Город в лесу. Роман-эссе

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Зигзаги судьбы

Между тем жизнь в Осиновке продолжалась. В ней появлялись новые жилые дома, детские сады и школы. И, что самое замечательное, в Осиновке продолжали рождаться дети – новые граждане новой страны.

Первый ребенок у местного ветеринара Николая Киреева и его жены Лукерьи появился здесь в 1953 году.

Мальчика назвали Борисом. Он рос, кажется, не по дням, а по часам. Как все деревенские мальчишки, он был угловат и стеснителен. Зато к своим семнадцати годам Борис выглядел, как зрелый юноша, отслуживший в армии.

Характер он имел мягкий, но при этом обладал необыкновенной физической силой. И сила эта была у него какая-то природная, земляная, пришедшая как бы сама собой, без особых усилий. Потому что Борис с малых лет колол дрова, носил воду из колодца, убирал снег во дворе. Ни гирь, ни гантелей он не поднимал, к штанге близко не приближался, но с каждым годом все яснее ощущал в себе неуемную мужскую силу. Энергию, бьющую через край.

Всю зиму Борис ходил по Осиновке в свитере из черной овечьей шерсти, шапки и картузы никогда не носил, но при этом щеки у него всегда горели ярким румянцем. Волнистые волосы Бориса скатывались до плеч тяжелой русой волной. И когда на эти волосы ложились первые невесомые снежинки, когда таяли на них, превращаясь в мелкий бисер, то становилось понятно, отчего так много местных девушек сохнет по этому парню…

Хотя Борису всегда нравилась только одна. Та, которая отличалась от остальных вовсе не красотой и умом, не веселым нравом и скромностью, а тем строением тела, при котором девичья талия кажется особенно тонкой оттого, что бедра девушки непривычно широки. И, чем заметнее, чем контрастнее становились эти пропорции с годами, тем сильнее влюблялся в эту девушку Борис.

Это может показаться странным, но довольно часто во сне он видел вовсе не бледное лицо своей новой пассии, не её манящие глаза, а её большой соблазнительный зад, весьма живой и подвижный.

Несмотря на бойкий природный ум, в школе Борис учился плохо и очень рано получил пугающее прозвище Ломовщина.

В любой компании он легко находил себе друзей – ценителей мужской силы, людей, чувствующих себя уютно только под чужим крылом. Чаще всего именно эти друзья хлопали Боса по плечу и просили для общей потехи что-нибудь поднять или изогнуть. Борис охотно поднимал, изгибал, потом правил, краснея от усердия и удовлетворенно улыбаясь. За спор Борис переносил с места на место двухсотлитровую бочку с водой, перетаскивал на плече шестиметровые березовые бревна, упавшие с лесовоза на крутом повороте.

Постепенно о Ломовщине узнала вся округа. Приезжающие из соседних деревень мужики и бабы непременно спрашивали у случайных прохожих: «Где у вас тут богатырь живет? Уж очень на него посмотреть охота». И если встречали Бориса на дороге, то обязательно здоровались с ним, улыбались ему и долго смотрели вслед завистливыми глазами.

Между тем к восемнадцати годам Борис стал необыкновенно красив. Его красота была достойна мужчины – неброская, но мужественная. Это была красота молодого зверя, которому под силу справиться с любым известным на земле хищником. Однако он не разучился и стесняться. Густо краснел, когда говорил с девушками, боялся поднять на них глаза и выражал свои мысли как-то туманно, невпопад, от скованности путая слова.

Сейчас даже замужние молодухи стали на него заглядываться. Это были жадные и обольстительные взгляды. Это были взгляды оценивающие и вместе с тем обреченные на непонимание, потому что небольшие размеры Осиновки не оставляли надежды на тайну. Борис тоже иногда с вожделением глядел на местных молодух, пытаясь найти среди них самых соблазнительных, но таких, как Лариса Попова, не находил.

Года три уже прошло с той поры, как понравилась ему Лариса, но сказать ей об этом он всё никак не решался. Смелости не хватало. Да и Лариса при встрече с ним всегда делала вид, как будто ничего не замечает, ни о чем не догадывается. Даже после того, как Катька-раскладушка Бориса с танцев увела, Лариска не опомнилась.

