Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Тайные милости

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Вода в дачной канаве текла желтая и такая густая, что было непонятно, почему она течет, какие силы ее к этому побуждают?

К удивлению приятелей, у распределительной задвижки не было претендентов пускать воду на свои участки, – видно, добрые люди полили их с раннего утра. Али приподнял общую тяжелую задвижку из железа, подложил под нее служивший для этой цели деревянный брусок: густая вода тотчас хлынула из-под задвижки, омыла ему руки и потекла по острым комьям серой, иссушенной зноем канавки в сторону их участков, чтобы разойтись потом на два еще более тонких рукава, а там уже и совсем на мелкие капилляры – под каждое дерево, под каждый куст.

– Теперь мало-мало отдыхаем, часа через два закрываем, – сказал Али, вытирая о штаны руки, и они отправились прилечь в свои домики.

В домике было не так жарко, пахло сухой древесиной, бумагой, облупившейся краской, прибитой водой пылью: перед тем как сесть завтракать с Али, Георгий побрызгал и подмел пол. У окошка росла большая яблоня, тихий знойный ветер медленно шевелил ее пыльные листья, и по комнате, словно живая, переливалась благодатная пятнистая тень. Хорошо было в домике. А если снять с себя рубашку, штаны? Почему бы не снять все? Действительно – кто сюда заглянет? Никто. Георгий так и сделал и теперь лежал в чем мать родила на двуспальной железной кровати, застеленной поверх матраца вытертым байковым одеялом.

Он лежал, широко раскинув руки, с хмельным блаженством глядел в потолок, обитый дощечками, оклеенный некогда белой, а теперь давно уже посеревшей и почерневшей бумагой. Дощечками от продуктовых ящиков был обшит не только потолок, но и все четыре стены домика – как изнутри, так и снаружи. Когда-то они с Али привезли полную трехтонку этих ящиков, предварительно разломанных и сплющенных там, где они их брали, – во дворе горпищеторга. Потом была забота отдирать от дощечек полоски железа и гвозди. Георгий отдирал их два дня кряду, пока не порезал до кости правую руку. Подняв ее перед глазами, он вгляделся в белую полоску шрама на большом пальце, и в его памяти воскресло на миг то жаркое утро, когда они ездили за ящиками. Возник грязный двор горпищеторга, заваленный пустыми бочками и ящиками всяких размеров, пропитанный многими запахами, особенно сильно – хлоркой, сельдью, подсолнечным маслом и керосином. Воскресла та жгучая радость существования, которую он испытывал тогда, разбивая молотком и сплющивая ногами в крепких рабочих ботинках ящики, что брал один за другим из кучи у пересекающего весь двор, обильно посыпанного хлоркой, прозрачного ручейка прорвавшейся канализации. Он крушил эти ящики без устали, задыхаясь от молодой неловкости своих движений, от дерзкого взгляда следившей за ним из окна конторы юной секретарши, от того, что так долго не приходил Али: где-то там, в глубине, в темных недрах этого самого горпищеторга он расплачивался за ящики, – кажется, они обошлись им в две бутылки водки.

«Зря я до сих пор не влепил ему выговор, – подумал Георгий о директоре горпищеторга, – там наверняка такой же бардак, как и шестнадцать лет назад». Вытерев с шеи липкий пот, он прикрыл глаза: приятный хмель в голове, легкий полумрак, запах дощечек возбуждали память всех пяти чувств, а тут еще донесся от шоссе рокот грузовика – глухой, дальний, – видно, пригнало его порывом ветра. Если бы не Али с его трехтонкой – не построиться бы им вовек! Для постороннего человека домик был совсем крошечный, пустяковый – три на четыре метра. Для постороннего пустяковый, а для них с мамой – целое сооружение, целая эпоха. С тех пор как они его затеяли, в их жизнь вошло много нового, много такого, о чем они раньше и понятия не имели. В доме зазвучали слова: фундамент, бут, раствор, отвес, рама дверная, рама оконная, балки, хотя какие это были балки – смешно сказать – просто куски горбыля. Для кого куски, брос, отходы, а для них это были балки, и они говорили о них уважительно, как об основе своего благополучия. С тех пор как затеяли домик, вошла в их жизнь и новая точка отсчета времени, они стали говорить: «Это было до того, как мы начали строиться» или: «Это случилось после того, как мы построились».

