Kostenlos

Юношеские годы Пушкина

Text
Aus der Reihe: О Пушкине #2
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Юношеские годы Пушкина
Audio
Юношеские годы Пушкина
Hörbuch
Wird gelesen Clever_Fox
3,05
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава XI
«Беседчики» и «арзамасцы»

 
Вы, рыцари парнасских гор,
Старайтесь не смешить народа
Нескромным шумом ваших ссор;
Бранитесь – только осторожно.
 
«Руслан и Людмила»

В начале октября Жуковский снова наведался к молодому другу своему в Царское Село. С первых же слов, по убитому виду, по минорному тону дорогого гостя, Пушкин понял, что ему не по себе.

– Ты, верно, нездоров, Василий Андреич? – участливо спросил он.

Жуковский грустно улыбнулся.

– Хандрю. Бывают, дружок, такие минуты в жизни. Жестокая сухость залезет тебе в душу, давит тебя изнутри – и не годен ты ни на что… ни на дело, ни на безделье.

– А неизменная утешительница твоя – поэзия?

– И та от меня отворотилась! Не знаю, когда она опять на меня взглянет. Я думал, не бродит ли она теперь по аллеям здешнего парка, и нарочно за этим прибыл сюда.

Тяжелое настроение старшего друга подействовало подавляющим образом и на Пушкина. На шутку его он отвечал только слабой улыбкой.

– Нет, и у нас здесь теперь не разгуляешься. Птицы и дачники улетели, зелень увяла; холодно, сыро, пусто кругом…

– Совсем как у меня на душе… Слышал ты, Александр, про представление новой пьесы Шаховского: «Липецкие воды»? – заговорил вдруг Жуковский изменившимся голосом и нервно взял Пушкина за руку.

– Ах, вот что! – догадался Пушкин. – В газетах был, действительно, намек на то, что будто Шаховской позволил себе вывесть тебя в своей пьесе…

– Да, под видом «балладника» Фиялкина. Я, как ты знаешь, не обидчивого десятка. Не я первый, не я последний; и Карамзин, столп нашей молодой литературы, был однажды осмеян тем же Шаховским в его «Новом Стерне». Я нарочно даже взял с друзьями ложу на первое представление «Липецких вод», чтобы от души посмеяться. Остроте меткой и даже резкой отчего не посмеяться? Но если острота бьет только на дурной вкус толпы, если она и плоска и дерзка, тогда как-то совестно за самого автора и не до смеха. Если же после того в торжественном заседании «Беседы» Шишков (президент академии и муж ученый) вместе с Буниной венчают автора лавровым венком, величают его современным Аристофаном и избранная публика им рукоплещет, – тогда не глядел бы на свет Божий, просто краснеешь за своих ближних, за весь род людской…

– Неужели это правда! Неужели они увенчали его еще лаврами? – негодуя, воскликнул Пушкин и вскочил даже с места. – И ты это так спустишь Шаховскому, не бросишь ему в лицо перчатки в форме эпиграммы, что ли?

– Карамзин в свое время смолчал – и я смолчу. И без меня на Парнасе довольно шуму, друзья вступились за меня. Дашков напечатал «к новому Аристофану» жестокое письмо; Блудов написал презабавную сатиру, а Вяземский разразился фейерверком эпиграмм. Около меня дерутся за меня; а я молчу. Да лучше бы, когда бы и все молчали… Я благодарен этому глупому случаю: он более познакомил меня с самим собой. Я знаю теперь, что люблю поэзию для нее самой, а не для почестей, и что комары парнасские меня не укусят никогда слишком больно.

Приведенный разговор происходил в лицейской приемной.

– Экой ты, право, чудак, Кюхля! Чего ты опять пятишься? – послышался с площадки лестницы голос Дельвига, и вслед затем в приемную, спотыкаясь, влетел Кюхельбекер, которого Дельвиг насильно втолкнул туда перед собой.

