Протосеанс

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

     После того, что случилось с волоокой и Леной, Эвергетов  ушел в себя, несколько недель не выходил из квартиры (слежался – не распрямиться), но не зачертил, на удивление, – не запил. То есть он ясно понял, что это некто в нем, соумышленник, затих, как смирённый зверь, и давал, иногда, на некоторое время очухаться, привести свои мысли в порядок, осознать кто он и что он на этом суетном аттракционе человеческих страстей…

     В другой момент, внимая Вериному слову и подчиняясь своему же воображению, я увидел иную мрачную картину: после двух убийств Эвергетов замечает в себе как возросла в нем духовная и физическая вибрация, ровно его начали терзать какие-то паразитирующие в нем сущности. И – некий комок, сгусток стал перекатываться от его груди к голове, и наоборот, и непрестанно!

– Что-то я стал себе неудобен… – Эвергетов зажигает свечу, подходит к зеркалу и, время от времени закрещивая зеркало знамением, как истый божедом, обращается мыслью к своему незримому богу. Прочел даже какую-то абракадабру. Три раза. После, в правом  верхнем углу зеркала, вывел расплавленным воском свечки правильный круг с тремя инициалами: «Э». Три буквы «Э», охваченные тонкой окружностью. В тот самый момент он осознал, что три «Э» в плену окружности совокупно суть эвергетовского – чрезвычайного – дела. Но какого он еще не знал.

     Однако сгусток в теле вырастал, обретая формы человека, и скоро вышел за его физические формы, окутав его целиком. Что это было мы с Верой пока не знали. Но Вера всё видела. И всё же не могла сказать.

     Что еще?..

     Родился Эвергетов на свет за час до появления своей единоутробной сестренки. Но половой диморфизм у новорожденных в весе и размерах настолько был разителен, что это было исключительным случаем, ненормальностью. На удивление, все соки, жизненные силы прибрал к себе мальчик-крепыш с завидно уравновешенной физической активностью. Ровно разумно не растрачивая ее, он преумножал ее и – выжидал своего часа. А сестренка умерла трое суток спустя…

     Когда Жене исполнилось 6 месяцев, случилась стихийная драма. Дело было летом, в степи. Когда Эвергетова-мать спустилась в погреб перед готовкой блюд, флюгарка еще не неистовала под напором шквального ветра, но спустя мгновения… Как живое существо из темного кучевого облака свис толстый хобот воздушного волчка, а теплый удушливый воздух выхолодился до низких температур. Сердцевина смерча зависла над болтавшейся на подвязках  зыбкой – там полугодовалый крепыш увлеченно занимался погремком, – и сверху, над ним, оказался центр тромба – так называемое ничто, словно оно еще способно было думать – чтобы прочувствовать прелесть управления живым существом. Да и младенец тоже замер – эмоции веселости он словно осознанно выключил.

     От того времени, от того часа, в воображении Эвергетова кроме той стихии встаёт лишь одна картина – в своего рода сне-бодрствовании он постоянно видел весьма удаленное событие: поразительная голь необозримой степи и скачущие по ней киргизы-лошади. Жеребята-сосуны не поспевают за ними, слетают с ног, а неукротимая сила страха топчет их, вминает в ковыль: Смерть рысит на вороных и выстёгивает крепкие лоснящиеся крупы непоспевающих! А вслед этой всей животной силе собачеи–сатанинские слуги нажимают и нажимают на собачки, и псы-волкодавы хватают за сухожилия тех, кто безнадежно отстал, подпитывая таким образом искусственно управляемое кем-то движение. И замыкает  натиск – прожорливый вихревой тромб.

     Обстоятельным, пусть и лаконичным, оказался этот эпизод из первого раннего детства Эвергетова (для него самого как полузабытая древняя быль), что упрямо побуждало «Соболей» заняться этим делом…

     Поглотив всю известную информацию, мы понимали: дело обещается стать далеко идущим, не тривиальным, мало того, в условиях многомерного социального бытия  я уже расценивал Эвергетова для себя целью номер один, ибо для него ушло самое понятие священного.