Отец Георгия умер задолго до начала их «великой» стройки. Кажется, он умер на этой железной кровати? Возможно. Георгий не помнил этого наверняка. Когда умер отец, ему было лет девять, он запомнил из тех дней только то, что ему очень нравилось быть в центре внимания всех жителей их большого двора, замкнутого тремя двухэтажными каменными домами. Отца он любил и боялся – под пьяную лавочку тот мог отпустить Георгию здоровенный подзатыльник, как взрослому. Пьяный он был жесток, придирчив, ругал маму, – Георгий ненавидел его пьяного. Зато когда отец бывал трезв, не было лучше него человека. Какие чебуреки с мясом, какие голубцы, какую долму он готовил! Как был приветлив с мамой! Как учил Георгия постоять за себя, не плакать в драке, не жмуриться. «Бей первым! – учил отец. – Бей сильно! Не жмурься! Всегда защищай слабых и маленьких!» Не было на свете ничего такого, чего бы не умел делать отец: он умел чинить часы, радиоприемники, электроприборы, шить обувь, стирать, гладить, столярничать, рисовать, мог открыть куском проволоки любой замок, он даже умел печь «наполеоны» такой высоты и пышности, какие не удавались никому из их знакомых домохозяек, даже из старух с дореволюционным стажем. Он умел играть на гитаре и петь так красиво, что на праздники под их окнами собирался весь двор, особенно ему удавались русские народные и неаполитанские песни, которые он пел по-итальянски, хотя и не знал этого языка. Он помнил десятки стихов, песен, сказок, фокусов – на картах с веревочкой, со спичками. Где и когда он всему научился, одному богу известно. У отца не было ноги, и он ходил на протезе, но это мало кто знал; все считали, что Иван Афанасьевич просто прихрамывает, поэтому и ходит с палкой – замечательной палкой из крепкого, как железо, карагача.

В то лето, когда они начали строиться, Георгий окончил школу и поехал поступать в Московский университет на исторический факультет. Точные науки давались ему с трудом оттого, что он их не любил, а история и литература всегда нравились и поэтому казались легкими – их вроде бы и учить не надо, достаточно мельком прочесть или услышать краем уха, и все само собой укладывается в голове.

Он вернулся из Москвы, переполненный многими впечатлениями, но самое главное – жгучей, радостной памятью о своей первой женщине, о девочке Кате из Челябинска, которая поступала вместе с ним на исторический и тоже не прошла по конкурсу и с которой они простились на Курском вокзале. Георгий живо вообразил старый Курский вокзал с его зеленоватыми башенками, светлые Катины волосы (кажется, волосы были у нее совсем светлые), ее тонкую шею, розовую мочку уха с дырочкой для сережки, запах пирожков с ливером – она совала ему в руки кулек с пирожками: «Жора, тебе долго ехать, ты все съешь! Пожалуйста, съешь!» Вспомнил он и странно поразившее его в те дни откровение: под платьем не было видно, а потом оказалось, что одна грудь у Кати меньше другой, левая… Он не помнил ее лица, не помнил, о чем они говорили, а это врезалось на всю жизнь: несоразмерность ее грудей… как предвестие той мысли, что все самое прекрасное на этом свете, самое совершенное – зачастую с изъяном. Продолжая вспоминать о Кате, Георгий вдруг подумал, что вот сейчас изобрели искусственные камни – фианиты – и делают из них бриллианты. Фианиты ничем не отличаются от настоящих бриллиантов – ни своей структурой, ни качеством, а определить легко: в натуральном камне всегда есть дефект, пусть совсем крошечный, но обязательно есть природный изъян, а в искусственном все неестественно правильно, никаких дефектов. Георгий печально улыбнулся в полусне своим воспоминаниям, с детской радостью удивился тому, что происшедшее с ним шестнадцать лет назад вдруг оформилось сегодня в мысль – его собственную, нигде не вычитанную, хотя написано об этом наверняка достаточно. Но ведь все старые мысли становятся новыми, когда мы доходим до них своим умом…

