Kostenlos

Юношеские годы Пушкина

Text
Aus der Reihe: О Пушкине #2
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Юношеские годы Пушкина
Audio
Юношеские годы Пушкина
Hörbuch
Wird gelesen Clever_Fox
3,05
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава XII
Лицейский Дон Кихот

 
Враги его, друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, Боже!
 
«Евгений Онегин»


 
– Где ж мертвец?
Вон, тятя, э-вот!
 
«Утопленник»

В том, что Пушкин, может быть даже очень скоро, удостоится чести приема в «Арзамас», никто из его товарищей-литераторов уже не сомневался. Заветною мечтою каждого из них было попасть туда же, и все они еще усерднее прежнего принялись царапать пером. Но так как избранным из них открылся уже доступ в «большую печать», то единственный в 1815 году собственный их рукописный журнал – «Лицейский мудрец» – имел не более двух-трех постоянных и притом слабых сотрудников[28].

Вот два куплета самого удачного, по нашему мнению, стихотворения в «Мудреце», так и озаглавленного – «Мудрец». Оно названо подражанием Жуковскому, но составляет, вернее, пародию на известный роман Жуковского «Певец»:

 
На кафедре, над красными столами,
Вы кипу книг не видите ль, друзья?
Печально чуть скрипит огромная доска,
И карты грустно веют[29] над стенами.
На печке дудка и венец.
Восплачемте, друзья: могила
Прах мудреца на век сокрыла.
Бедный мудрец!
Нет мудреца! И дудка перестала
Приятный глас повсюду разносить.
И в классах скорбно все – и все молчит,
И, кажется, доска чернее стала!
Из печки дым коптит венец,
Его колебля над могилой,
И дудка вторит им уныло:
Бедный мудрец![30]
 

Надгробные куплеты эти на «Лицейского мудреца» как бы предвещали его скорую кончину. Как, в самом деле, трудно было «Мудрецу» завербовать себе сотрудников, – нагляднее всего свидетельствуют бесплодные воззвания издателя «К читателям» в № 2 и 3:

«Право, любезные читатели, я чрезвычайно рассержен на вас (говорится в № 2). Как! Ни одного пособия не дать мне; заставить меня одного издавать журнал! Это стыдно! Весьма стыдно! После такого озорнического поступка я с вами и говорить не хочу!..

Что, читатели? Вы меня кличете? Так и быть; что вы только можете сказать в свое оправдание?

– Дела много!..

Неправда; на этой неделе и уроков не было. Немецкая бессмыслица не трудна…

– Предметов не было…

Вздор! Пустое! На этой неделе был царский день… Так! Вижу, вас лень одолела, мошенница… Только слушайте, любезные читатели, я вас на этот раз прощу; только хорошенько посмейтесь над тем, что только услышите в нашем журнале; но если же (страшитесь моего мщения!), если же для будущего нумера вы мне ничего не пришлете стихотворного или прозаического, если же ваши Карамзины не развернутся и не дадут мне каких-нибудь смешных разговоров, то я сделаю вам такую штуку, от которой вы не скоро отделаетесь. Подумайте…

– Он не станет издавать журнала…

Хуже!

– Он натрет ядом листочки „Лицейского мудреца“… Вы почти угадали: я подарю вас усыпительною балладою г-на Гезеля!!!»

Гезель же был не кто иной, как злосчастный Кюхельбекер, которому везде и от всех доставалось.

Но первое воззвание, видно, ни к чему не повело. № 3 «Мудреца» начинается еще более сильными вздохами:

«Ох! охти мне! – Рифматизм!.. Горло болит; чуть-чуть дышу… Право, любезные читатели, я чрезвычайно болен, а вы заставляете меня говорить. Я думал, что болезнь моя избавит меня от того, чтоб издавать журнал; но не тут-то было. Вызвали меня из убежища, приставили нож к горлу и кричат: „Издавай!..“»

В этом же 3-м номере статья «Апология» (защитительная речь) заканчивается знаменательными словами: «…Еще скажу вам, что я чрезвычайно люблю спать; потому что, когда буду великим Канцлером России, то спать будет некогда, а теперь хочу наспаться на всю жизнь. Вы ожидаете от меня длинной Апологии; но я вам ничего не скажу, не потому, чтобы не было доказательств, но потому, что мне чрезвычайно спать хочется… Что-то зевается… Ох!.. ах!., ух!..»

Против последнего слова сделана внизу страницы такая выноска: «Просим любезных читателей извинить г-на Писаку, ему хотелось спать, и он набредил целый лист».

Из приведенных нами выписок очевидно, как понемногу, вместе со своими сотрудниками, засыпал «Лицейский мудрец», пока, в 1816 году, он не заснул навеки.