     Жизнь его собственная с годами как бытие-к-смерти выучило его хладнокровно воспринимать потери и победы. Он отменно помнит (что знаем теперь и мы), что в момент утраты для себя самого  дорогого человека – матери, в нем не произошло даже разрыва привычного существования – не обнажилась «неподлинность» того, чем он живет до сих пор. Только некая Тень залегает, как на ночлег, в пространстве его дома и время от времени, сгущаясь над его головой, словно бы ожимает кольцом, и тогда череда дней заставляет его делать решительный выбор – как правило, не в пользу уже здравого смысла.

     Я подумал – он был подобно сыну эпохи Отца, той «языческой первобытности», когда еще бессознательное и инстинкт одни властвовали повсеместно и определяли истинное историческое лицо дикаря, ибо то и другое было древнее интеллекта и сознания!

     Без скромности надо сказать, что вбирая на свою сторону то, чем поделилась со мной Вера, мы невольно стали сами заложниками его необузданной силы. Разве просто так  к нему пристёгиваются все какие ни есть легкомысленные будущие жертвы, которых он выбирал по малейшему капризу и, упрямо торящий свою тропу в авторитарной любви, он единовластно владеет ими и повелевает над ними, как хозяин?!

     Здесь уместно будет привести один случай, более остальных  мне показавшийся ярче яркого. Не забывайте, что я всё это перелагаю из уст моей «квартирантки»; суть ее малоизученного искусства для нее самой загадка. Короче, буду придерживаться предельно близко тому, что услышал лично от Веры.

     Итак, молодой парень, один из тех немногих, ожидающих далеко за полночь рейсового пассажирского автобуса, неожиданно выходит на дорогу, дожидается мимоезжей легковой автомашины, преграждает ей путь, останавливает и бесцеремонно заглядывает через спущенное боковое стекло внутрь салона. Водитель-девушка матерится, выкидывает вверх средний палец из сомкнутого кулачка, а по пурпурным полусомкнутым губам явно пробегает: «П-шёл, придурок!» Но едва глаза её плотно соприкасаются с его глазами, она вдруг понимает, что поспешила с выводами и всё переиначивает: «Эх душа – ведь не додумает, не защитит себя, свое много раз грешное тело! А почему бы и нет?»

     Парень ждет, хозяйка наслаждается созерцанием его улыбчивого лица и приглашает занять место рядом с ней.

– Доброй ночи!.. – Женщина оживляет черты своей цветущей внешности, как по статусу молодой рабы любви, показывает белые зубки и приоткрывает обворожительным вскидыванием головы аппетитную белую шейку и лоб, который густо венчает пышная укороченная челка светлых волос.

– Едем, пожалуй, – велит пассажир. ( Подчеркиваю: велит, не просит.) – Хочу заняться делом… Поторопись, лакомка.

     Он накладывает ладонь левой руки на ее левое плечо, и машина трогается.

     В пути парень свободной рукой беспардонно растворяет дамскую сумочку, выуживает документы, знакомится с адресом,  именем, и возвращает всё обратно.

– Наташа, ты то, что мне надо.

– Как скажешь, милый…

– Ты забыла применить префикс.

     Блондинка незамедлительно  дежурно-ласково отвечает: – Миловидный

     Всю дорогу пассажир больше не притязает на остроумие, только бархатно-ласково возится с мочкой ее левого ушка и отслеживает весь путь их движения.

     Через полчаса съезжают в затемненный  двор жилого дома у платформы Новогиреево.