Лежа на верхней полке, он слушал монотонный гул колес под вагоном, жевал Катины пирожки с ливером и думал о своей пропащей жизни: о том, как он женится на Кате, как у них родится ребеночек, как тот будет орать день и ночь, как будет катать его в коляске, как сгорят в житейской мрети все его молодые порывы и честолюбивые надежды. Ой как не хотелось ему жениться – ни на ком, хоть на Джине Лоллобриджиде; как ему было страшно – как будто во сне, когда гонятся и вот-вот поймают и некуда деться на голой дороге, а ноги ватные, еще секунда, еще одна, последняя!.. А там поймают и сотрут в порошок… Он приехал домой, оглушенный встречею с Катей, не помня, не задумываясь о том, что не поступил в университет. Думал только об одном: он считал, что должен жениться, и не знал, как сказать об этом маме. А мама, думая, что он переживает свой провал, сказала, закуривая «беломорину»:

– Ничего, сын, все что ни делается – к лучшему. Я никогда не была в Москве, но знаю – город очень большой и жить в нем тяжело. Побудь пока дома, окрепни, а на следующий год снова попытай счастья. Главное, не терять себя, не терять своего достоинства.

Мама была у него гордая женщина; кто знает, может быть, и оттого, что в ее жилах текла княжеская кровь: она происходила из старинного рода половцев, еще в шестнадцатом веке присоединившихся к России, гордилась тем, что ее дед окончил Сорбонну. А курить она научилась во время войны – работала санитаркой в госпитале, прикуривала раненым, тем, что не могли сами, и потихоньку привыкла. Она и с отцом Георгия познакомилась, прикуривая тому «козью ножку»; у отца были прострелены обе руки – он попал в самое пекло под Моздоком, их дивизия приняла на себя основной удар немецких частей, рвавшихся к нефти Грозного и Майкопа. Руки у отца потом зажили – правая разработалась вовсю, а левая лишь не до конца сгибалась в локте. Если бы в горячке не отрезали ногу, может быть, и нога срослась. «На мне все заживает, как на собаке, – часто говаривал отец. – Если бы был в сознании, не позволил отнимать ногу, наверняка бы срослась. Коновалы проклятые!» Трезвый, он никогда не вспоминал о своей ноге, а пьяный даже плакал о ней. Однажды в подпитии он показал маленькому Георгию то место во дворе бывшего госпиталя, а ныне городской больницы, где, по его мнению, была закопана его нога.

 

– Вот здесь, под этой белолисткой, ее и похоронили, – сказал отец, поглаживая ствол могучего тополя, стоявшего у самого забора больницы так, что его можно было достать рукой с улицы. – Здесь. И не мою одну, потому и дерево такое вымахало – что ввысь, что вширь – на жирном, на крови.

Георгий перепугался тогда отцовского рассказа. Сколько уж лет прошло, а он до сих пор не любит бывать на той улице.

Они сидели с мамой на кухне. Георгий думал, что, наверно, придется ехать ему в Челябинск к Кате – не жениться же ему здесь, в своем городе, все будут смеяться, особенно когда родится ребенок. Мама думала о своем, а потом тихо сказала:

– У нас в гороно участки давали, я подумала – вдруг ты поступишь – и взяла, чтобы у меня что-то было…

– Ну что ты, ма, я от тебя никогда не уеду, никуда, никогда! – пылко воскликнул Георгий, впервые остро ощутив свой сыновний долг перед матерью и обрадовавшись этому чувству, как спасению, – сыновний долг избавлял его от обязательств перед Катей, которые он только что думал взвалить на себя. Мама всегда выручала его в трудные минуты, часто даже и не осознавая этого.

– Не бойся, я не уеду! – повторил он с ожесточением, окончательно решая, что жениться на Кате вовсе не обязательно, и тут же тоскливо думая, что вдруг родится ребеночек и жениться будет надо.