Временному оживлению «Мудреца» в конце 1815 года способствовал (совершенно, впрочем, помимо своей воли) Дон Кихот лицейский, Кюхельбекер. Поощряемый Жуковским, он хотя и упражнялся теперь преимущественно в переводах с русского на свой родной, немецкий язык, но не мог, однако, отказаться и от русского стихотворства. Даже на лекциях нередко обуревало его вдохновение. Раз, вызванный к доске профессором Карцевым, он второпях обронил на пол какой-то листок. Пушкин, к ногам которого упал листок, не замедлил поднять его и припрятать. Возвратясь от доски на свое место, Кюхельбекер начал рыться у себя в столе, сунулся в стол к соседу, заглянул и под лавку – все, конечно, напрасно.

– Donner Wetter…[31] – ворчал он про себя.

– Да что ты потерял, Кюхля? – спрашивали его соседи.

– Ничего! – коротко отрезал он и уткнулся в книгу.

Он был уверен, что по обычной своей рассеянности заложил стихи куда-нибудь в тетрадь или книгу и что они после сами собой найдутся. Они, точно, нашлись, но не сами собой и не там, где он думал.

Едва лицеисты собрались к обеду в столовой и принялись за суп, как Пушкин зазвенел о стакан ложкой и провозгласил:

– Внимание, господа! В математическом классе у нас объявился нынче стихотворный найденыш. Кто его к нам подбросил – одному Аллаху известно. Но яблоко, говорят, падает недалеко от дерева, и потому по яблоку мы, может быть, доберемся и до дерева. Развесьте уши и утешьте души:

 
Взликуйте, русские народы,
Камчатки и Карпатских гор,
Дуная, Вислы воды,
Мы днесь составим цельный хор.
Все племени славенска, члены
Во сердце с правдою своем,
Собравшись под свои знамены,
Одним языком воспоем.
Страшилища Европы пали,
Кичливый свержен мира враг,
Как те, что Бога воевали,
Злодеям-извергам на страх.
 

Гомерический хохот был ответом на нескладные, безграмотные вирши. Кто был автором их – ни для кого не осталось уже тайной, потому что Кюхельбекер хотя и скорчил самую невинную рожу, но с каждым стихом все более багровел в лице и, наконец, нервически расплескал ложкой суп на скатерть.

 

– Молодец, Виленька! Вот так отличился! – хохотали вокруг товарищи.

– Чего вы пристали!.. Это вовсе не я… – неумело протестовал Виленька.

– Виден сокол по полету, Дон Кихот по поступи. Второй куплет особенно великолепен. Прочти-ка его еще раз, Пушкин!

 
– Все племени славенска, члены
Во сердце с правдою своем…
 

– Говорят же вам, что это не я… – со слезами уже в голосе перебил Кюхельбекер.

– Ну полноте, господа, – заговорил Вальховский. – Спрячь стихи, Пушкин, или лучше дай их сюда.

– Нет, брат, не отдавай: он их разорвет! – крикнул Данзас. – Дай-ка лучше мне: это такой клад для «Мудреца»…

Пушкин перебросил ему листок через стол. Кюхельбекер сорвался со стула, чтобы на лету поймать листок, но, по неловкости, он опрокинул только графин с водой, которая разлилась по всему столу. Листок же между тем бесследно исчез.

Дежурный гувернер, который несколько раз безуспешно старался унять шумящих, серьезно внушил им теперь «перестать» и кушать, если они не желают, чтобы он послал сейчас за Степаном Степановичем, т. е. за грозным новым надзирателем Фроловым. Все взялись опять за ложки, за исключением одного Кюхельбекера: он, видно, окончательно лишился аппетита и с сердцем отодвинул от себя тарелку.

– Что же вы не кушаете, сеньор Ламанчский? – спросил его ближайший сосед, граф Броглио.

– Не хочу… – был глухой ответ.

– Однако, приказание начальства! Не слышал разве?

– Отвяжись, говорят тебе!

– Ну уж нет, как хочешь: против воли начальства никак невозможно.

С этими словами неугомонный снова пододвинул к Кюхельбекеру его тарелку и ласковым голосом дядьки, увещевающего строптивого мальчугана, продолжал:

– Соседушка мой свет, пожалуйста, покушай!

– Оставь меня, Броглио, прошу тебя… – умоляющим уже тоном проговорил Кюхельбекер.

Тот, однако, все не унимался:

– Ты сыт по горло?

– Да, да…

 
– И полно, что за счеты,
Лишь стало бы охоты…
 

– Да у него нет, кажется, хлеба? – заметил с другого конца стола Пушкин. – На вот, Кюхля, получай!