– А, здравствуйте, господа! – приветствовал обоих Жуковский, успевший за лето перезнакомиться со всеми стихотворцами. – В чем дело, любезный барон?

– Да вот наш Вильгельм Карлыч на коленях умолял меня сейчас…

– Вовсе не на коленях… – перебил неоправившийся еще от замешательства Кюхельбекер. – Но никто здесь, кроме Гауеншильда, и не знает хорошенько немецкого языка, а к нему-то за советом я уж ни за что не обращусь…

В руках у него оказался бумажный сверток, который он, в душевном волнении, мял немилосердно.

– У вас, вероятно, приготовлены немецкие стихи, – догадался Жуковский, – и вы хотите знать мое мнение. Правда?

– Правда-с… – прошептал, все еще заминаясь, Кюхельбекер. – Но вы, Василий Андреич, ради самого Бога, не будьте слишком строги, не смейтесь надо мной… Я переводил, как умел…

– Так это у вас перевод с русского?

– Да-с, Кирши Данилова древнерусская былина: «Сорок калик с каликою». Я думал, что жаль, если такое сокровище народной поэзии пропадет для других наций…

– Очень жаль, – подтвердил Жуковский, протягивая руку за стихами, которые автор все еще не решался вручить ему.

– Нет, нет! Прежде обещайтесь не читать здесь, при этих зубоскалах! – вскричал Кюхельбекер и спрятал сверток за спину.

Но это ему ни к чему не послужило. Подкравшийся к нему в это самое время сзади Илличевский выдернул у него листок из рук и почтительно преподнес Жуковскому.

– Имею честь представить и представиться!

– Это что же такое? – среди общей веселости с недоумением спросил Жуковский; в руках у него кроме стихов очутилась вдруг еще какая-то картинка, которую лицейский карикатурист Илличевский, очевидно, еще раньше приготовил и очень ловко подсунул ему теперь вместе со стихами.

– А портреты автора и его вдохновителя, как иллюстрация к тексту, – серьезно отвечал Илличевский.

Даже Жуковский, взглянув на удачную карикатуру, не мог удержаться от улыбки; Пушкин же и Дельвиг просто покатывались со смеху.

– Это совершенство! Это прелесть что такое!

Кюхельбекер готов был разобидеться, но Жуковский возвратил уже рисунок живописцу, а стихи упрятал в свой боковой карман со словами:

– Мы с вами, Вильгельм Карлыч, терпим одинаковую участь: обоим нам за стихи наши от завистников достается; но не будем отчаиваться. В следующий же приезд сообщу вам мое откровенное мнение о настоящем вашем опыте.

– А когда вы будете к нам опять, Василий Андреич? – спросил Илличевский. – Я надеюсь, что в воскресенье, 24 числа, вы, во всяком случае, нас не забудете?

– А что у вас здесь тогда?

– Да 19-го – годовщина открытия нашего лицея, в ближайшее же воскресенье после того у нас всегда спектакль…

– А Илличевский у нас – первый лицедей, – пояснил Пушкин.

– Поневоле станешь хоть лицедеем, когда ты с Кюхельбекером выбили у меня из рук мое парнасское оружие – гусиное перо. Лучше быть первым в селе, чем последним в городе.

– О! Если вы такой первостатейный актер, то я непременно буду, – любезно сказал Жуковский и совсем повеселевшим взором оглядел столпившуюся около него молодежь. – Приятно на вас глядеть, друзья мои! Приехал я сюда со слабой надеждой отдохнуть у вас душою – и не ошибся в расчете: всю навеянную на меня «беседчиками» пыль с души как ветром сдуло.

– А кстати, Василий Андреич, какую это сатиру, говорил ты давеча, сочинил друг твой Блудов на «беседчиков»? – спросил Пушкин.