     Наталья выпархивает из машины в красивом, пастельных тонов, сатиновом платье и уходит, под руку с ним, к подъезду, где в лифте «калиф на час»  приближается к ней и, аппетитно целуя замаслившиеся глаза женщины, нашёптывает: – Я имею сейчас перед всеми преимущественное право: ты сегодня – моя! – И с видом почившего на лаврах славы «избранника ее ночи» смело накладывает свою разгоряченную руку на место, откровенно между ног. После левой рукой, обнимающей ее талию, он расстегивает на ее спине застёжку платья, распускает поясок, и, когда лифт останавливается и раздвигаются створки дверей, Наташа, уже освобожденная от одежды, ступает к своей квартире в одном нижнем белье. Пока она открывает замок, тот нетерпеливо-жадно охватывает ее за ягодицы, как свое: – Во благовремение я тебя отловил…

     Женщина тихо и томно смеется: – Еще не вечер!..

– «Пока ты не уйдешь, я – твоя», – заготовил он для нее фразу. – Повтори.

– Пока ты не уйдешь, я – твоя.

– Умничка.

     Когда рассвело, бизнес-вуман, выжитая как лимон, не обладая уже ни слышимой, ни осязаемой сущностью, обнаружила себя на огромном  велюровом темно-коричневом кресле (благодаря зеркалу), но – какая жалость! – не увидела, как ночной пассажир улизнул прочь в еще не пробужденную неизвестность.

     Через четверть часа Наталья окончательно очнулась, и пальцами помяла свои отяжелевшие веки – к вящему своему удивлению даже вскрикнула от боли! (На мой взгляд доказала характер своей животности – ведь вдруг, так, в одночасье, просыпались тернии на весь ее пройденный путь и что-то явно жутким увенчало иную правду о ней.) Господь ты мой, быть не может!..

     Она подошла к окну. Создающие тканевый эффект брашевые жалюзи впустили внутрь легкомысленный уличный свет. Она долго не хотела признаваться себе в том, что с ней случилось, но когда час спустя голос щепетильности приумолк, она резким жестом, свойственным лишь загнанному в угол чувству справедливости, перекрестила левую грудь и поклонилась невидимой иконе, плачем вырывая изнутри сиротливый вскрик:

– Мать моя!.. – Уманцевой стало нехорошо. Она гадливо сконвульсировала, как будто стряхнула с тела физически ощущаемые чужие наглые руки и теперь вслух призналась в случившемся: – Я – изнасилована.

     Об этом и сказать никому нельзя! На памяти же такого не бывало…

     Женщина заплыла густой краской и порывисто потянулась к кровати. Решительно откинув покрывало вместе с одеялом, на измятой нежно-цветистой простыне она увидела дюжину своих светлых и длинных волос и – десяток чужих – коротких и русых.

 

– Боже!!!

     Она присмотрелась в зеркало и убедилась – она и без одежды! Да что же это?!

     Фрагменты прошедшей ночи снова столкнули ее в испытуемый миг, в объятия незнакомца. Но она почти не помнила его, воспоминание высвечивало перед ней только серо-перламутровые глаза. И ничего больше. Мужчина был неузнаваем, потому что находился за пределами ясного восприятия и был на вроде того, что завуалирован мозаичным фоном. Только его глаза…

     Она вскрикнула, громче и пронзительнее, доказывая нешуточный характер своей трепетной животности, которая так неожиданно для самой  познала позор.

     Уманцева долго тужится вспомнить, что же на самом деле произошло на краешке подначальной ночи, но только виновато сознает одно, – она подверглась невероятному нашествию головогубительной любви, и теперь, эта любовь, эта иллюзия, рановременно погасла, как, впрочем, и возникла, из ниоткуда, из темноты. И не вычислить ее, не дозваться до нее, ибо она получила распространение только в широту, а не в долготу.

     Вот оно горе-жизнь! Что ж, это, видимо, и есть нагло солганная любовь! Да она ли это вообще – Уманцева?! Способная произвести в обществе и на рабочем месте нужный респект, она теперь бесстыдно отдается без принятых околичностей любому перехожему! Без поэтического эпизода! И, действительно, – кому?!