Он швырнул кусок хлеба через стол, да так ловко, что хлеб шлепнулся прямо в тарелку рыцаря Ламанчского – и суп брызнул ему в лицо. Терпение бедняги лопнуло. Бормоча что-то бессвязное, он рванулся вон из-за стола. Но Броглио поймал его сзади за локти, насильно усадил опять на место и обратился к Дельвигу, который сидел по другую его руку:

– Покорми же его, барон! Не видишь разве, что у мальчика язык заплетается?

И кроткого в другое время Дельвига обуял бес дурачества. Он зачерпнул ложкой супу и поднес ее к губам Кюхельбекера.

– На, милочка, ешь на здоровье!

А что же гувернер?

Гувернера в столовой уже не было: убедясь, что одному ему с шалунами не управиться, он бросился за надзирателем.

Между тем Кюхельбекер, поводя кругом налитыми кровью глазами, как дикий зверь в сетях, в исступлении барахтался и брыкался в сдерживавших его руках силача Броглио; губы же его изрыгали отрывисто такие неприличные речи, каких от него никто еще до сих пор, не слыхал.

– Дон Кихот наш с ума сошел! Дон Кихот взбесился! – раздалось вокруг стола. – Облейте его водой!

Но воды под рукой у Дельвига не оказалось: опрокинутый Кюхельбекером графин не был еще налит. В порыве мальчишества, не отдавая себе отчета в своем поступке, Дельвиг схватил недоеденную им тарелку супа и опорожнил ее на голову беснующегося.

Товарищи ахнули; сам Дельвиг, видимо, смутился, а Кюхельбекер, сделав сверхъестественное усилие, вывернулся из обхватывавших его рук и опрометью кинулся к выходу.

– Куда вы, Вильгельм Карлыч? – спросил его один дядька, загораживая ему у дверей дорогу.

Рослый Дон Кихот лицейский отодвинул его, как ребенка, в сторону.

– Помолись за мою грешную душу…

– Батюшки светы! Да он и то ведь рехнулся, руки на себя наложит!.. – вскричал дядька – и пустился в погоню за ним.

Надо ли говорить, что и товарищи обезумевшего не безучастно отнеслись к этому и не остались сидеть за столом?

Стояла глубокая осень; с ветвистых вековых дерев дворцового парка осенним ветром срывало последние листья, и гуляющих почти нельзя было встретить. Единственное исключение составлял доктор Пешель. Имея наклонность к тучности, он, навестив своих больных в Софии (предместье Царского Села), каждый раз, ради моциона, направлялся в лицей не прямым путем по шоссе, а окольными аллеями через парк, мимо большого пруда. Каково же было теперь его удивление, когда именно в обеденный час лицеистов он наткнулся тут на весь старший курс. Мало того: это была не обычная, чинная их прогулка, а какая-то бешеная скачка или травля! Впереди всех, как преследуемый зверь, мчался исполинскими шагами, в одной куртке, с непокрытой, растрепанной головой, долговязый Кюхельбекер. За ним шагах в тридцати, также налегке, без фуражек, гнались гурьбой его товарищи, а в арьергарде ковыляли, пыхтя и спотыкаясь, двое дядек-инвалидов. Доктор едва успел посторониться от налетевшего на него людского вихря.

– Что это с Кюхельбекером, Фома? – крикнул он вдогонку последнему дядьке.

– Рехнулся… – ответил тот на бегу, не умеряя шага.

– Рехнулся? – повторил про себя Пешель и взглянул на часы, точно справляясь, пора ли было Кюхельбекеру рехнуться. – Гм… фантаст! И то, пожалуй, удерет штуку. Надо вернуться.

Когда он стал подходить к большому пруду, донесшиеся до него оттуда смешанные крики ясно доказали, что «фантаст удрал уже штуку».

– Вон, вон! Вынырнул, пузыри пускает! – кричал один.

– Да ведь он плавать не умеет! – голосил другой.

Задыхаясь от одышки, толстяк доктор уже бегом добрался до пруда. Большинство лицеистов вместе с дядьками беспомощно бродили по берегу, не зная, что предпринять. Хотя снег еще не выпал, но в тихих бухточках поверхность воды кой-где уже затянуло тонкой ледяной корой. В нескольких же шагах от берега, фыркая и захлебываясь, барахтался в воде Кюхельбекер.

– Да нельзя ли хоть сбегать за лодкой? – заметил Пешель.

– Уж побежали, – отвечал один из лицеистов. – Матюшкин да Дельвиг, да еще кто-то.

– Помогите! – донесся с пруда отчаянный вопль.

– То-то вот: «помогите!» – философствовал доктор. – А кто в воду толкал? Не сам разве полез?.. Вы что это делаете, Вальховский? – обратился он к Суворочке-Вальховскому, который живо скинул с плеч куртку.