Зато Борис после этого случая сник.

Он вдруг понял, что сладость женщины вовсе не в формах, а в чувственном опыте, в зрелости желаний. Он пришел к Катьке еще раз, потом еще и вдруг осознал, что не сможет без нее жить, хотя это, наверное, и не любовь вовсе, а какая-то мучительная тяга.

Худая, как вобла, широкоплечая и узкозадая Катька с копной рыжеватых волос, увядающая красавица с темно-синими глазами, горячая в постели и постоянно замерзающая на легком ветру, – она перевернула в сознании Бориса его представление о настоящей женщине, о женской страсти и женской нежности.

В восемнадцать лет он решил, что обязан на Кате жениться. Кажется, ничего более нелепого нельзя было придумать. Сорокалетняя женщина выглядела рядом с ним, как мать, но его предложение восприняла с радостью и даже всплакнула от неожиданности. Он, конечно, не подходил ей по возрасту, но как мужчина очень даже устраивал. Пугало Катю только мнение окружающих, потому что она имела славу распущенной женщиной, а семья Киреевых всегда отличалась большой строгостью нравов.

Николай и Лукерья узнали о намерениях сына последними. Лукерья заплакала. Николай долго хмурился и почесывал свою лысеющую голову, медленно повторяя:

– Вот те на, елки-палки, огорошил сынок. Удивил!

Потом как-то подозрительно быстро успокоился, порылся в старых чемоданах, что хранились на полках в клети, и вскоре вышел к сыну с золотыми карманными часами.

– Вот, тебе на свадьбе подарю. Они сейчас дорого стоят.

Мать только руками всплеснула:

– Совсем одурел старик!

Кто тогда мог предположить, что до свадьбы дело не дойдет. Что в один из тихих летних вечеров придумает мельник Федор сменить на колхозной мельнице жернов, и вместо четверых мужиков, шутки ради, позовет одного Бориса. Долго будет расхваливать его богатырскую силу, а потом, как бы между прочим, намекнет, что с бабами баловаться – это дело нехитрое, а вот жернов поднять еще никому в одиночку не удавалось. Кишка тонка.

– Поспорим, – по инерции предложит Борис.

– О чем это? – с наигранным непониманием отзовется мельник.

– Что жернов твой один сниму и из мельницы выкачу.

– И выкатывать не надо. Ты только сними, а я тебе за это литру водки поставлю.

И действительно, Борис жернов снимет, и все присутствующие будут хлопать его по широкой спине, называть молодцом, пить за его здоровье, добытую в споре водку.

Но, как это часто бывает в «честной компании», вскоре водка закончится, а веселье будет требовать продолжения. Выпитого мужикам покажется мало. Мужики начнут рыться по карманам, собирать гривенники, но денег не найдут. И тогда нахальные взоры обратятся к мельнику, который с пониманием улыбнется и, взглянув на широкие плечи Бориса, предложит:

– Дам, мужики тому, кто этот жернов поднимет выше головы.

И мужики удивленно переглянутся, а потом, как бы спохватившись, заговорят:

– Да кто же ещё на такое способен? Разве что Борис. У него сила неоколесная…

И начнут упрашивать Бориса хором:

– Уважь мужиков, богатырь. Подними жернов ещё раз.

И дрогнет на этот раз Борис, исчезнет с его лица беспечная улыбка, появится в глазах тайный испуг.

– Неудобно же браться-то за него, мужики. Жернов круглый, как огурец… Кто мне его на плечи-то положит?

– Да мы положим. Мы. Только ты от спора не отказывайся. Мельник слов на ветер не бросает. Мы с него еще литру вымолотим… Уважь мужиков, посочувствуй.

– Да я ничего. Я попробую.

– А уж мы тебе подсобим.

И поднимут разгоряченные мужики огромную каменную глыбу, и подставит под нее свои плечи Борис.

– Ты только долго не тяни. Поднимай сразу, – скажут и отойдут от парня в сторону. А потом с тревогой увидят, что он зашатался от напряжения.