Все обошлось и кончилось тем, что они обменялись с Катей несколькими письмами. Катя писала, что поступила работать табельщицей на завод, что занимается в волейбольной секции, – значит, ни о каком ребеночке и речи не было. Георгий писал, что мама получила от гороно, где она работала, дачный участок и теперь они собираются строить дачу. А вскорости они с мамой и в самом деле начали стройку, и Катя забывалась с каждым днем все прочней и прочней, как забывается зажившая рана. Только остался с тех пор повышенный интерес ко всем девушкам и молодым женщинам по имени Катя. Имя это стало для него чем-то вроде пароля возможной любви, близости…

Али тоже работал в гороно, зачем-то там была грузовая машина, – наверное, для того, чтобы они построили свои дачки. Недавно Георгий просматривал на предмет сокращения штатное расписание гороно, шофер грузовой машины продолжал значиться там, и у Георгия не поднялась рука его вычеркнуть.

До войны мама окончила два курса местного пединститута, потом четыре года работала в госпитале, прошла путь от санитарки до сестры-хозяйки, а как только кончилась война, ушла в гороно. Однажды, уже будучи взрослым, Георгий спросил ее, почему не осталась в медицине.

– Я боюсь вида крови и не выношу ее запаха, – сказала мама.

– А разве кровь пахнет?

– Когда ее много – пахнет.

– Но ты ведь была отличной медсестрой, я помню, отец говорил.

– Тогда была война, люди не выбирали, кому кем быть.

Многому научила Георгия дача, вместе с мамой и с дорогим Али они подняли ее своими руками. Тогда, шестнадцать лет назад, никто не хотел брать здесь участки; на месте нынешних дач стояли матерые камыши, земля была бросовая, безжизненная – камыши, солончаки, буераки. Считалось, что ничего из этой затеи путного не выйдет, а вышел настоящий оазис; считалось, что место очень далекое, а теперь – у самой городской черты.

Первым долгом они скосили на своих участках камыши, потом рыли дренажные траншеи, возили землю, навоз, ровняли, нивелировали и только к началу сентября начали строиться. Тогда Али было столько же лет, сколько сейчас Георгию, – тридцать три, а он казался совсем старым, и грудь у него была седая. Жена и двое детей Али жили тогда в ауле у родителей, а он дневал и ночевал на участке, сам работал за десятерых и учил Георгия. Али чтил мать Георгия, как святую, и всегда помнил, что его отец спас ему жизнь. Сначала хотели строить домики из самана, а потом решили из ящиков, тогда-то и поехали в горпищеторг. Сколько было работы! Почти все Георгий делал первый раз в жизни, но, видимо, сказывалась отцовская жилка – все ему удавалось на лету. «Молодец, сын, – хвалила мать, – все нужно уметь, пригодится». Да, он был умелым, а теперь и гвоздя в доме не хочет прибить – отговаривается, что некогда, а правду сказать – просто не хочется. Скучно. Пусто…

Сон брал свое, мысли путались, рвались на цветные кусочки, пятна, смутные обрывки разговоров. Почему-то вспомнились мамины слова о том, что родилась в голодный год – в 1921-й, Георгий тоже родился в голодный год – 1946-й. Почему-то вспомнилось, что отец был на три года старше мамы, что перед войной он окончил школу речного пароходства в Астрахани и плавал по Волге, а когда вышел из госпиталя, они поженились с мамой, отец стал работать в морском порту диспетчером. В розовом теплом тумане шел Али с маленьким яблоком на ладони – первым яблочком, выросшим на этой земле. Ах, Али, Али, если бы не Али – не построиться им вовек…

– Вай, ты спишь, Георгий!

На пороге домика стоял Али с темно-зеленой, сверкнувшей в глаза Георгию бутылкой в руках.

– Слушай, два часа на дорога голосовал – ни у кого водка нет. О чем люди думают? Еле-еле у один знакомый гаишник спирт достал, он говорит – очень сильно очищенный.

– Али, может, не будем? – прикрывая наготу лежавшими на кровати трусами, неуверенно спросил Георгий.