– Да вы разве не слышите, Франц Осипыч, что он зовет на помощь? – отозвался тот, начиная снимать и сапоги.

– Вы, батенька, кажется, тоже с ума спятили? – напустился на него Пешель. – Сейчас извольте-ка опять одеться.

– Да поймите, доктор, что он плавать не умеет! А я, слава Богу, плаваю, как утка. Пустите меня…

– Нет, уж извините, не пущу! – решительно заявил доктор, не выпуская его из рук. – При вашей слабой комплекции вы от такой ванны схватите горячку…

– А потом, небось, мы и отвечай за вас? – раздался возле резкий посторонний голос.

Спорящие увидели перед собой надзирателя, подполковника Фролова, а вместе с ним временного директора Гауеншильда и дежурного гувернера.

Всех более, казалось, растерялся Гауеншильд. То и дело хватаясь за голову, он причитывал ломаным русским языком:

– Я сказаль, что не можно быть так без директора, – и не можно! Коли не придет новый директор, я отставку подам. Завтра ж отпрафлюсь с мадам и kleine[32] Сашей…

«Мадам» была его супруга – Madame Hauenschild; kleiner Саша – сынок их.

– Да вон, ваше высокоблагородие, и лодка! – успокоил его подвернувшийся дядька. – Ишь ведь как лихо гребут! Мигом выудят.

И точно, не прошло пяти минут, как утопленник был благополучно выловлен из воды и уложен на дне лодки, а спустя еще полчаса он потел под двумя одеялами в лицейском лазарете. Барон Дельвиг, в качестве сиделки, усердно поил его потогонным чаем, который предписал простуженному доктор. Даже крепкая натура Кюхельбекера не выдержала купания в ледяной воде, и ночью у него открылся жар и бред. Дельвиг, изнемогая от усталости, все-таки дежурил бессменно у его изголовья. Доктор Пешель на все делаемые ему вопросы мычал только что-то себе под нос; но озабоченный вид его показывал, что положение больного нешуточное. Скрыть от министра настоящий прискорбный случай не представлялось возможности. После всестороннего обсуждения вопроса в лицейской конференции в Петербург был отправлен рапорт о том, что Кюхельбекер в припадке горячки выскочил, дескать, из лазарета и бросился в пруд; в правлении же лицея, как следует, было заведено особое дело: «Об умопомешательстве Кюхельбекера».

На третий день, впрочем, Кюхельбекер пришел в себя, и первое, что услышали от него доктор и Дельвиг, были стихи, которые он прочел замогильным голосом, не раскрывая глаз:

 
– Сажень земли – мое стяжанье,
Мне отведен смиренный дом:
Здесь спят надежда и желанье,
Окован страх железным сном;
Безмолвно все в подземной келье…
 

– Слава Богу, опять стихи сочиняет! – вздохнул из глубины души Дельвиг. – Он, кажется, очувствовался, Франц Осипыч?

– Кажется, что так, – отвечал Франц Осипович и взял больного за пульс. – Ну что, любезный пациент, выспались?

– Ах, доктор, зачем вы меня сбили! – проворчал пациент, щурясь от света:

Безмолвно все в подземной келье…

Дальше вот и забыл!..

– После вспомнишь, душа моя, – вмешался Дельвиг, наклонясь над товарищем. – Не сердись, Кюхелькебер! Я виноват, кругом виноват, но, право, я никак не мог представить себе…

– Ничего, мой друг… Господь с тобой… Когда меня похоронят, вели только сделать на камне эту надпись…

– Рано вздумали помирать! – перебил Пешель. – Вы еще нас всех переживете.

– Ну конечно! – подхватил Дельвиг. – А эти стихи твои, право, очень даже складны.

Больной застенчиво улыбнулся.

– Ты находишь? Ну, спасибо тебе, барон, за доброе слово! Если хочешь, я тебе их даже…

– На могильный камень пожертвуешь? – весело добавил Дельвиг. – За честь почту; очень обяжешь.

Так переполох с Кюхельбекером, угрожавший трагической развязкой, окончился ко всеобщему удовольствию вполне мирно и имел свою комическую сторону. Следующий же номер «Лицейского мудреца» не менее как в трех статьях и в одной карикатуре увековечил этот любопытный в истории лицея эпизод. Во-первых, «национальная песня» лицеистов обогатилась новым куплетом:

 
Коль не придет директор,
Отставку я подам,
И завтра ж с kleiner Сашей
Отпрафлюсь и с мадам.
 