– Полное название ее: «Видение в некоторой ограде, изданное обществом ученых людей». «Ограда», понятно, означает «Беседу». Один список с сатиры нарочно послан к герою ее – князю Шаховскому, при письме будто бы от имени нескольких арзамасских литераторов.

– Арзамасских?

– Да. Блудов – помещик Арзамасского уезда, недавно побывал на родине и для рассказа своего воспользовался одним анекдотом, который случился на месте. Только героем он сделал Шаховского и скромный номер арзамасского трактира обратил в великолепный зал «Беседы».

– Но в чем же соль сатиры? Расскажите, Василий Андреич! – пристали к Жуковскому лицеисты.

– В письме, к которому была приложена эта сатира, объяснено, что несколько арзамасских литераторов собрались раз в местном трактире, – начал Жуковский. – Вдруг вошедший половой докладывает им, что рядом в номере остановился какой-то проезжий – должно полагать, ясновидящий: бредит с открытыми глазами. Заинтригованные литераторы подкрались к дверям таинственного соседа и заглянули в щелку. Что же они увидели там? По номеру взад и вперед шагал, размахивая руками, безобразный толстяк и нараспев декламировал какие-то бессмысленные, напыщенные фразы…

– А ведь Шаховской, говорят, очень толст? – прервал рассказчика Илличевский.

– Настолько же толст, насколько Шишков тощ: оба дополняют друг друга. Итак, – продолжал Жуковский, – он декламировал без передышки, а окончив свою речь, начинал ее опять сызнова. Таким образом, подслушивавшие арзамасцы имели возможность записать все «видение» от слова до слова. Имен своих они, однако, по скромности не выставили, ибо скромность – отличительная черта арзамасцев.

– А содержание «видения»? – спросил один из слушателей.

– Дословно, к сожалению, я не сумею передать вам его. Вкратце же оно такое: в магнетическом сне своем Шаховской повествует, как он однажды, после заседания «Беседы» в Державинском зале, по рассеянности забыл выйти с другими. Свечи задули, дверь замкнули на два замка, и очутился он вдруг один-одинешенек в опустевшем и темном зале. Ветер за окнами заунывно выл, и думы, одна другой мрачнее, нахлынули на злополучного драматурга. Прислонясь к оконнице буйной головой, он стал громко каяться в собственных своих прегрешениях… Жаль, право, что я не захватил с собой этой образцовой исповеди! Когда-нибудь доставлю ее вам.

– Да вот 24 числа, когда будет у нас спектакль, – сказал Илличевский.

– Непременно, если не забуду.

Описывать самое празднество лицейской годовщины в 1815 году мы не станем. Приведем только краткий, но характеристичный отчет о нем, сохранившийся в письме Илличевского к Фуссу, другу его по гимназии, где он обучался до лицея:

«26 октября 1815 г. (Царское Село – вечное Царское Село).

Я получил письмо твое в такое время, когда я не имел ни на час свободного времени, ибо оно было посвящено целому обществу, скажу яснее, в такое время, когда мы приготовлялись праздновать день открытия лицея (правильнее бы было: день закрытия нас в лицее), что делается, обыкновенно, всякий год в первое воскресенье после 19 октября, и нынешний год также октября 24 числа. Этот праздник описать тебе недолго: начался театром; мы играли „Стряпчего“ Пателена и „Ссору двух соседей“. Обе пьесы – комедии. В первой представлял я Вильгельма, купца, торгующего сукнами, которого плут-стряпчий подрядился во всю пьесу обманывать; во второй – Вспышкина, записного писаря, охотника и одного из ссорящихся соседей. Не хочу хвастать перед другом, но скажу, что мною зрители остались довольны. За театром последовал маленький бал и потчевание гостей всякими лакомствами, что называется в свете угощением».

 

Что касается Пушкина, то он исполнял только незначительную роль в первой пьесе.