     Подчиненная необходимости, шагами, выходившими теперь деревянной натянутостью, Наталья вернулась в спальню, где обнаружила себя и распласталась в кресле, как безжизненное ватное тело в мусорном ведре. И зарыдала. Произвол слепого случая впрял ее в такую пучину разнузданного греха и вытолкнул из эфемерного отрезка времени длинною в ночь, что словно ударил со всею жестокостью о вселенский асфальт грубой реальности.

     Вот что случилось с Уманцевой Натальей Игоревной, женщиной шестьдесят третьего года рождения, директором презентабельного книжного магазинчика на проспекте Мира. Что примечательно: память (и в остальных трёх аналогичных случаях тоже) сохранила только одну очень характерную примету – серые, в перламутровый крап, – не знаю как правильнее сказать, – глаза. И где-то, как-то уже из подсознания, у них всех, выплывала одна единственная догадка: как же прелюбодейны и длинны были эти беспамятные ночи. Точно в них происходило на несколько часов смещение сознания в некую фантасмагорическую фазу и никакой четкости – одно мелькание перед глазами картинок-сегментов: наподобие несуразного сна, всегда невыразимого в понятиях обыденного нашего сознания! Вроде бы было, а вроде и не было сущности физической и духовной.

     Потом, вслед за той ночью женщины (я привожу в обозримый пример только четыре случая) – обнаруживали себя голыми в кресле! Да куда это?! Всё это, в совокупности, в достаточной мере уже просто кричало в пользу само собою разумеющегося страшного вердикта: это – насилие, извращенное насилие, которому скондачка трудно пока было подобрать подходящее словечко, характеризовавшее бы суть  преступлений, их мотив. А без мотива… Поэтому пришлось – после, когда мы уже обговорили всё у себя в отделе, – пригласить и выслушать малоизученную тему, вольно, с людьми, бывшими на высоте своеобразного призвания.

     В среду, 23 мая, в нашем офисе, в кабинете нашего начальника, полковника Александра Геннадьевича Соболева, бывшего работника МУРа, собрались: Сергей Маркович Прижимистый, мой непосредственный начальник и друг, да я – капитан Зуев Павел Алексеевич с лейтенантами – Клепиковым и Оросом. Последние были вчерашними выпускниками высшей школы милиции. И еще старик, философствующая натура, Шувандин Алексей Ильич, и  Завражный Николай Григорьевич, с хорошо выявленными на отлакированном черепе ушами, моложавый, в общем-то, человек и профессионал своего дела.

     Присутствовали и потерпевшие, не осмелившиеся сразу заявить о своей беде, но выявленные с тесной помощью Веры, нашего сенсетива.

– Сидите, как литые… – Прижимистый изломал толстые губы с деланной грубостью. Занимать он любил место на дальней кромке нашего стола, но его занял пижон в очках Завражный.

     Когда мастер-портретист Шувандин откашлялся (совсем по-дедовски – в свою бороду и бледный костлявый кулачок) и улыбнулся чему-то лично своему (наверное, все-таки по причине избытка себе нажитой мудрости) и установил, поочередно, на всех нас свои гагатовые – цвета блестящего угля – полуприкрытые глазки, Соболев бросил ему кивком: – Начинайте, Алексей Ильич…

     Тот начал так:

– Деталей, из которых я мог бы написать психологический портрет, у вас маловато. – Шувандин выкинул обе ладошки в сторону начальника и снова положил их на себя, на сердце. – Так сказать, что имеете мне сказать…

– Но что-то можете сообщить? – Не заряженный еще абсолютным энтузиазмом перед разгадкой очередного ребуса полковник отреагировал сухо и прямолинейно. – Только не тяни резину, Алексей Ильич, умоляю.

