Kostenlos

Необыкновенная история о воскресшем помпейце

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Необыкновенная история о воскресшем помпейце
Необыкновенная история о воскресшем помпейце
Hörbuch
Wird gelesen Анна Парамонова
1,42
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Такая бесцеремонность возвратила Марка-Июния опять к действительности.

– Скоро, кажется, мне и руки оторвут! – сказал он.

– Да, милый мой, – отвечал репортер, – на то ведь ты и триумфатор! В театре тебе нынче, вперед говорю, будет не такая еще овация…

– Так я лучше вовсе не пойду туда…

– И не услышишь даже Лютеции-Тетрацини?

– Ты прав: услышать ее я должен непременно!

– То-то же. Да и билеты уже взяты. Вот, signore direttore, на всякий случай получите ваши два билета.

– А счет вы потом представите? – не без колкости спросил Скарамуцциа.

– Не премину, почтеннейший, будьте покойны.

Глава десятая
Травля

Было за четверть часа до начала представления, и огромный театральный зал был еще довольно пуст, когда Скарамуцциа ввел туда своего взрослого питомца. Ему хотелось еще до спектакля прочесть помпейцу на месте небольшую лекцию об акустике современных театров. Но, пробираясь между кресел к своему месту, он, к неудовольствию своему, увидел, что ошибся в расчёте, что лекцию придется отложить до другого раза: Баланцони был уж тут как тут и прелюбезно кивал навстречу Марку-Июнию.

– Отлично, любезнейший, сделал, что забрался спозаранку: я успею еще рассказать тебе содержание «Вильгельма Телля». Слушай.

– Полноте, signore dottore! – сердито перебил Скарамуцциа. – Россини в своей опере совершенно исказил драму Шиллера…

– Положим, что так; но действие-то в ней всё-таки – осталось.

– Хорошо действие, которого не понять, если вперед не рассказать содержания пьесы!

– Марк-Июний же не знает еще настолько нашего итальянского языка…

– Да если б и знал, то ничего не разобрал бы, потому что певцы глотают половину слов.

– Это еще не беда, – вмешался тут Марк-Июний, – в пении дело не в словах.

– А в чем же?

– В музыке.

– Да что толку в музыке без слов?

– То же, дорогой учитель, говорил и скворец соловью в басне: «Не знаю, – говорит, – чего восхищаются так твоим пением? Что толку в нем без слов?» – «Толк в нем такой, – отвечал соловей, – что звуками я умею сказать то, чего не выскажешь никакими словами».

– Вот именно! – подхватил Баланцони и для памяти отметил на манжетке: «Скворец и Соловей». – Опера «Вильгельм Телль» – лебединая песнь Россини, и, хотя она сочинена еще в 1829 году, а лучше её у нас до сих пор ничего нет, да и не будет! Теперь я передам тебе вкратце содержание оперы.

Но не рассказал он и всего первого действия, как оркестр заиграл увертюру. Партер и ложи наполнились между тем избранною публикой. Пурпуровый плащ помпейца тотчас обращал внимание всякого входящего; бинокли всех направлялись на него, все были заняты им одним. Но при первых звуках прелестной увертюры все кругом притихло. Один только неугомонный репортер «Трибуны», как ни в чем не бывало, продолжал свой рассказ довольно громко. За спиной его послышалось легкое шиканье. Рассказчик надменно оглянулся и еще более возвысил голос.

– Ч-ш-ш-ш! – пронесся теперь как бы резкий свист ветра снизу доверху по всему театральному залу.

Лицо репортера побагровело; но ему ничего не оставалось как замолчать.

Когда кларнет начал выделывать известную, очаровательную трель, некоторые из зрителей стали тихонько подпевать. Подобно отдаленным звукам эоловой арфы, это экспромтное пение было сперва едва слышно; но потом становилось все дружнее и громче. Когда же загремел заключительный марш, весь театр уже вторил восторженно оркестру.

– Вот тебе заразительная сила соловьиной песни без слов! – шепнул Марк-Июний Скарамуцции.

Занавес взвился, и представление началось. Роскошный декорации, изображавшие живописный швейцарский ландшафт, характерные костюмы актеров-поселян и, особенно, звучный хор их не преминули пленить вначале взор и слух помпейца, не привыкшего к такой богатой обстановке. Но он все ждал Лютеции-Тетрацини, которой еще не было на сцене.