«Отзвонил – и с колокольни долой»: сорвал с себя парик, смыл с лица следы пудры и угля, придававшие ему требуемый пьесою старческий вид, переоделся в лицейский мундир и как раз к началу антракта поспел в «партер», где со сцены еще заметил Жуковского.

Тот сидел в стороне, прислонясь к колонне, но был уже не один: перед ним торчал великан Кюхельбекер. Наклонясь к сидящему со своей вышины и приложив раковиной руку к одному уху (потому что, как уже сказано, он был несколько глух), Кюхельбекер благоговейно прислушивался к тому, что говорил ему Жуковский. Чело последнего было ясно, взор светел; от прежнего меланхолического настроения, очевидно, не осталось и тени.

– Барометр парнасский, кажется, не показывает уже на дождь? – было первое приветствие Пушкина.

– На дождь-то – нет, но на грозу и бурю, – был веселый ответ.

– Вот как!

– Да, на Парнасе у нас теперь жаркий бой: клочья перьев так и летят, чернила так и брызжут.

– Между вами, карамзинистами, и стариками – шишковистами?

– Да, или, точнее, между «арзамасцами» и «беседчиками». Ведь намедни ты слышал уж от меня о шутке Блудова? Ну, так из тех, что участвовали в шутке, сложился теперь плотный кружок: «Арзамас» – и горе «Беседе»!

– Эх, Пушкин! Ну зачем ты помешал нам? – попрекнул Кюхельбекер. – Василий Андреич только что начал объяснять мне…

– Что немецкие вирши твои бесподобны? – насмешливо досказал Пушкин.

– Они в самом деле очень сносны, – серьезно отозвался Жуковский, – и я уже обещал Вильгельму Карлычу пристроить их в каком-нибудь немецком журнале.

Кюхельбекер весь раскраснелся и скромно потупился.

– Василий Андреич, конечно, чересчур добр… – пробормотал он. – Но мнение его меня очень ободрило… Мне хотелось бы теперь написать немецкую же статью о русской литературе, и я просил Василия Андреича дать мне некоторые указания…

– И представь себе, – подхватил с улыбкой Жуковский, – Вильгельм Карлыч оказывается тайным приверженцем «старого» слога…

– Ну как тебе не стыдно, Кюхля! – воскликнул Пушкин.

– Нет, у него есть свои резоны, – примирительно вступился Жуковский. – Глава старой партии, Шишков, не номинально только президент Российской академии: он и муж глубокоученый, государственный, да и незаурядный писатель. Но, как у всякого смертного, у него есть свой конек, свой предмет помешательства. Это – славянщина. Целые годы изучая всевозможные языки, он в конце концов пришел к какому выводу? Что древнейший в мире язык – славянский и что все прочие языки – только наречия славянского. Раз став на эту точку, он готов всякое иностранное слово хоть за волосы притянуть к славянскому.

– Например? – спросил с некоторым уже задором Кюхельбекер.

– Например… Хоть слово ястреб. Шишков производит его от «яству теребить».

– И преостроумно!

– Не спорю. Но едва ли верно, потому что латинское Astur разве не тот же ястреб, только позаимствованный нами у древних римлян?

– Ну, это еще вопрос!

– Даже вопроса не может быть, – усмехнулся Пушкин. – Очевидно, римляне исковеркали наше славянское слово!

– Нет, и славяне, и римляне, может быть, взяли его из древнего санскритского…

– Вот это, пожалуй, всего вернее, – согласился Жуковский. – Но тут вы, Вильгельм Карлыч, уж отступили несколько от Шишкова. А мало ли у нас совсем иностранных слов? Не имея никакой возможности приурочить их к славянщине, шишковисты изгоняют их вовсе из родной речи и заменяют словами собственного изобретения. Так: проза у них – говор, номер – число, швейцар – вестник, калоши – мокроступы, бильярд – шарокат, кий – шаропих.

– Да чем же эти новые слова хуже иностранных? – возразил Кюхельбекер.

– Особенно шаропих! – рассмеялся Пушкин. – Прелестно!