– А кто против?.. – Шувандин на секунду и вовсе прикрыл глаза, и мне показалось он усердно стал программировать себя на некую иную жизненную силу, якобы приводящую в движение всю живую материю, включая и мозг… – Первое, – наконец открыл он глаза и заговорил, – человек  на биографическом уровне сознания снова и снова переживает события своей личной жизни. Для него всё тут кажется важноуместным. А если это так, то и преступник на определенной стадии своего становления – заметьте, похожий персонаж как правило уже со сломанной в детстве психикой,  – начинает проецировать порой отдельно взятые отпечатки из прошлого и примерять их, так сказать, на себя лично. И если тут всё именно так, молодые люди, то это обыкновенный, психический уродец, который уже заранее предопределил для себя главную линию жизни. Так же происходит часто встречающаяся мотивация становления человека на маниакальный путь. – Шувандин сузил и без того свои ущербные глаза и явил нашему почтенному собранию лицо совсем мало похожее на лицо ученого. Мне показалось в его облике было слишком много от ослика Иа. Та же неизбывная грусть в глазах, большие ресницы, и покатые понурые плечи. – Для этого случая, господа,  вам очень подходящ какой-нибудь врач-гипнотерапевт.

– У каждой потерпевшей был провал во времени, – довел до сведения всех Соболев. – И они сознательно не существовали, когда совершалось насилие…

     Алексей Ильич перевел внимание на потерпевших. Его поразило одно обстоятельство: дамы были хороши собою и каждая отличалась от другой цветом волос. Блондинкой была Уманцева, шатенкой – Ганина, брюнеткой – Алюшникова, и рыжим огнем горела – Торсун Марина Владимировна. Средний возраст всех четверых – где-то тридцать пять.

     Женщины на предварительном разговоре хлюпали и шмыгали носиками.

     Сегодня роль успокоителя решился взять на себя Завражный. Он знаками попросил Шувандина переуступить ему черед слова.

– Без начала и цели ничего не бывает, красавицы. (Он представился, ибо посчитал, что немаловажная ученая степень подействует благотворнее.) Все события практика выводит по своему закону мотивации, и мы разберемся, не сомневайтесь, гражданки.

     Все, кроме Уманцевой, стали отирать щеки от слез. И Завражный понесся еще дальше: – Да, мы привыкаем и хотим видеть все сцены нашей собственной жизни, особенно переживательные именно себе, так или эдак, но, главное, чтобы они были наполнены значительности, и – не для большинства; и еще не осрамить себя, как на суде, потому что это, оказывается, преобладающее влияние на наши души и, выходит, что на поступки.

     Женщины не отозвались. (Хочу со своей стороны вставить, что они чувствовали в ту минуту себя крупно виноватыми и растерянными, потому что находились у нас не по собственной воле. А тут какие-то еще ученые семинары, прилюдные консультации… К тому же неразложимый химический осадок преступления до очевидности глубоко замутил их рассудок. Сначала они просто долго не хотели верить в происшедшее с ними. Главным образом этому, несомненно, послужило то обоснование, что этого просто быть не могло, и уже этот довод казался им вполне твердым основным устоем. Они увлеченно продолжали этому верить так, как это бывает, когда всё сваливают на вседозволенность беспробудного сна, но время ушло, пробуждения не наступало, а тут и мы – со своей головной болью на их же больные головы.

     В конце концов, все наплели себе такую нетерпимую связь мыслей, что по большому счету они уже и перестали владеть реальным временем, в том числе и в ситуациях подобной нашей. Дамы долго смотрели на людей, на нас, прикрыто, из-под ресниц, как бы стыдясь самих себя – однажды ненормальных и насовсем переиначенных.)

     Шувандин продолжил отрабатывать розданный ему аванс:

– Я бы вот что сказал на первый раз. Гипноз ли это, или потустороннее явление – пока мутно на уме. Однако все вы, сообщили мне, что с последнего случая преступник облюбовывал и вещи. Но это же, ребята, и говорит  в пользу упомянутого мною распространенного типа. Во всяком разе, если тут есть материальная корысть, то значит всё банально, предельно обыкновенно.