Далее, в отделе «Критика», появилась статья «Найденыш», где были выписаны приведенные выше патриотические стихи Кюхельбекера и раскритикованы, как говорится, в пух и в прах, причем так и пояснено, что эта «высокая одическая бессмыслица пиндарического порядка» есть найденыш: «ее отыскали в обширных степях математического класса, и потому она немного холодна».

Наконец, в отделе «Политика» было помещено пространное письмо к издателю «от морского корреспондента, живущего в Харибде». В письме этом после описания большого торжества у жителей моря по случаю праздника царя их Нептуна рассказывалось так:

«В то время как все предавалось шумной радости, вдруг возмутилась стеклянная поверхность вод. Смотрим и видим бледную, толстую, с большим красным носом фигуру[33]. Все было на нем в беспорядке. Одной рукой хлопал он себя по ноге, в другую хрюкал. Он снизшел и тотчас, навалившись на спину Нептуна, начал ему басом говорить следующие стихи:

Сядем, любезный Нептун, под тенью зеленые рощи…[34]

 

Нептун танцевал тогда мазурку и потому чрезвычайно вспотел, а этот неуч навалился на него и скоро получил бы сильнейший кулак… как вдруг какой-то багор схватил его за галстук и потащил вверх»…

Иллюстрацией к письму «морского корреспондента» служила карикатура Илличевского.

«Помешательство» Кюхельбекера было явлением не случайным, единичным: оно было одною из многих неурядиц двухлетнего периода лицейского безначалия; оно было началом конца – конца «междуцарствия».

Глава XIII
Мракобесие лицеистов

 
Тогда я демонов увидел черный рой,
Подобный издали ватаге муравьиной,
И бесы тешились проклятою игрой…
 
«Подражание Данту»

Как добрый товарищ, Пушкин никогда не уклонялся от участия в каких бы то ни было ребяческих проделках лицеистов; но в то же время он неустанно трудился, чтобы достигнуть высокой цели – принести посильную дань родной литературе. Именно трудился, потому что хотя науками на школьной скамье он занимался по-прежнему не очень прилежно, так что впоследствии должен был стараться пополнить пробелы своего школьного образования, но своей необязательной работе – собственным стихам и собственной прозе – он посвящал целые часы, исправляя, отделывая каждую фразу до тех пор, пока не оставался ею вполне доволен. Поэтических же тем в голове у него роилось так много, что он не знал, за которую раньше приняться. Выше было уже упомянуто довольно подробно о его поэме-сказке «Фатама». Затем, в своих автобиографических записках конца 1815 года, он еще говорит:

«Начал я комедию, – не знаю, кончу ли ее. Третьего дня хотел я написать прозаическую поэму: „Игорь и Ольга“.

Летом напишу я „Картину Царского Села“:

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Царском Селе.

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села».

Какую именно комедию свою разумел он здесь, видно из письма Илличевского к другу его Фуссу (от 16 января 1816 г.):

«Кстати о Пушкине: он пишет теперь комедию в пяти действиях, в стихах, под названием „Философ“. План довольно удачен, и начало, т. е. первое действие, до сих пор только написанное, обещает нечто хорошее; стихи – и говорить нечего, а острых слов – сколько хочешь!.. Дай Бог ему успеха – лучи славы его будут отсвечиваться и на его товарищах».

(Пророческие слова!)

Ни «Фатама», ни «Философ» не дошли, однако, до нас, а «Игорь и Ольга», «Картины Царского Села» и, конечно, масса других еще замыслов так и остались в зародыше, без исполнения. Что «Фатама», впрочем, подобно «Философу», была начата и, во всяком случае, доведена уже до третьей главы, видно из тех же записок (от 10 декабря 1815 г.), где значится:

«Вчера написал я третью главу „Фатама, или Разум человеческий“; читал ее С. С. и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал жизнь Вольтера…»

Так, кажется, и видишь нашего школьника-философа, как он, пожимая плечами, с усмешкой говорит:

– Ну что ж! Порезвился, поразмял члены, а там опять за работу.

С. С., которому читал он свою поэму, был не кто иной, как Степан Степанович Фролов, надзиратель лицейский. Отставной подполковник, солдат аракчеевского закала с головы до пяток, Фролов в деле воспитания выше всего ставил строгую дисциплину. Если ему, в течение короткой бытности его в лицее, не удалось еще «приструнить», «вымуштровать» распущенных «мальчишек», то единственно потому (как уверял он, по крайней мере, сам), что «руки у него были коротки»: что над ним стояли и временный директор, и конференция.