– Кончай, да, почему не будем? Двадцать грамм пьем, и все! Если не хочешь – совсем не пей, только со мной чокайся! Пойду к сторож чистый вода спрошу – запивать.

– Не ходи, вон канистра в углу, под тряпками, я еще утром принес из родника.

– Вай молодец, вай мужчин! Давай немножко быстро пьем, а то совсем жара замучил!..

Разговоров в этой зеленой бутылке оказалось много, – видно, спирт и в самом деле был «сильно очищенный».

 
Хасбулат удалой,
Бедна сакля твоя,
Золотою казной
Я осыплю тебя-а!
Дам коня, дам кинжал,
Дам винтовку свою-у,
А за это за все
Ты отдай мне жену! —
 

пели они в два голоса к вечеру, перекрывая кваканье и турчание лягушек на канаве. Притом слово «кинжал» Али-Баба пел «кинджал», а Георгий думал растроганно, что свою жену он бы отдал так, задаром…

Сначала их празднику мешали комары, но потом друзья перестали их замечать. Ранняя южная ночь сияла над ними. Ровной голубизной и ясностью струился повсюду небесный свет, и чудилось, что под каждой корягой, только ее отверни, – серебряный слиток. Полная шафрановая луна стояла над плоской столообразной горой, лицом к которой они сидели, а за их спинами, километрах в двух, тихо накатывали на берег морские волны. С баркасов и сейнеров, что были в этот час в прибрежной полосе, казалось, что луна не над горой, а у самой кромки прибоя, тогда как людям, жившим на горе, виделось, что она в самом море – прямо над черными силуэтами баркасов и сейнеров. Так что, живя в одном городе, разные люди видели в одно и то же время даже луну по-разному, что уж говорить о другом. Город раскинулся на узкой полосе между горой и морем – здесь Георгий родился, здесь прожил лучшую половину жизни, а может, и не половину? Может, две трети, или три четверти, или девять десятых – кто знает? Раньше он мало думал о городе, не представлял его в целом, а теперь сложилось так, что ему приходилось думать о нем каждый божий день, и постепенно город стал казаться ему живым организмом, живым и единым – огромным Гулливером, которого нужно было кормить, поить, одевать, обувать, развлекать, обшивать, обстирывать и прочая, прочая, всего и не перечислишь.

Гора, лицом к которой они сидели, была похожа на огромный стол, покрытый до земли темно-синей плюшевой скатертью с золотыми крапинками, – это в ее складках затерялись огоньки трех древних аулов да отдельные дачи нынешних хакимов[2].

– Петр Великий причалил со своими кораблями и со своей свитой вон там, видишь, где огоньки аула, – Георгий ткнул пальцем в левую складку скатерти, где почти у самого края столешницы, у вершины горы, мерцали ровные огоньки.

– Вах, как он смог! – удивился Али. – До революции, что ли?

– До революции. Неужели ты не знаешь, что наш город основал Петр Великий?

– Баллах, не знаю.

– В тысяча семьсот двадцать втором году, во время второго персидского похода, Петр подошел ко дворцу шамхала[3] и в пяти верстах от него стал лагерем, – тоном школьного учителя, как по писаному, вещал Георгий. – Год назад Петра провозгласили первым русским императором, и пятидесятилетний Петр был в ореоле абсолютного величия. Шамхал считал себя счастливцем, что в главном зале его дворца «Петр Величий с супругою своею имел обеденный стол». Через три дня по прибытии сюда царь отслужил литургию в походной церкви Преображенского полка и положил возле нее камень; приближенные последовали примеру государя, и в несколько минут вырос холмик. Тогда Петр сказал: «Вот вам и еще один морской порт – ворота в Персию». Так был основан наш город.

– Вах, Георгий, откуда все знаешь? – удивился Али.

– Я же историк, Али, было бы странно, если бы я всего этого не знал, – польщенно ответил Георгий, ловя себя на том, что он таки приврал Али, – не причаливали корабли Петра к аулу, гавань была намного дальше, почти там, где она сейчас, но уж очень это получалось красиво, и не приврать было просто нельзя. На то и история! – Если хочешь, я еще могу рассказать. Хочешь?