– Не знаю, не знаю.., – взыграл головой Соболев, ожидавший чего-то еще. – Мне кажется, мы начинаем дело с незаурядным противником, который всё время будет класть себе в голову, что успевает изрядно наследить, но всякий раз, где-то рядом, уже у новой жертвы, во время будет ложиться на дно; и не печалится он и спокоен, как удав.

     Соболев, конечно, не сомневался, что портрет преступника не сегодня завтра обретёт свою правдивую выразительность. Но будет ли искомый ответ? Что это как-то передалось и нам, и мы все пока померкли.

     Правда, было искренне жаль пострадавших. Соболев поморщился. Понимали и все, что поимка Эвергетова ожидается бесконечным делом. Линия его шагов сходна со стратегией серийных убийц, так что набор сполна изобличающих улик будет собираться по крупицам, от крови к крови, от преступления к преступлению. А тут еще эта непонятка… Согласно показаниям наших же пострадавших: злодей как бы обёрнут живым щитом полупрозрачной мозаики и живет в так называемом симбиозе со взаимопомощью от внешних чужеродных сил. И никто из нас явно не готов был стоять пока на стороне какого бы то ни было точного знания. А откуда сами жертвы об этом грамотно информированы – тоже вопрос из вопросов, ведь память-то вроде того…

     Шувандин был по большей части предупредительным:

– Я знаю одно: если дать ему спуска – а в циклопическом сооружении природы всегда есть место этому, – то сволочить жертву в ее собственный же дом и надругаться над нею ему никогда и ничто не будет мешать, потому что будет уметь пользоваться этим регулярно и определенным умением не показываться на глаза. А главное, материал, используемый им, будет ниже травы, тише воды. Установка-то на это, как нам известно, им дана.

     ( Буду не точен, если не скажу, что большее наше внимание на себя обращала Уманцева Наталья Игоревна. Сохраняя завидную выдержку на фоне остальных, она кое-что нам подкинула. Она призналась, что она в своем «многосерийном» сне оказывается в одном и том же маленьком, заштатном городишке. В узких брюках цвета шалфея и в светло-кофейной водолазке с воротничком-стойкой – она это достаточно хорошо помнит и рассказывала до мельчайших деталей – и элегантно подвернутыми короткими рукавами она там – в своих похождениях – моложе на десяток лет. Фарфоровая кожа и белые волосы выявляют сочетание у нее шика и нежности, которых чего-чего, а в жизни от нее было не отнять. Её стиль – розово-алые мазки губной помады, стильный макияж, и впереди – (как всегда) – ресторан и невыразительное обеспеченное общество; армия изысканных блюд, и – любовь… Конечно же – любовь. На плече у нее самой дамская дорожная сумочка из белой ягнячьей кожи, а в ней фляжка и… финский нож! Она по-хорошему разумно осмотрительна, как это бывает, когда впереди разгар горячей идеи…

     В этом городе из сна всюду дискриминация (почему – не понятно) по признаку пола. Всё женское проявление в нем мужчины отождествляют с натурой, и только с чувственно-патологическим. Активный же видеоряд с экранов телевизоров с утра и до ночи вколачивает сознанию населения представление о женском теле как об объекте  сексуального потребления, и мужики-сограждане превратились в такие неистовые «машины похоти», что женщины просто дичь для вседозволенных охотников. Но и молоденькие женщины и девочки – тоже не промах. Большинство сами принижают возможности разума и доверяются только созерцанию и практикованию низменных сексуальных инстинктов…

     Мы подумали, что, видимо, Те Начала, которые учредили в этом городе такой странный порядок, раскрутили до таких немыслимых скоростей карусель смертей и самый процесс надлома общества, что, собственно, путь от генезиса до распада стал отчетливо виден и не вооруженным глазом; даже гостю города, такому, как она, Уманцева, это только и вменялось. Колесо рождения приостановилось. Страх покинул людей, словно относились тут все по отношению к друг другу скорее к растительному, чем к животному миру. Кажется вожделение, поголовно прочитываемое в глазах встречных, упрямо подсказывало Наталье, что они тут есть плод подозрительного творения, и через слияние друг друга блудники не завещают городу ничего – ни жизни, ни надежды. Это был город – обреченных. Краткий период цветения заканчивался, и люди с красотой и энергией навсегда утратили и свою последнюю жизненную силу.