– Скоро ли она, наконец, выйдет? – спросил он Баланцони.

– Кто? Твоя Лютеция? Потерпи немножко: она появится только во втором действии.

– Во втором!

С этого момента пьеса уже мало его занимал, и он не мог подавить зевоты.

– Ага! зеваешь? – обрадовался Скарамуцци.

– Да вонь, оглянись хоть кругом: занимает ли кого-нибудь эта ваша драма?

В самом деле, можно было подумать, что присутствовавшая многочисленная публика стеклась сюда не ради оперы, а для свидания с знакомыми, – людей посмотреть и себя показать.

Когда со сцены доносился бьющий в ухо мотив, всякий, правда, начинал опять мурлыкать его про себя; но самое действие было, казалось, всем так известно, что в редкой ложе кто-нибудь глядел на сцену. Сидевшие у барьера разряженные дамы, обмахиваясь веерами, весело болтали с стоявшими позади их кавалерами или же биноклем водили по ярусам и партеру.

– В этом ты, пожалуй, отчасти прав, – сказал Баланцони. – Но самый театр, согласись, не чета вашим древним театрам?

– Как тебе сказать? Этих мелких золотых украшений по борту у нас, точно, не было; не было и этого яркого электрического освещения, от которого в глазах рябит. Зато с перил свешивались пестрые сиракузские ковры; колонны и столбы были увиты, связаны между собою цветочными гирляндами; ложи патрициев и всадников так и пестрели шелком, пурпуром и золотом; но что всего важнее, – над головой у нас не было потолка, а светилось ясное, чистое небо; дышалось легко, да и глазам не было больно. Сколько человек помещается у вас здесь?

– Тысячи две.

– Только-то? А в нашем амфитеатре умещалось их двадцать тысяч! И ведь яблоку негде было упасть, никто глаз не смел оторвать от арены…

– Особливо, неправда ли, когда травили кого-нибудь дикими зверями? – саркастически заметил Баланцони.

– Да кого же мы травили? только каких-то евреев да христиан.

– Только? это бесподобно!

Хотя большинство публики, как сказано, не глядело на сцену и только мимоходом ловило долетавшие оттуда гармонические звуки, но оживленный разговор наших трех знакомцев, с минуты на минуту становившийся слышнее, обратил, наконец, общее внимание. Все бинокли со всех ярусов направились на одну точку в партере – на помпейца.

Тот, однако, этого уже не видел: он весь был поглощен происходившими на сцене. Лазурное небо над вершинами гор заволокло там вдруг мрачными тучами, завыл ветер, блеснула молния, загрохотал гром; волны на озере заходили выше и грознее. Никогда не видал такого искусного воспроизведения величественного явления природы, Марк-Июний был очарован. В то же время и самое действие на сцене, под стать природе, оживилось. Вбежал человек с окровавленным топором и бросился в ноги рыбакам, умоляя переправить его на тот берег: он убил своего обидчика, бургфогта, и погоня за ним по пятам. Рыбаки наотрез отказываются: озеро слишком бурно. И вправду: волны все выше, молния так и сверкает, гром гремит, не умолкая. Тут является Телль и, узнав, в чем дело, с решимостью прыгает в лодку: – «С Богом же! я попытаюсь». Едва только он отчалил, как и стража, преследующая убийцу, – уже тут как тут. Но лодка, то ныряя в глубину, то взлетая на гребнях волн, уносит его все далее.

Марк-Июний забыл, казалось, что перед ним спектакль, а не действительность. Вскочив на ноги, он громко захлопал и еще громче крикнул Теллю:

– Не унывай, друг! Греби хорошенько!

Баланцони с усмешкой оглянулся на окружающих, забил также в ладоши и заорал под тон помпейцу:

– Греби, греби хорошенько!

Невнимание к актерам охотно прощается; невнимание к публике – ни под каким видом. Весь театр сверху донизу зажужжал, загудел, как пчелиный улей. Послышались явственно негодующие голоса:

– Это уже ни на что похоже! Чего смотрит полиция?

Профессору не без труда удалось на этот раз еще угомонить своего забывшегося ученика.