– Давай, да.

– Здесь всегда жили люди, с незапамятных времен. Ты видел, сколько на горе кладбищ? Место очень хорошее – на горе много родников, и вода в них изумительная. Главное – это вода! А узкий коридор между горой и морем позволял местным владетелям брать дань со всех караванов, а здесь ходило много купцов. Здесь провел свое войско на Индию и сам Александр Македонский. В прошлом веке на вершине горы была крепость Бурная, построенная по приказу генерала Ермолова, и 22 июня 1827 года в Бурную прибыл Тенгинский полк, тот самый, в котором позже служил Лермонтов, – тогда он был еще мальчиком, но уже через три года написал: «По небу полуночи ангел летел».

Али-Баба поднял глаза, видно, надеясь увидеть на небосклоне ангела, долгим взглядом проводил мигающие огоньки самолета, – наверно, это заходил на посадку пассажирский из Москвы, он снижался в сторону аэропорта и скоро скрылся за темными деревьями сада.

Не разбавляя, выпили еще по «чуть-чуть» спирта, запили водой из пол-литровой банки.

Али думал о том, что скоро у его старшего сына родится ребенок и он станет дедушкой, – в сентябре.

А Георгий думал о Лермонтове. Вспоминал, как мама ставила его, маленького, перед гостями на стул – в матроске, в штанишках на помочах – и он читал «По синим волнам океана». Когда подросла Ирочка, он первым делом выучил ее этому стихотворению и был счастлив, а жена бурчала: «Что ты глупостям ребенка учишь? Лучше пусть „Дядю Степу“ читает, это нужнее, это у нее могут спросить, а насчет твоего Наполеона никто не спросит».

Спирт жег гортань, и у Георгия было такое чувство, что он выдыхает керосином, – в детстве, чтобы не было ангины, бабка заставляла полоскать керосином горло.

Время от времени с моря долетало дыхание свежего ветерка: робкое, нежное, словно неземное. Оно пробегало в листьях над головами Али и Георгия, осыпая их голубым дождем небесного света. А у дороги, там, где был шалаш сторожа, изредка взвывала собака – коротко, негромко, как будто только еще прилаживаясь, настраиваясь повыть как следует.

– На луна воет, сволочь, – сказал Али-Баба, глядя на неправдоподобно большую, круглую луну над горой. – Слушай, Георгий, все-таки я не верю, чтобы туда американцы ходили, наверно, обманывают, а?

– Ходили, – тоже взглянув на луну, на ее пятна, сказал Георгий, вспоминая бабкин рассказ о том, что пятна на луне – тени братьев Авеля и Каина в тот момент, когда старший, Каин, заколол вилами своего брата. Он присмотрелся – в самом деле что-то похожее, при желании можно и согласиться с бабкиной версией. Какая она у него была мировая – бабка, отцова мать! Она и окрестила его тайком от родителей в ныне давно уже снесенном с лица земли Александро-Невском соборе – был когда-то такой в их городе. В памяти Георгия промелькнуло носатое бабкино лицо, повязанное под горло белым ситцевым платочком, ее хитрые зеленоватые глазки, а потом какая-то лужайка, ручеек, овечки, брат, убивающий брата остро блеснувшими на солнце вилами.

 

– Слушай, – вернул его на грешную землю Али, – мой младший весной призвали, ты знаешь, сейчас на китайской граница служит, пишет – кормят хорошо. Баллах, когда я служил, нас тоже хорошо кормили – мясо давали, компот, очень хорошо.

– А где ты служил?

– Все знают, ты что, не знаешь? На флоте служил, на Каспийском военном флотилии. Да, пять лет, приехал домой – уже Сталин умер. Сейчас, говорят, их нет, а это был замечательный дело – на монитор[4] я служил, это такой вроде подводный лодка, но немножко над водой сверху торчит и палуба солидолом смазанный, любой снаряд – фь-ю-ить – и отскочите сторону! Мой друг Ибрагим – Сорок разбойников – тоже там служил. Ты его мало знаешь, потому что он там женил и остался, а теперь приехал домой, жена привез, дети – все в полном порядке. Мы снова пять лет дружим, теперь он мой напарник, да. Мы там, на монитор, рядом с ним спали на нары, зимой волосы к стенке примерзал, да, мы очень сильно смеял, очень! Он женил на офицерский дочка, она так сильно влюбил в него, что хотел отравиться, – родители не разрешили. Да, ее мать не разрешил. Русский у него жена – Мила, очень толстый, но очень хороший!