Слава Пушкина как первого лицейского стихотворца дошла, конечно, и до ушей Фролова. Но он не придавал ей никакого значения до тех пор, пока новое патриотическое стихотворение нашего поэта не затронуло в груди бравого воина сочувственной струны. 1 декабря 1815 года император Александр Павлович вторично вернулся из Парижа, и Пушкин по этому поводу написал свои известные стихи «На возвращение государя императора из Парижа в 1815 году». Вспоминая, вероятно, свое собственное участие в знаменитом Кульмском бою, Фролов однажды совершенно неожиданно при встрече с Пушкиным выпалил в него его же стихами:

 
– Сыны Бородина, о кульмские герои,
Я видел, как на брань летели ваши строи…
Молодец мужчина! Отвел душу…
 

В редких порывах благосклонности к воспитанникам надзиратель удостаивал их отеческим «ты».

– Да у меня есть еще и лучше стихи, – не утерпел похвалиться Пушкин.

– Ну?

– Уверяю вас, Степан Степаныч.

– Тащи!

Ослушаться надзирателя – при его вспыльчивости – было немыслимо. Да, с другой стороны, молодому автору было и лестно, что суровый «сын Марса», ничего писаного, кроме рапортов, не признававший, заинтересовался его юношескими опытами.

– Слушаю-с, – сказал он и побежал за двумя окончательно им пересмотренными и перебеленными главами «Фатамы».

На другое утро Фролов, выстраивая лицеистов в ряды, чтобы вести их в класс, и только что прикрикнув на них: «Смирно!», вдруг обернулся вполоборота к Пушкину и как бы невзначай проронил:

– А дальше-то?

Пушкин понял сейчас, что речь идет о его поэме.

– Дальше еще не готово, Степан Степаныч…

– Ась?

– Не дописал.

– Вот на! Зачем же по губам помазали?

– Да некогда: лекции.

– Гм!.. А когда поспеет?

– Третья-то глава у меня вчерне тоже, пожалуй, написана…

– Ну, и прислать!

– Вы ничего не поймете.

– Что-о-о-с!? Да вы, молодой человек, забываетесь… Руки по швам!

– Каракуль моих не разберете.

– А! Не ваше дело.

Надзиратель обратился опять к остальным лицеистам, в рядах которых слышалось перешептывание.

– Но-с! Это еще что? Равняйсь! С левой ноги начинай… Кюхельбекер! Вы что? Ворон считаете? Где у вас левая нога?

Кюхельбекер отдернул выставленную правую ногу.

– Носки вниз! Вольным шагом марш! Раз-два! Раз-два!

Недаром Пушкин предупреждал Фролова, что тому не разобрать его каракуль. В рекреацию после ужина он был вызван лично на квартиру надзирателя.

– У вас тут сам черт ногу сломит! – было первое приветствие, с которым встретил его хозяин.

– Да я же говорил вам, Степан Степаныч, – отвечал Пушкин, с трудом удерживаясь от улыбки.

– Ась? Вот стул. Вот ваше чертово писанье. Извольте читать.

Пушкин уселся на указанный стул, раскрыл тетрадь и начал:

– «Глава третья…»

– Стой! – крикнул вдруг Степан Степанович так оглушительно громко, что Пушкин даже вздрогнул. – Человек! Трубку!

Стоявший на часах за дверьми «человек», т. е. сторож-инвалид, бросился со всех ног в комнату исполнить приказание. Набив начальнику свежую трубку, он повернулся было налево кругом, но был остановлен окриком:

– Куда? Ни с места!

Он замер, как статуя. Степан Степанович, пуская к потолку клубы дыма, более милостиво отнесся к молодому гостю с обычным лаконизмом:

– А сахарной воды?

– Нет, благодарю, – отвечал Пушкин так же лаконично.

– Чего стал? Но! – буркнул надзиратель на человека-статую, и тот как явился, так и исчез мгновенно.

Чтение началось. Пушкин вообще читал хорошо, а на этот раз еще особенно постарался. Действие его чтения на единственного слушателя тотчас сказалось. Сначала Фролов только «хмыкал», потом стал издавать одобрительные возгласы: «Эхе!», «Ишь ты! Поди-ка, на!», «Эк его, нелегкая!», наконец толкнул костлявой рукой колено молодого чтеца и прервал его:

– Постой минутку! Так, стало, это молодчик-то твой из взрослого человека да мальчик с пальчик стал?

Пушкин поднял глаза от рукописи, чтобы ответить. Но ответить ему не пришлось. Сидя лицом к входной двери, он за спиной начальника увидел вдруг на пороге Пущина, который делал ему какие-то телеграфные знаки.

– Виноват, Степан Степаныч… – сказал он и живо приподнялся.

– Куда? Нездоровится, что ли?

– М-да…

– Так капли?

– Благодарю вас… Я сейчас…

И, не слыша уже, что кричал ему еще вслед хозяин, забыв на столе и тетрадь, он выскочил вон.