И тогда решится один из мужиков помочь Борису, но будет уже поздно. Рухнет на землю Ломовщина. И разнесется по всей округе резкий отчаянный крик. А жалостливый мужик с перебитой ногой будет корчиться рядом с Борисом на холодной земле и зло стонать:

– Зачем вы это, а? Мужики. Зачем? Ведь знали, что не под силу. Зачем?

– Дак, хотели как лучше, – станут оправдываться мужики.

– Хотели выпить ещё…

С того дня в Осиновке не будет больше молодого красавца по прозвищу Ломовщина. А вместо него появится Борька – калека, которого длинными летними вечерами будут вывозить к реке младшие братья на самодельной тележке с блестящими велосипедными колесами, прикрученными к кожаному креслу.

Борис будет долго сидеть в этом кресле на пустынном речном берегу, глядя вдаль печальными глазами и сжимая в руке маленький томик стихов поэта Сергея Есенина…

Мистическая смерть

А в 1961 году в Осиновке случилось событие, которому никто не нашел разумного объяснения. Умер при странных обстоятельствах поэт Николай Николаевич Гусев. Умер, как утверждают, во сне, без явной на то причины, хотя до последнего момента чувствовал себя прекрасно и даже в день смерти много писал, сидя за дубовым столом, перед высоким окном в зимний сад.


На столе после его смерти друзья поэта нашли небольшое, но, как им показалось, очень мудрое стихотворение, которое заканчивалось словами, напоминающими заклинание, где поэт, «презирая небесную твердь, звал к себе в утешители смерть»…

Кто-то вспомнил, что накануне этого странного события он помирился с отставным полковником Матовым и не сказал ничего дерзкого Павлу Петровичу Уткину, который привычно попросил у него на пиво. Что во всем его облике появилось в последнее время что-то трагическое и в то же время светлое, что-то не от мира сего. Он много говорил о Блоке и Лермонтове, придирчиво сравнивал их загадочное творчество и находил в нем много общих таинственных черт.

Павел Петрович вспомнил, как Николай однажды с грустью признался ему, что природа сделала его долгожителем: в тридцать шесть у него ничего не болит. Хотя настоящие поэты обыкновенно умирают рано и тем самым создают себе ореол будущего бессмертия. Павел Петрович, если честно признаться, тогда не понял, к чему клонит поэт, а сейчас до него дошло. Он мечтал о славе и в то же время «призывал в утешители смерть», видимо предполагая, что настоящая слава приходит к поэтам только после их смерти.

 

Илья Ильич поддержал догадку Павла Петровича и стал развивать свою теорию присутствия в жизни мистических начал. Утверждал, что Лермонтов и Рубцов слишком часто обращались к теме смерти, так что, в конце концов, та удостоила их своим вниманием раньше времени. То же самое произошло и с Есениным. Вывод же из всего этого писатель сделал весьма неожиданный, он сказал, что Смерть, видимо, – существо живое, чуткое, думающее, но достаточно наивное по своей натуре. Поэтому порой Она не может разобраться, где ее зовут на самом деле, а где только делают вид…

Хоронили поэта со всеми должными почестями. До кладбища несли его гроб на руках. А потом все читали и читали над гробом трагические стихи, все говорили печальные речи, пока кладбищенским землекопам не надоело торчать возле могилы с лопатами наизготовку и дожидаться, пока выйдет у ораторов последний хмель.

В конце траурной церемонии возле свежей могилы появилась откуда-то, словно выросла из-под земли, местная дурочка Вера и со слезами на глазах стала рассказывать окружающим о том, какой «послухмяной» был в детстве Николай.

– Бывало, в новых сапогах в школу пойдет и ни в одну лужу не ступит. И шляпу он всегда носил фетровую. На голове шляпа, а на ногах – кирзовые сапоги. Как сейчас помню… Тогда все в школу с папками ходили. И у него тоже папка была. Блестящая такая, черная кожаная папка с железным замком. Учился он, правда, плохо, уроки часто пропускал, глиной кидался на переменах, но зато послухмяной был, не то, что Сашка Семиглазов. Тот рос бандитом, а этот послухмяной был. Дай Бог ему Царствия Небесного!

– Говорят, у Киреевых старший сын тоже стихи пишет, – сказала одна из женщин в траурной процессии, на голове которой была красивая черная шляпка с атласной розой.