 

     Более подробно это выглядело так.

     …Уманцева вышла на ресторан. У него не было внушительного запоминающегося фасада, зато внутри отделка искрилась, как шампанское. Это и подманило Наталью. Она очутилась в огромном зале и заняла первый попавшийся ей на пути столик, определенно за черным искристым сукном… Поверх него стоял английский свинцовый хрусталь, богато декорированный алмазной гранью, а в конфетнице, с клеймом сатанинской канцелярии в гравированном серебре, виднелась бесхозная, сверченная в трубку, записка. Наталья распустила ее. Там был изображен какой-то  непонятный знак и надпись на русском языке: «На выходные двери, где стоят безносые привратники, буду указывать вам только Я». Она вздрогнула и выкинула записку под стол.

– Что это, простите, за кабак такой? – остановила Наталья семенящего мимо набриолиненного человека, исполняющего роль официанта.

     Он что-то промурлыкал, она ничего не разобрала, только гмыкнула и разглядела перед собой, на месте хрусталя, будто она давно тут лежала, папку-меню, в желтой добротной коже, поверх которой золотился буквенный знак из трех букв «Э» в плену окружности. Она раскрыла ее и близко поднесла к лицу.

– Хотите мясо морского черта или пресноводных креветок?.. – всплыл невесть откуда впереди нее мужской голос, кажется, тоже из местного персонала. – Только чтобы закуска хорошо усвоилась, позвольте посоветовать в качестве фермента – исключительно водочки.

– Не надо никакой водочки! – Наталья твердо запротестовала.

– Не хотите, как хотите! А может быть омлет с лисичками? – не оставлял её в покое тот же самый голос.

     Наталья до сих пор не поднимавшая на источник звука головы, робко выпрямила шею, а… на противоположенном  крае стола не увидела никого. Только какой-то локальный сгусток тумана, маскирующий, видимо, тело, перетекающий и мерцающий странными радужными цветами, а на месте лица – о, боже! – была знакомая до боли мозаичная полумаска, главным содержанием которой выступали пресловутые серо-перламутровые глаза! Да, те самые!..

– Чу! – совсем с не присущим ей сельским выговором вытеснила она из груди, напитав свой рассудок действительно испуганным недоумением.

– Лезь в парчу! – Овальный разрез глаз полумаски неожиданно сузился, и от него в разные стороны по залу покатился гомерический хохот – длинномерный, и только тогда, когда на этом самом месте, во сне то есть, ближе к рассвету, самый накал кошмара возвращал ее в реальность, Наталья испытывала подлинный страх, провоцируемый постоянством и авантюрным смыслом. Сон был одинаковый, наступал под утро, и проходил в считанные минуты; но после, как ни странно, не давал ощущения тяжелой головы. Но зато – Наталья это поняла – был чреват для одинокого, пережившего жуткое над собой преступление человека. И самое удивительное еще было то, что те же самые сны пережили, оказывается, и остальные – те, правда, пока не говорили нам об этом, но, надо сказать, именно поэтому мы отнесли это дело к разряду загадочных, к категории так сказать «СС» – суперсложное.

     Что же происходило?

     Почему так было?

     Что еще за бесстыдный полис?

     Словарный язык жителей города показывал, о чем думал народ – ни о чем.

     Ибо не было будущего.

– То, что вы страшитесь неизвестного, это нормально, – возобновил нужную роль утешителя Завражный после того, как мы выслушали Уманцеву. – Начитан, этому есть веская причина. Ведь при близком рассмотрении ее мы увидим, что она распадается на обстоятельства. Вот возьмем – если противник есть (то это будет – обстоятельство), и если он вооружен, а в данном случае он был вооружен невидимостью, – то это будет условие. То есть я хочу сказать голой причины-то не бывает. Вы сегодня и жертва и обстоятельства, и условия, и действия. Поэтому вы сметены, удрученное сознание пускает все ваши ночи под откос. Жутко, правдиво естественно.