Так прошел первый акт; после небольшого антракта, начался второй. Когда тут из-за кулис показалась столь долго ожидаемая помпейцем певица, игравшая роль Матильды, он в первую минуту был разочарован: ни фигурой, ни лицом она не походила на его покойную невесту. Но вот прозвучал её голос, и сердце в нем опять дрогнуло. Когда же началась сцена её с Арнольдом, и она затянула свою известную арию, Марк-Июний, вне себя, крикнул на весь громадный театр:

– Лютеция! о, Лютеция!

Такой перерыв зрителем бравурной арии любимой певицы был чем-то совершенно неслыханным. Кругом раздались уже сотни голосов:

– Вон, вон! да где же полиция?

Теперь и полиция, в лице дежурного офицера, предстала пред нарушителем общественного порядка. Скарамуцциа, не выжидая, пока их силой выведут, схватил Марка-Июния под руку и поспешил с ним к выходу.

– Вот тебе, Марк-Июний, тоже травля, – говорил следовавший за ними Баланцони. – Теперь ты отчасти понимаешь, что испытывали христиане-мученики, когда их травили в вашем цирке?

Глава одиннадцатая
На родной почве

Самолюбивому профессору естественно была крайне неприятна описанная сейчас травля, в которой он, европейский ученый, оказался также страдательным лицом. Но травля эта имела хоть одну благодетельную сторону: Марк-Июний должен был окончательно извериться в современном человечестве и искать забвения в спасительном мире наук.

На следующее утро ученик его, действительно, был еще в более подавленном настроении, чем накануне.

– Ты плохо спал, сын мой? – стал допытываться профессор.

– Вовсе не спал… – был глухой ответ.

– Что так?

– Да сводил счеты с жизнью. Хотя я и дитя стародавних времен, но телом и духом еще молод; и вдруг сказать себе, что ты на земле чужой, что тебе на ней нет уже места; это, как хочешь, тяжело, обидно!

– Что ты, что ты, милый! – встревожился Скарамуцциа. – Ты разочаровался в людях, – и благо тебе: тем дороже тебе будет наука. Сейчас же повезу тебя опять по фабрикам, по заводам…

Марк-Июний безнадежно покачал головой.

– Нет уж, уволь меня, учитель!

 

– Как же мне быть с тобой? Рассеять тебя теперь необходимо. Знаешь, что: после всех грубых технических производств я думал, в виде десерта, угостить тебя самым утонченным научным блюдом, – движущейся фотографией; это, я тебе скажу, такое воспроизведение действительности…

– Да, для тебя, современного человека, это должно быть очень любопытно, – согласился помпеец. – Меня же, поверь, все эти новые чудеса, как и те, что ты уже показал мне, более пугают, отталкивают. В какие-нибудь два дня я убедился, что человечество, несмотря на всю вашу так называемую цивилизацию, сделалось беднее, несчастнее прежнего. На что человеку всевозможные ваши житейские удобства, если он к ним завтра же привыкнет, и они ему затем уже не доставляют никакого удовольствия? Да и многие ли имеют возможность пользоваться ими? На одну чашку весов вы кладете удобства десятков состоятельных людей, а на другую – здоровье всей остальной миллионной массы ваших братьев. Удивляет меня только, как они еще находят в себе силу жить?

– Привычка, любезный друг, – сказал Скарамуцциа: – как к роскоши, так и к бедности одинаково привыкаешь. И они в своем роде даже счастливы: сам ты ведь видел, как они суетятся, хлопочут, болтают, смеются. Много ли им для счастья их нужно? Помидоров да макарон, олеографий да фотографий, а прежде всего – своя среда, своя семья.

– Вот именно! вот и разгадка! – подхватил Марк-Июний. – Как неприглядна ни была бы наша жизнь, искусство придает ей праздничную окраску, а своя среда, своя семья делают ее нам близкою и милою. Родная обстановка, родные люди – вот первое условие человеческого счастья; без него и жизнь не в жизнь. Для меня, – увы! – и нынешнее искусство как-то дико, не по душе; а близких людей никого не осталось. Сама родина моя обратилась для меня в чужбину, и люди, и язык их, и нравы, и взгляды, и удовольствия – все, все мне уже чуждо. Я совсем одинок, никому не нужен…

– Про меня ты забыл, мой милый? – с укоризной сказал Скарамуцциа.

Марк-Июний взял его за руку.