 
– Они любили друг друга так долго и нежно,
С тоскою глубокой и страстью безумно-мятежной!
Но как враги избегали признанья и встречи,
И были пусты и хладны их краткие речи, —
 

ни с того ни с сего ровным глухим голосом начал читать Георгий, как бы продолжая рассказ Али про его напарника, про офицерскую дочку Милу и про любовь вообще.

 
– Они расстались в безмолвном и гордом страданье,
И милый образ во сне лишь порою видали.
И смерть пришла: наступило за гробом свиданье…
Но в мире новом друг друга они не узнали.
 

Али молчал, – видно, стихи тронули его душу, – он даже не посмел налить стопки, к которым было потянулся. А когда Георгий закончил чтение, все-таки налил.

– Слушай, Георгий, хороший человек это сочинял, давай за него выпьем, а?!

– Ну что ж, – Георгий покачнулся, вставая с автомобильной покрышки, торжественно поднял стопку, – спасибо тебе, Али. За Михаила Юрьевича! – Он выпил обжигающий спирт, привычно задохнулся, помахал ладонью перед ртом, подождал, пока запьет Али – они запивали из одной банки, – запил сам. И оба торжественно опустились на огромный лысый скат от «Икаруса». – Хочешь, я тебе еще почитаю Лермонтова? – воодушевившись, спросил Георгий.

– Баллах, читай.

– Он ведь про наши места писал, он ведь наш, слушай…

 
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана;
По капле кровь точилася моя.
Лежал один я на песке долины…
 

– Я знаю, – сказал Али после долгой паузы, когда окончилось стихотворение, – это около песчаный гора он лежал, бедный чилафек… – И вздохнул тяжело, как о своем брате, и было невозможно поверить, что всего на расстоянии двух человеческих жизней русские и горцы были смертельными врагами и сходились в рукопашной, что пулю в грудь получил герой стихотворения, может быть, от деда Али или его прадеда…

Словно воочию увидел Георгий огромную песчаную гору, что возвышалась далеко за противоположной окраиной города, услышал, как свивается песок у ее подножья, как шныряют в сухой траве ящерицы, увидел, как слепит над ее барханами жгучее солнце. Новый водовод проходит мимо песчаной горы, завтра Георгий будет там.

– Читай сколько знаешь – все читай! – горячо попросил Али.

 
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят, мне остается жить!
Поедешь скоро ты домой:
Смотри ж… Да что? Моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен…
 

Где-то далеко-далеко в городе гукнул локомотив, а над морем снова летел самолет, и его бортовые огни двигались в черной синеве живыми точками.

Луна отсвечивала на зеленой бутылке, в которой оставалось уже на донышке, на банке с родниковой водой, на белых мертвых боках полиэтиленовой канистры.

 
Отца и мать мою едва ль
Застанешь ты в живых…
 

В тишине лишь ветер шевелил листьями, да редко-редко турчала на канаве последняя неуснувшая лягушка.

 
Соседка есть у них одна…
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит… все равно
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет…
Ей ничего не значит!
 

Али плакал, слезы катились из его маленьких заплывших глаз, и он не стыдился их, не вытирал. Горячая волна участия поднялась и в груди Георгия, он тоже заплакал и крепко обнял огромные плечи Али. Георгий был благодарен ему за искреннее внимание, за чуткость, за то, что в кои-то веки удалось поговорить с человеком. С мамой они видятся редко, дома говорить не с кем, а на работе он весь словно в чешуе, в словах – «процент», «вопрос», «план», «имеется», «является». Ах, как он был благодарен Али! Душу словно омыло живой водой, и она была вновь готова к свободе… Они еще посидели молча, сдавив в объятиях друг друга, а потом, когда успокоились, Али спросил:

– У тебя его фотка есть?