– Бориска-то? – удивилась дурочка. – У него ничего не получится.

– Почему? – удивилась женщина в шляпе.

– Не послухмяной он, – отрезала Вера.

Женщина удивленно захлопала глазами и отвернулась, чтобы смахнуть слезу.

После похорон Павел Петрович Уткин решил было зайти к родителям поэта, поинтересоваться, не осталось ли у Николая каких-нибудь интересных записей или стихов, написанных в последнее время. Может быть, когда-нибудь эти предсмертные строки тоже найдут своего читателя. Но как раз у нужного поворота к дому поэта, где всегда стоял синий газетный киоск, его окликнул изрядно подвыпивший полковник Матов. Павел Петрович увидел в его руке пузатую авоську с двумя трехлитровыми банками пива, с желтым боком вяленого леща, завернутого в дырявую газету, и сразу обо всем позабыл.

Правда, через несколько дней в местной газете была помещена небольшая подборка стихов безвременно ушедшего поэта, из которых Павлу Петровичу запомнилось только одно. То, которое было под названием «Инерция добра». Звучало оно так:

 
Я всех и всё любил когда-то,
Любил и больше ничего.
Любил отрадно, честно, свято,
Взамен не требуя того.
 
 
Увы, меня не все любили
И ненавидели порой,
И часто, слишком часто били
По голове и головой.
 
 
И нет, прощенья не просили,
В сердцах не каялись друзьям,
Они ещё не всё забыли,
Их вечно не забуду я.
 
 
Но если вдруг в январской стуже
Я встречу их на грани мглы,
И буду я им очень нужен —
Я скрою все свои углы.
 
 
И округлив вражду и муку,
Перетерпев былое зло,
Я им подам спасенья руку —
Пусть думают, что повезло…
 

Павлу Петровичу показалось, что в этом стихотворении тоже есть что-то мистическое, что-то странное, но размышлять над этим вопросом всерьёз он не стал. Не было времени. Да и пользы, откровенно говоря, никакой от подобных рассуждений он не видел.

Через некоторое время после этого печального события к Павлу Петровичу в мастерскую принесли письмо из редакции местной газеты, якобы полученное не так давно от безвременно погибшего поэта. Молодая симпатичная девушка, которая передавала письмо, как-то смущенно и виновато взглянула на художника своими огромными голубыми глазами, протянула конверт и сказала:

– Мы не решаемся это напечатать.

Постояла немного в дверях и ушла.

Павел Петрович с торжественным недоумением открыл письмо, надел на нос свои тяжелые, в железной оправе, очки и прочитал следующее.

«Здравствуйте, уважаемые члены редакции газеты «Комсомольская искра»!

Пишет вам мальчик 49 лет, увлечённый поэзией и мистицизмом. Мне кажется, я открыл закон, по которому человеческая душа не может являться пристанищем истины – некой субстанцией космического духа, а является всего лишь камертоном, тонко реагирующим на добро и зло. Она трепещет, как лист дерева на ветру жизни.

Говорят, что душа каждого человека с рождения – христианка. Я в это не верю. Душа человека – это то, что успели вложить в нее наши родители. А вложили они в нее надежду на близкое чудо, на долготерпение. Научили её послушанию и доверчивости.

Анализируя свою жизнь и жизнь своих предков, я пришел к выводу, что русским человеком на протяжении веков движет не стремление к прогрессу в той или иной сфере, не потребность утвердить себя в роли лидера, а нечто совсем другое. Русскому человеку свойственно покорять пространства, а не народы. Жизнь манит его вдаль, в неведомое, в далекое. Ему хочется иметь много, но вовсе не прибыли, не денег, не реальных богатств. А бесконечного пространства за окном. Потому что ему свойственна устремленность вдаль, в будущее, в безграничное и незнакомое пространство. Ограничьте его устремления рамками небольшого участка самой богатой земли в центре Европы – и он умрет от тоски. Оттого, что некуда больше стремиться, нечего больше искать.