Покачав головой, Степан Степаныч взял опять в руки замысловатую сказку и стал ее перечитывать сначала. Лоб его то и дело морщился, губы скашивались на сторону и бормотали что-то далеко не лестное для почерка автора.

Прошло пять минут, прошло десять, а автора все не было.

– Человек! – крикнул надзиратель.

Тот, однако, тоже куда-то отлучился: ничего рядом не шелохнулось. Фролов раздраженно ударил кулаком по столу.

– Человек!

Хлопнула отдаленная дверь, послышались поспешные шаги, и в комнату вместо «человека» влетел вихрем младший дядька Сазонов.

– Беда, ваше высокоблагородие!

Старый служака разом встрепенулся и был на ногах.

– Что там?

– Да в рекреационном-то зале тьма кромешная…

– Ну?

– Все лампы потушены, и такой содом… светопредставление, одно слово.

Глаза надзирателя зловеще засверкали…

– И Пушкин там же?

– Кажись, что вместе с другом своим Пущиным-с прошмыгнули.

– Га!.. Ну, голубчики-сударики!..

Еще на лестнице, за два перехода от рекреационного зала, до него донесся такой гвалт, что он счел нужным походный шаг свой обратить в беглый.

– Слава Богу! Мы все ждем не дождемся, полковник… – крикнул ему навстречу дежурный гувернер, Калинич, который с толпой дядек и сторожей-инвалидов стоял в нерешительности около дверей в зал. Двери были притворены, но, тем не менее, от долетавшего из-за них шума едва можно было разобрать свою собственную речь.

– Стыдно, Фотий Петрович, стыдно-с! – укорил подчиненного «полковник».

– Да я только вышел на минутку, как вдруг-с…

– Стыдно-с! Отчего не войдете?

– Да я вот посылал Леонтья, как старшего дядьку, зажечь там лампы…

– Ну?

– Отказывается…

– Что-о-о?!

Вперед выступил теперь сам старик обер-провиантмейстер и старший дядька Леонтий Кемерский.

– Не то чтоб отказывался, ваше высокоблагородие, – с достоинством заговорил он, – а думал, не вышло бы оказии… Ежели же оставить их так, – пошумят, пошумят да и уймутся.

– Трус!

– Георгиевский кавалер, сударь, не может быть трусом! – оскорбленно и гордо отозвался старик дядька, указывая на белый крестик, украшавший его грудь в ряду других крестов и медалей. – Не раз за царя и отечество кровь проливал. Но тут не враг какой, а большие детки, да и детки-то не простые, а дворянские: их пальцем не моги тронуть, а тебя они сгоряча да с ребячьей дури на свою же беду пристукнут…

– Ну и трус, значит! – нахально перебил его младший дядька Сазонов. – Ваше высокоблагородие! Дозвольте мне вести туда всю команду?

Благодаря своей необыкновенной шустрости и пронырливости Сазонов в короткое время успел расположить в свою пользу чересчур доверчивого и простого Фролова. Выказанное им в настоящем случае мужество особенно подняло его в глазах отставного воина.

– Мне сдается, Леонтий, – сухо заметил надзиратель, – что тебе пора совсем на покой, а на твое место найдется кто помоложе.

Сазонов окинул Леонтия торжествующим взглядом.

– Так прикажете идти, что ли, ваше высокоблагородие?

– Виноват, Степан Степаныч, – счел нужным вмешаться тут гувернер. – Ведь с молодежью этой инвалидам нашим нелегко будет управиться. А выйдет что, так ответственность на ком прежде всего ляжет-с? Мы с вами все же не первые спицы в колеснице…

Степан Степанович мрачно насупился, но отказался уже, по-видимому, от насильственных мер.

– Так вы полагаете капитулировать? – нехотя процедил он сквозь зубы.

– Осторожнее-с…

– Гм…

Он испустил глубокий вздох; потом разом раскрыл настежь дверь в рекреационный зал и по-военному зычно крикнул:

– Смир-но!

Когда же стоявший в непроглядном мраке зала гомон мгновенно затих, он спросил:

– Пушкин! Вы там?

– Здесь, – откликнулся из темноты голос Пушкина.

– Пожалуйте-ка сюда!

– Не ходи! – закричало несколько голосов. – Не пускайте его, господа!

– Я за тебя пойду, Пушкин! – вызвался бас с немецким акцентом, и на пороге появилась высокая, неуклюжая фигура Кюхельбекера.

– Что вам угодно, Степан Степаныч?

Не успел Степан Степанович еще ответить, как несколько таинственных рук с криком «Ты куда?» протянулось из темноты за непрошеным посредником, поймало его за шиворот, за что попало; в воздухе мелькнули его пятки и руки – только его и видели! Из темного зала грянул раскатистый хохот. Инвалиды и гувернер также не могли удержаться от смеха. Даже на строгих губах надзирателя на минутку заиграла улыбка.