– Да и между «беседчиками» начинается уже раскол, – продолжал Жуковский. – Державин не соглашается на предложение Шишкова – соединить «Беседу» с академией; Крылов прямо осмеял своих друзей-«беседчиков» в басне «Квартет»:

 
А вы, друзья, как ни садитесь, —
Все в музыканты не годитесь…
 

Но мы, «арзамасцы», решились теперь окончательно доконать их. В позапрошлый четверг, 14 октября, по приглашению Уварова, мы собрались у него на первый «арзамасский вечер». В прошлый четверг – на второй у Блудова[26]. Председателем нашим всего ближе было бы выбрать самого создателя нового слога, Карамзина. Но он живет в Москве и мог бы участвовать в собраниях наших только наездом (а мы думаем собираться каждый четверг). Главное же, что он – олимпиец, и не в его характере вздорить с кем бы то ни было. Но мы, его ученики, не добравшиеся еще до вершин Олимпа, постоим и за него, и за себя. Новорожденный «Арзамас» – пародия дряхлой «Беседы», и насколько заседания «Беседы» напыщенно-важны и непроходимо-скучны, настолько же заседания «Арзамаса» задушевно-веселы и непринужденно-шутливы. Арзамасская критика должна ехать верхом на галиматье. Это – наш девиз. Отрешась на время заседаний «Арзамаса» от своего светского звания, каждый из нас принял условную кличку из моих баллад, которые так не пришлись по вкусу «беседчикам». Блудов у нас – Кассандра, Уваров – Старушка, Батюшков – Ахилл, впрочем и Попенька за его птичий нос; Дашков – Чу! Чурка или просто Дашенька; Тургенев – Эолова арфа…

– Это за что же? – спросил Пушкин.

– За вечное бурчанье его ненасытного брюха.

– Не в бровь, а прямо в глаз! А тебя самого как прозвали, Василий Андреич?

– Светланой. Похож, видно, на красную девицу.

– А кто же у вас председатель? – спросил Кюхельбекер. – Не вы ли?

– Нет, председатель у нас очередной; я же взял на себя более скромную, но не менее ответственную роль – секретаря. Достодолжно оформить протокол наших заседаний – задача, я вам скажу! То-то речи, то-то перлы высшего сумасбродства! Но зато и польза велия: нет на свете средства пользительнее смеха – он удивительно как способствует сварению желудка.

– Но о чем же у вас речи?

– Да вот, прежде всего, по образцу французской академии наук, каждый вновь принятый член у нас должен сказать надгробное похвальное слово своему предшественнику. Но так как мы, первые учредители, не имели предшественников, то мы для наших надгробных речей берем заимообразно и напрокат живых покойников «Беседы». Мне выпала счастливая доля отпевать современного Тредьяковского – Хлыстова.

– Графа Хвостова?

– Да. И, признаюсь, редко я бывал так в ударе! Да и не диво: настольной книгой в заседании, неисчерпаемым кладезем вдохновения служат мне его собственные притчи.

 
Наш граф, сказать ему мы можем не в укор,
Танцует как Вольтер и пишет как Дюпор[27].
 

– Вот бы подслушать вас! – сказал Пушкин.

– А что ж? Рано или поздно, ты попадешь тоже, вероятно, к нам.

– Кто? Я? – спросил Пушкин и от радостного волнения весь так и вспыхнул.

– Ну, понятно; кому ж из нас, как не тебе, быть там, – убежденно сказал Кюхельбекер. – От души, брат, вперед тебя поздравляю!

Пробасил он так громко, что кругом по зрительной зале пронеслось дружное шиканье: «ш-ш-ш!» – потому что антракт сейчас кончился, ширмы на сцене, заменявшие занавес, раздвинулись, и представление возобновилось.