– Не сердись, великодушный друг мой! Я говорил это не в обиду тебе. Но ведь я вижу, что ты слишком предан своей науке, чтобы придавать еще значение обыкновенным человеческим симпатиям. Я интересовал тебя, как научный «субъект», и очень рад, что за все твои заботы обо мне мог отплатить тебе хоть своей персоной. Но теперь ты меня насквозь, кажется, изучил; самого же меня в жизни ничто уже не прельщает… Одно чувство, горькое, неодолимое, заглушило во мне все остальные – тоска по родине. Но родины моей не существует; осталось одно воспоминание о ней, кладбище – Помпея. Если ты, учитель, хочешь оказать мне еще последнюю милость, свези меня в Помпею.

– «Что с ним поделаешь? – рассуждал сам с собою профессор. – Свезти его разве туда? Скорей хоть угомонится, отрезвится».

Перед отъездом он строго-настрого внушил Антонио ни под каким видом не выдавать Баланцони. где они; что неотвязчивый репортер скоро зайдет к ним, он не сомневался.

Когда они добрались до вокзала, до отхода поезда оставалось еще минут 10. Скарамуцциа воспользовался этим временем, чтобы показать ученику паровоз. Кочегар должен был раскрыть дверцы печи, чтобы Марк-Июний мог заглянуть в это громадное огненное чрево. Затем профессор стал обстоятельно излагать ему устройство паровика. Второй звонок заставил обоих вскочить в вагон до окончания лекции. Лектор продолжал ее и в вагоне; но слушатель его никогда еще не был так невнимателен, как сегодня. Мысли его, казалось, были где-то далеко. Резкий свисток паровоза заставил его вздрогнуть, а от набившегося в открытое окно вагона едкого каменноугольного дыма он закашлялся. Скарамуцциа поднял окно и шутливо заметил, что кашлять от такого дыма цивилизованному человеку даже отрадно, потому что каменный уголь – тоже плод науки и цивилизации. Марк-Июний на это хоть бы улыбнулся.

Поезд мчался по берегу Неаполитанского залива между высокими туфовыми[26] оградами, из-за которых заманчиво кивали усеянные плодами апельсинные и лимонные деревья, мелькали красные, зеленые и серые кровли домов. Безучастно глядел он в окошко, безучастно пропускал мимо ушей имена перечисляемых ему Скарамуццией прибережных местечек: Портичи, Резина, Торре-дель-Греко, Торре-Аннунциата. Только при проезде через Резину Марк-Июний сделал вопрос:

– Это, никак, Геркуланум?

– Да, здесь был Геркуланум, – отвечал профессор: – теперь он под землею, потому что исчез вместе с Помпеей.

– Но его также разрывают?

– Нет, он до сих пор почти не тронут, потому что его залило лавой, и сверху вырос новый городок Резина. Под мостовой, впрочем, кое-где прорыты ходы и галереи, и по ним можно гулять с факелом. Когда-нибудь, если хочешь, спустимся тоже в этот подземный город?

– Когда-нибудь!.. Теперь я думаю только о Помпее.

Но вот поезд домчал их и до станции Помпеи.

Марк-Июний горел таким нетерпением поскорее увидеть дорогой ему город, что опередил своего учителя и насильно протеснился мимо вертящегося контрольного колеса у кассы, не обращая внимания на кассира, который кричал и махал ему рукой:

– А плату-то за вход, синьор!

– Я заплачу за него, – сказал Скарамуцциа и поспешил вслед за помпейцем.

Нагнал он его на ближайшей улице восставшего из-под пепла города. Марк-Июний стоял посреди улицы на коленях и с благоговением припадал губами к каменной мостовой.

– Что ты делаешь? – спросил Скарамуцциа.

– Что я делаю? Да как же мне, скажи, после стольких лет отлучки не целовать родной почвы! Взгляни только, взгляни: ведь каждый камень тут положен руками моих братьев. Даже две колеи на них от колесниц сохранились по всей мостовой, будто сейчас здесь еще гремели колеса. Да и сам я сколько раз, бывало, бороздил эти камни, когда проезжал к Лютеции или назад от неё, на свою виллу…

Он со вздохом приподнялся и тут только, казалось, заметил синевшее в отдалении море.

– Помилуй, Нептун! – воскликнул он. – Да где же гавань?

– Древней гавани, как видишь, и следа уже нет, – отвечал профессор. – Море тогда же отхлынуло и не возвратилось.