– Так что же, Пушкин? – громко повторил он.

– Позвольте, братцы! Это уж мое дело! – заговорил Пушкин и вслед за тем протеснился вперед к начальнику.

– Так вот зачем вы ушли от меня? – укорил его тот. – Чтобы баламутить других?

– Не за этим, – просто отвечал Пушкин, – меня позвали…

– Кто?

– Извините, если умолчу. Позвали – я не знал для чего. Но раз я здесь, так не выдавать же товарищей: на миру и смерть красна.

Между тем в зале снова поднялся шумный говор, но уже говор спорящих:

– Нет, нет! Мы не согласны! – горланило несколько человек.

– Да ведь это, господа, наконец, глупо! – можно было расслышать голос Суворочки-Вальховского. – Пошумели – и будет. Зачем же еще доводить до неприятностей?

– Но теперь нас все равно накажут…

– Я объяснюсь.

Опять поднялось несколько протестов, но также бесполезно; около Пушкина из темноты вынырнула фигура Вальховского.

– Дозвольте нам, Степан Степаныч, разойтись по дортуарам, – начал он.

– Га! – произнес Степан Степанович. – А там вы, небось, опять набедокурите…

– Нет, уверяю вас, с нас довольно.

– Ой ли? А кто мне за то ответит?

– Я вам отвечаю и за себя и за товарищей словом лицеиста.

– Так… Ну, слово лицеиста, должно быть, вам не менее свято, как нашему брату слово офицера: Бог вам на сей раз судья – расходитесь!

28Школьный товарищ Пушкина, адмирал Матюшкин, перед своей смертью передал сохранившийся у него подлинник «Мудреца» за 1815 год академику Я. К. Гроту. Благодаря любезности последнего пишущий настоящие строки имел случай просмотреть этот подлинник. Почти весь журнал переписан одним и тем же красивым почерком Данзаса, что удостоверяется как покойным Матюшкиным, так и пометкой в конце 1-го номера «Мудреца»: «В типографии Данзаса». По словам того же Матюшкина, статьи принадлежали почти исключительно Данзасу и Корсакову. Дельвиг, как «известный» уже литератор, только просматривал их до переписки, – почему под подписью Данзаса выставлено: «Печатать позволяется. Цензор Барон Дельвиг». Наконец, Илличевский участвовал в журнале собственно как иллюстратор: недурные раскрашенные карикатуры украшают каждый номер, и под одной из них можно прочесть подпись: «Ill. Pinx.», т. е. «Illischewsky pinxit» (Рисовал Илличевский). Кстати выпишем здесь оглавление 1-го номера «Мудреца» за 1815 г.: Изящная словесность: 1) Проза: а) К читателям. b) Осел – философ. 2) Стихотворения: а) К заключенному другу-поэту. b) К Мудрецу, с) Эпиграмма, d) Эпитафия, е) Нет, нет! 3) Критика: а) Письмо к издателю. Ь) Объявление. 4) Смесь: а) Письмо из Индостана. b) Анекдот. В конце номера приложены две карикатуры. В одной из них действующими лицами представлены Мясоедов, Кюхельбекер и гувернер; в другой – Мясоедов, Илличевский и гувернер. В той и другой Мясоедов, по обыкновению, изображен с ослиной головой, а Кюхельбекер и Илличевский совсем взрослыми мужчинами. Иллический даже с бакенбардами, в современных штатских платьях. В 3-м номере «Мудреца» к указанным 4-м отделам прибавились еще два новых: «Моды» и «Политика».
29В подлиннике, по очевидной описке, сказано: «воют».
30Для сравнения приводим и соответствующие куплеты Жуковского: В тени дерев, над чистыми водами,Дерновый холм вы видите ль, друзья?Чуть слышно там плескает в брег струя,Чуть ветерок там дышит меж листами;На ветвях лира и венец…Увы! друзья, сей холм – могила;Здесь прах певца земля сокрыла;Бедный певец!И нет певца! Его не слышно лиры…Его следы исчезли в сих местах;И скорбно все в долине, на холмах;И все молчит… Лишь тихие зефиры,Колебля вянущий венец,Порою веют над могилой,И лира вторит им уныло:Бедный певец!
31Черт побери (нем.).
32Маленький (нем.).
33В подлиннике сделана выноска: «Фигура Синтезис» – острота, вызванная, вероятно, классным уроком, где говорилось о синтезисе (мысленное соединение частей в целое) в противоположность анализу (разложение целого на части).
34Пародия на известную оду Дельвига «Сядем, любезный Дион…».