– Ничего не поняла, но так или иначе – спасибо, – неохотно отблагодарила Уманцева.

– Некая сущность взяла вас всех под начал, – встрял Шувандин тоже с убеждением. – И вот что я скажу. Как охотник-бушмен метким броском закручивает бола вокруг шеи страуса, так и вы – в крепком надежном плену сейчас у своего птицелова. Поэтому хорошо бы умозрительно перерубить эту веревку. Да.

– Но мы не страусы, – вяло отозвалась над неудачными словами портретиста Уманцева. Она все поняла и обреченно вздохнула. – Все-таки почему  с нами? – тихо начала возмущаться она, когда краткая пауза стала для всех временем тишины для достаточных размышлений. – Ведь после того, что с нами произошло, я не в состоянии больше жить с прежним аппетитом. Я разбита в щепки и в свою очередь мобилизуюсь мстить. Улюлюкать над собой не позволю никому!

– Это слишком деликатная тема, – блистал сегодня на своей обычной высоте Завражный. – Сначала нужны обстоятельные анализы…

– Какие к лешему еще анализы?! – вскипела Уманцева.

– Вы возьмите себя, пожалуйста, в руки, – предложил негромко Соболев.

– Ваш страх заставляет действовать таким образом, – я точно понимаю, – еще больше самоувереннее сказал еще раз Завражный.

     Соболев вежливо попросил Прижимистого рассказать ей и ее подругам свою точку зрения об Эвергетове, исключительно ради осторожности и разборчивости в данном аспекте.

     Прижимистый был несколько удивлен, почему именно он, он не был готов и придал этой теме остановочный темп, и как он это умел один делать подпустил довольно много мрачных красок. (А что делать – у нас в агентстве не было принято отказываться от предоставляемого права говорить.)

– Объект описания не может заранее дан, – сердито сказал он. – И все-таки дело небезнадёга. Этому шалуну не пропишешь, конечно, как лекарство – ижицу. Моя бы воля…

     Соболев помог:

– Видите ли, пока мы подозреваем фрагментарность его существа, разорванность…

     Завражный огладил свою насандаленную до блеска лысую голову. Полковник заметил это и кивнул ему как можно незаметнее – говорите.

– С позиции популярной сегодня паствы субъект элементарно не чтит соборный разум и готов нацелено и дальше срывать чувственные сладострастия, как плоды для необходимости своего животного насыщения. У меня не было бы и желания пристегнуть к этой истории его психофизические параметры, как основной проводник его прегрешений…

– Ваши догадки могут быть и ошибочны и… преждевременны, – холодно ответила Уманцева, вовсе не впечатлившаяся от наукоемкого выступления. – В безнравственности Эвергетова есть что-то отвратно-нечеловеческое, чуждо-дьявольское мне. Это я знаю точно.

– Не знаю, что он себе там внушил, кого вывел себе в идеал… Но в конце концов, если всё так даже и обстоит, то я думаю всё равно – это лишь продукт индивидуально-мозгового зачатия. Личные так сказать завихрения. – Это сказал я.

– Может быть. Знаю одно, он в ответе за себя, за каждый свой шаг, как всякий за себя, и рано или поздно вы обязаны будете достать его.

     Я увидел, что Уманцева однозначно и всерьез готовила клятву.

– Наследил он довольно, да, – цыкнул громко зажигалкой Завражный и так же громко вернул ее в свой карман и пыхнул дымком «Честера».

– Что касается избирательности… – Он с определенным акцентом в своем живом взгляде оглядел красивую шевелюру Натальи. – Тут я затрудняюсь сказать что-нибудь определенное. Вы хороши дамочки, ничего не скажу… Может быть тут только в этом дело?

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?