Помпеец с растерянным видом огляделся. Безмолвным рядом гробниц тянулись пред ним невысокие домики его современников-помпейцев. Двери или, вернее, отверстия, служившие входом в дома, ничем не были теперь завешаны и как-то осиротело зияли. Ни одна статуя не украшала наружного фасада зданий, и отсутствие окон на улицу придавало им еще более безотрадный вид.

– Мне сдается, право, – сказал Марк-Июний, – что дома эти нарочно закрыли глаза, чтобы только не видеть запустения вокруг…

И, махнув рукой, он побрел далее. Как все здесь ему издавна знакомо! На перекрестках через улицу переложены высокие камни, чтобы в грязную пору пешеходы могли сухо перебраться с панели на панель. На углу водоем: грубо-высеченная из камня голова с широко раскрытым ртом, из которого некогда била неиссякаемая струя в мраморный бассейн. Края бассейна глубоко захватаны от налегавших на них рук; нос и рот статуи до неузнаваемости стерты припадавшими к воде жадными губами. По-прежнему все стоит она, безлицая, с разинутым зевом; но ни капли уже не сочится оттуда…

Марк-Июний вышел на древний форум. Не было там ни одной почти колонны, не пострадавшей от землетрясения: у одних были отбиты верхушки, другие опрокинулись и валялись на земле.

– Что сталось с этим чудным местом! – сказал помпеец. – Как теперь помню здесь последний народный праздник. – Между колоннами были развешаны гирлянды разноцветных фонарей; а вся площадь так и кишела веселящимся народом. Тут, па общую потеху, боролись два известных силача; там показывали свое искусство фигляры, акробаты, толкователи снов… Всеобщий говор, гам, ликование, веселье так и било через край! И вот, вместо того, теперь одни каменные обломки, полное безлюдье, мертвая тишина… Разве спугнёшь ногой какую-нибудь ящерицу, что грелась на солнце…

– Или столкнешься с таких вон непрошенными гостями, – добавил Скарамуцциа, указывая на появившуюся на другом конце форума компанию англичан.

– От альбионцев этих, кажется, нигде не укроешься! – пробормотал помпеец и свернул в сторону.

Большими шагами он шел вперёд, не замечая пути перед собою. Вдруг он остановился, как вкопанный, перед порогом одного дома. На пороге этом входящего приветствовала крупная мозаичная надпись: «Salve»[27].

– Точно сама она зовет меня к себе… – печально и тихо промолвил Марк-Июний.

– Кто такой? – спросил Скарамуцциа.

– Лютеция!.. это – её вилла.

С видимым колебанием переступил он заветный порог. Но и здесь был тот же вид разрушения, запустения: от мраморной цистерны для дождевой воды посреди атриума[28] осталась только впадина в полу; вместо стенной живописи кругом виднелись одни шероховатые вырезки на стенах; а сакрариума и ларариума[29] не было и следа.

Путники наши перешли в перестиль[30]. О былой красе, былой уютности его свидетельствовали только расцветавшие кругом дикий жасмин и шиповник.

– Тут был целый цветник, – с глубокою грустью заговорил Марк-Июний. – Между колоннами этими стояли цветочные корзины с фиалками, нарциссами, шафраном. По всей крыше кругом вились плющ и розы. Посредине же, вся в цветах, стояла богиня красоты… Эта дверь вела прямо в лавровую рощу, откуда слышались журчание фонтана, рокот соловья… И все это пропало безвозвратно!

– Ну, полно, пойдем, – прервал профессор, – о невозвратном что вспоминать! Все равно, не воротишь. Я покажу тебе сейчас прелюбопытную надпись.

Выйдя на улицу, он подвел ученика к высокой каменной ограде, на которой красовалась аршинная надпись: обыватели Помпеи приглашались в амфитеатр на звериную травлю. Но нервы Марка-Июния были уже так чувствительно настроены, что, прочитав надпись, он прослезился.

– Ведь вот! – сказал он, – точно это было только вчера… Скарамуцциа его уже не слышал: в нескольких шагах от себя он заметил такое самоуправство, что поспешно направил туда шаги и крикнул по-английски:

– Сэр! что вы позволяете себе?

26Туф – отвердевшие вулканические пепел и шлак.
27«Здравствуй!»
28Атриум – крытый портик для семьи и гостей.
29Сакрариум – каплица с домашними богами, пенатами, ларариум – киот с изображениями домашних богов, ларов.
30Перестиль – окруженный колоннадой внутренний дворик.