Зато по окончании последней пьесы, когда сцена была убрана вон и заиграла музыка для танцев, около Жуковского столпились все лицейские стихотворцы. Он должен был повторить им все то, что рассказал перед тем Пушкину и Кюхельбекеру об «Арзамасе»; но наибольший фурор произвел двумя притчами «арзамасскими», сочиненными по образцу притч графа Хвостова. Начало одной из них, «Обжорство», было такое:

 
Один француз
Жевал арбуз…
 

Другая, «Дождь», начиналась так:

 
Однажды
Шел дождик дважды…
 

– Это чудо что такое! – потешались лицеисты.

– Но заслуга вся за Хвостовым, – сказал Жуковский. – Он вдохновляет нас, и мы, в благодарность ему, сочинили следующую благозвучную надпись к его портрету:

 
Се – росска Флакка зрак! Се тот, кто, как и он,
Выспрь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон;
Се лик од, притч творца, муз чтителя Хлыстова,
Кой поле испестрил российска красна слова.
 

– Помилуйте! Господа! Дамы сидят без кавалеров, а вы болтаете как ни в чем не бывало! – завопил, подбегая к товарищам-поэтам, граф Броглио, распорядитель танцев.

Делать было нечего – пришлось волей-неволей принять участие в танцах. Но и танцуя, редкий из кавалеров-стихотворцев не занимал свою даму беседой об «Арзамасе»; точно так же многие еще дни после того главной темой разговоров лицеистов между собою был тот же «Арзамас». Большинство лицеистов, надо сказать правду, видело в новом литературном обществе одну потешную сторону и интересовалось только арзамасскими «шалостями», т. е. баснями и притчами, сочиненными в подражание графу Хвостову. Наибольшим успехом пользовалась у них басня «Кончина коровы», которую мы и приводим здесь целиком:

 
У мужика корова,
Когда была здорова,
И ест, и пьет,
И долг природе свой день каждый отдает,
Иль, говоря по-русски:
Давать и творогу, и сливок на закуски
Ничуть не устает.
Корова не заморска птица,
Но делать молоко ужасна мастерица.
В коровушке своей души не знал мужик,
То есть до молока охотник он велик;
Ведь у людей все внутренние части
Корыстолюбия во власти.
Но вдруг
Коровушку мою сразил недуг:
Ей не взлюбился луг,
Стал лоб нахмурен;
Она худа, бледна,
И цвет в лице стал дурен,
И голова дурна.
Бывало, светлый глаз: днесь без светильни плошка;
Корова-здоровяк – ни дать ни взять
Ободранная кошка!
Мужик ревет не час, не два, не пять,
Ревет он целы сутки;
Для мужика
Без молока
Приходит не до шутки.
Но – как ни плачь, но как скотинушки ни жаль —
Ее отправь хоть в гошпиталь.
На вопль хозяина сбежались из деревни
Матроны древни;
Весь бабий факультет
К больной приходит на совет.
Та говорит: «В корове сперлись спазмы,
Ее бы в ванну посадить»;
Другая: «Может быть, в коровушке миазмы;
Не худо прилепить
Ей шпанску муху
К уху»;
А третья: «Поверьте мне, легко
В корове разлилось, быть может, молоко»;
Четвертая: «Чтобы помочь больной здоровью,
Привейте оспу ей коровью».
Тут мысль был класть всяк лих
И лезет в Эскулапы.
Корова между тем, крестом сложивши лапы,
Вздохнула раз-другой, – и нет ее в живых.
Такие ж и у нас бывают штуки,
И каждый, щедрый на совет,
Доит корову в обе руки,
А все корове пользы нет.
 

Неудивительно, что и стрелы лицейских эпиграмм с этого времени часто обращались против бедного Хвостова.

Так-то новое веяние в «большой литературе» отозвалось и в тесных стенах царскосельского лицея.

26Оба впоследствии графы и министры.
27Дюпор – знаменитый в то время балетный танцовщик. Т. е. изображение русского Горация Флакка.