Для русского человека мучительно знать, что дети его и внуки обрели покой, нашли свой участок земли и сейчас им больше никуда не нужно спешить. Больше ничего в их судьбе не изменится. Чуда не произойдет…»

Дальнейшее Павел Петрович читать не стал. Там была точно такая же нелепица и галиматья. Он подумал было, что это какая-то ошибка. Это издевательство над той культурной средой, которую олицетворял собой поэт, которая его воспитала, породила и вознесла…

Потом Павел Петрович усомнился в своем первоначальном мнении. Но продолжить чтение письма уже не смог, ему показалось это слишком утомительным. Он смял письмо и бросил его в урну для мусора, думая при этом только о том, что мир интереснее и возвышеннее этой чепухи. Мир проще и логичнее. И потому не стоит покидать этот мир слишком рано. Он от этого лучше не становится и ничего нового не приобретает. Ибо все его приобретения вопреки здравому смыслу, все на грани безумия.

Романтическая душа

Второй сын Николая и Лукерьи, Никита, с юных лет очень любил рисовать. Он рос нескладно высоким, застенчивым и слабым ребенком, способным удивить окружающих разве что исключительной медлительностью. Борис в раннем детстве частенько его поколачивал, но по лицу не бил. Лицо у Никиты было по-детски нежное, даже можно сказать, женственное, а глаза доверчивые и лучистые, не умеющие лгать.

В противовес Борису, Никита почти всегда был бледен и предпочитал проводить время в одиночестве за чтением книг или рисованием.

Весной он плел венки из одуванчиков. Эти желтые эфемерные цветы почему-то его завораживали. В них было что-то солнечное и медовое, что-то томительное и сладкое, чему Никита не мог найти подходящего названия.

Летом он рисовал золотистые восходы и багряные закаты, открывая для себя, что медлительность в какой-то мере присуща всему живому на земле. Зимой смотрел в опустевший сад через заиндевелое окно, и ждал снегирей, иногда прилетающих на калину, увешанную красными бусинами ягод.

По какой-то непонятной причине в зимние холода к нему прилипали все простудные болезни от гриппа до скарлатины. Он появлялся на улице с обязательным шарфом на тонкой шее, в шапке с распущенными ушами, в огромных серых валенках и теплых рукавицах.

Уже первые рисунки Никиты, выполненные обыкновенными акварельными красками на серой бумаге, привели близких родственников в восторг. Им очень понравилась молодая женщина в сиреневом платье, изображенная Никитой на фоне замшелых камней и прибрежных кустов в позе Ассоль, встречающей принца. Потом Никиту увлекла весенняя природа, скрытая в зеленоватой дымке нарождающейся листвы.

А однажды он нарисовал цветущую черемуху так правдиво, что случайно заглянувшая к ним на огонек соседка купила его акварель за десять рублей. Умеющие ценить деньги родители молодого художника увидели в этом событии хорошее предзнаменование и сделали всё, чтобы это увлечение сына переросло в нечто большее.

Несмотря на свой худосочный вид, Никита очень рано стал обращать внимание на девочек, обладающих хорошей фигурой. Влюблялся в них как-то подозрительно быстро, каждый раз утопая при этом в красочных эротических мечтах и сладкой мороке любовных иллюзий. Из-за этого к своим тринадцати годам он знал о любви больше, чем все его сверстники, вместе взятые. Он прочитал много книг и серьёзных научных статей на любовную тему. И в то же время любовь так и осталась для него тайной. Она представлялась ему сгустком чувств, где преобладает восторг и благоговение, где в прах рассыпается здравый смысл и исчезает привычная нравственность.

Но эта любовь не подружила его с жизнью. Он ничего не предпринимал для достижения намеченной цели. В свои четырнадцать лет он не умел даже целоваться. Скрывал свои чувства, страдал в любовной немоте и понимал, что никому не сможет излить своих самых скверных и сокровенных мыслей.

Во время очередной влюбленности его свалила корь. Дни высокой температуры были на редкость солнечными. Никита плохо слышал в эти дни, все звуки казались ему далекими. Голос его стал непривычно низким, глаза слезились, и только одно запомнилось ему ясно. Как в странной дреме стоял за окном укрытый снегом сад, а там – темные ветви яблонь в белой оправе снега, тонкие желтоватые линии высохшей травы, пунктир одиноких листьев на щетине смородины и пухлый овал свежего сугроба вдоль изгороди. Почему-то именно в это время ему стало томительно приятно смотреть в зимний сад, в царство голубых теней и искрящейся белизны. И не хотелось верить, что такое уже никогда не повторится, что эту удивительную картину никто не сможет как следует запечатлеть.

