласый господин. Я не знала, кто это, и не обращала на него внимания. Позднее он разыскал родителей и представился как Карл Штраубе, кантор из Лейпцига, то есть человек, занимавший ту же должность, что некогда Бах.

– Я был потрясен! – сказал он им. – Я услышал музыку и подумал, что играет мой коллега. И не мог поверить своим глазам, увидев за фортепьяно ребенка. Вы просто обязаны дать ей дальнейшее музыкальное образование.

Меньше всего на свете мои родители мечтали о вундеркинде, но они уверили Штраубе, что я беру необходимые уроки, и распрощались с ним. К моему удивлению, мать была рассержена на меня:

– Ты не должна выставлять себя напоказ, Зузана!

На другом курорте с ваннами в том же году я спела для пожилой дамы, попросившей меня об этом, но потом со слезами прибежала к матери: «Прости меня, мама! Я опять выставляла себя напоказ».

Только через какое-то время я узнала, что мать не оставляла надежды, что я стану врачом, как мечтала стать она сама, хотя в те времена девушка из почтенной семьи не могла избрать такую профессию. Это не обескураживало мать, но были и другие трудности: поскольку бабушка с дедушкой потеряли младшего сына, покончившего с собой после Первой мировой войны, мама посчитала, что не имеет права покинуть их, поступив в университет. В любом случае, у меня не было никаких данных для занятий естественными науками, я грезила только о музыке. Папа полностью поддерживал меня и уже подумывал о том, чтобы поехать со мной в Париж и на гастроли по всему миру, а там и показать мне Америку, которую полюбил в молодости.

Я часто задавалась вопросом, почему отец не позаботился о том, чтобы мы уехали из Чехословакии, пока это было возможно. Ведь у него были родственники в Чикаго, готовые принять нас. Он всерьез интересовался политикой и знал достаточно много о том, что происходит в Германии, где пришел к власти Гитлер, настолько много, что опасался заводить еще одного ребенка. Наш «президент-освободитель» Томаш Гарриге Масарик был одним из первых, кто озвучил тревожные мысли насчет Гитлера, и, хотя он умер в 1937 году, его преемник Эдвард Бенеш тоже предостерегал о нацистской угрозе.

Я думаю, патриотизм отца был слишком велик. Папа родился в Пльзене в 1893 году, еще в Австро-Венгерской империи. Ему исполнилось двадцать пять, когда у нас было учреждено демократическое правление, и эти перемены произвели на него глубочайшее впечатление. Как многие его соотечественники, он гордился, что родная страна обрела независимость после Версальского мира в 1918 году. Он был сперва чех, а уже потом еврей, и национальная идентичность значила для него не меньше, чем для меня музыка. Он сражался за эту страну в недавней войне. Получив пулю в грудь, он едва не погиб за нее. Так как над Чехословакией нависла угроза, он чувствовал, что его моральный и патриотический долг – остаться здесь.

А кроме того, куда ехать и как жить там? Если бы мы перебрались в Чикаго, он не был бы хозяином самому себе, а в Пльзене папа владел двумя успешными магазинами игрушек, от него зависело благополучие наемных работников. Здесь у нас были родственники и друзья. И к тому же его единственной дочери выпала, как казалось, судьба известной музыкантки благодаря усилиям здешней учительницы, полной энтузиазма на мой счет и готовой помочь мне достигнуть профессиональных вершин. Как бы отец махнул на все это рукой?

Как многие евреи и неевреи накануне войны, отец полагал, что культурным немцам хватит сил противостоять антисемитской ярости Гитлера. Ведь Германия – страна великих литературы, музыки, искусства и науки. Она обладала интеллектуальным и художественным уровнем культуры, о котором в остальной Европе могли только мечтать, ее влияние на всех нас было огромным. Не мог мой отец до конца поверить в то, что новая мировая война разразится вслед недавней войне, «покончившей со всеми войнами».

Поэтому, что касается мнения отца, оно было таково: нам всем следует перетерпеть грядущие катаклизмы, твердо веря, что, если что-то случится с нами, союзники на Западе придут нам на помощь.