Тогда впервые в его душе возникало такое ощущение, будто это только он один так видит и так глубоко чувствует природу. Это только он один имеет восторженную душу, которая так ярко отзывается на всякое проявление настоящей красоты. Значит – надо как-то сохранить и передать эти чувства другим. Пусть все испытают переживаемый им восторг. Пусть все это почувствуют…

После отступившей болезни рисование стало его болезненной страстью. Он брал в школьной библиотеке книги о русских художниках и читал их с радостным упоением. Биографии таких корифеев живописи, как Серов и Репин, очень волновали его. Он искал в них некой схожести со своей жизнью, и если находил что-нибудь существенное, указывающее на близость помыслов или поступков, то всегда очень воодушевлялся этим. Ему казалось это хорошим предзнаменованием…

Например, неспособность Валентина Серова к точным наукам воспринималась им, как некий обнадеживающий знак, потому что Никита тоже терпеть не мог алгебру и химию, зато с большим желанием писал сочинения на вольную тему и даже чувствовал некую тягу к стихосложению. Живописание словом было сродни рисованию, а рисование так же возбуждало его, как хорошие стихи. Тут и там жила непредсказуемость, тут и там властвовала стихия.

Первые акварели Никиты озадачили учителя рисования отсутствием композиции. Александр Павлович Кадмиев долго не мог понять, почему асимметричные цветовые пятна на рисунках Киреева так естественно вплетаются в знакомый узор природы. Почему отсутствие композиции не лишает картину смысла? Почему небольшие рисунки Никиты завораживают не точностью деталей, а верным росчерком карандаша, едва намечающего контур, не ясностью, а туманностью – некой робкою тайной?

Что бы там ни говорили, а первыми по достоинству оценили дар Никиты школьные хулиганы и второгодники. Они подходили к нему на перемене и просили нарисовать голую бабу с увесистым задом. Позднее дело дошло и до известных композиций с изображением мужских и женских тел под характерным названием: «Папа на маме». Потом Никитой заинтересовалась смазливая руководительница школьной редколлегии Валька Ломова и стала его приглашать после уроков для работы над стенгазетами. Никита волновался при ней, как при настоящей зрелой женщине, и, если она поворачивалась к нему задом, украдкой смотрел на ее крупную вздернутую попку под кримпленовой юбкой. От Вальки густо пахло духами, и, если она останавливалась у окна лицом к стеклу, на ее черных гетрах возле колена Никита видел маленькую дырочку. Когда-то такую же он приметил у Нины Ивановны на голени, когда та слишком низко нагнулась за упавшим мелком на уроке биологии. Нина Ивановна работала завучем в школе имени Ленина, ходила на занятия в темно-синем костюме и частенько спала на уроках, подперев массивный подбородок гладким кулачком. Однажды Нина Ивановна увидела карандашные рисунки Никиты, моментально оценила их по достоинству, узрила все недостатки и сразу же посоветовала обратиться за помощью к профессиональному художнику Павлу Петровичу Уткину, потому что школьный учитель для него уже не авторитет. Из школьной программы он вырос, но до настоящего мастерства ещё не дорос.

 

Павел Петрович Уткин в то время заведовал изостудией в местном Доме культуры, куда частенько наведывались все представители местной богемы.

Первая встреча Павла Петровича и Никиты прошла довольно холодно. Рисунки и акварели долговязого школяра старому художнику не понравились. Полное пренебрежение азами академической живописи его рассердило, а медлительная скованность молодого человека была воспринята им как заносчивость.

– Если хотите по-настоящему овладеть искусством живописи, – сказал Павел Петрович, – то придется начинать с самого простого, с азов, а если ваши творческие искания выше канонов академической живописи, то нам с вами не по пути.

– Я знаю, что ничего не умею, – смущенно ответил Никита.

– Тем лучше, – ободрил его Павел Петрович. – Никогда не надо переоценивать себя, тем более в вашем возрасте.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?