– Что?

– Фотографий?

– Тогда еще не было фотографии, портрет есть, я тебе подарю.

– Вай, спасибо, ты настоящий друг, Георгий.

Допив спирт, решили выкупаться в главной канаве, поскольку до моря было далеко, и идти домой.

– Вода грязная, может, не будем? – нерешительно спросил Георгий, когда они подошли к заросшему стелющейся ежевикой берегу.

– Почему грязный – весь город пьет, да.

– Сначала фильтруют в отстойниках – в Студенческом озере, потом хлорируют и только тогда пьют.

– Фильтруют-мильтруют, снимай штаны да давай окунем немножко – сразу легче станет. – У Али-Бабы было всегда тяжело с возвратными глаголами, поэтому он и говорил вместо «окунемся» – «окунем», вместо «смеялся» – «смеял» и т. п.

Али-Баба разделся донага, как в детстве, побросав одежду на землю, и, словно флагманский корабль, направил свое грузное тело в канаву, в ее медленно текущие воды, желтеющие под лунным светом.

– Ты смотри, она же совсем целехонькая, как они ее сюда забузовали?! – возмутился Георгий. – Кажется, здесь орудовало СМУ-2, ну я завтра покажу им, едри их мать, загоню все руководство в яму, и пусть на руках ее отсюда вытаскивают! Сукины дети!

– Вай, Георгий, ты чаще пешком ходи, – добродушно подначил его Али. – Подумаешь, и што такой бетономешалка! На Четвертом поселке беспризорный экскаватор два года стоит, я сам видел. Ковш очень большой, мальчики туда писать ходят, очень удобно, чем домой бежать.

Между светлыми кубами домов мелькнула вдали черная качалка нефтяного насоса, уже не кланяющаяся, как в прежние времена, замершая навечно и тоже брошенная без призора. Сразу после войны здесь, в пригороде, нашли нефть и, быстренько выкорчевав виноградники, понабурили скважин, понаставили железных вышек, качалок, приготовились к капитальной добыче, а нефть пропала, и оказалось, что зря перевели виноградники, подняли людей с насиженных мест, здешний колхоз отправили на новое место – далеко в безводную степь, а эти плодородные земли превратили в полупустыню. Ах, какая красота, говорят, была здесь когда-то, какие отборные виноградники до самого моря!

Впереди них по широкой асфальтированной улице прошел, светя окнами, троллейбус, – верно, последний, время-то уже позднее. Пуск троллейбусной линии – целая эпопея в жизни города, и Георгий принимал в этом деле немалое участие. Троллейбусом они бы добрались в десять минут, но он им заказан – мало ли на кого можно нарваться в общественном транспорте?

Когда-то, давным-давно, на месте этой улицы тянулись персидские караван-сараи с высокими глиняными дувалами, с воротами, окованными железом, украшенными гербом, – кажется, там был изображен лев с мечом в лапе, золотой лев на красном поле. Какие-то саманные развалюшки остались с тех незапамятных времен и на долю детства Георгия – он жил тут неподалеку, в так называемых домах нефтяников, мама до сих пор там живет.

Да, много чего было в здешних местах любопытного и даже исторического: богатый ремесленный город, где вырабатывали знаменитые шерстяные ткани и ковры, базары, куда съезжались купцы из дальних стран, где продавали в том числе и живой товар – рабов. Но ни от тех далеких, ни от других, более близких времен теперь не осталось нигде даже самой крохотной памятки. Все стерли с лица земли. Названия старых мест и местечек переиначили, и поскольку не хватило новейших имен на все улицы и переулки, то некоторые из них нарекли просто – «Тупик № 1», «Тупик № 2», «Тупик № 3» и т. п. Видно, простота эта пришлась по душе в канцеляриях, и тогда номерами стали обозначать целые поселки или, как сейчас принято говорить, микрорайоны: Четвертый поселок, Пятый… Раньше город был разбит на три района, потом его разбили на два, потом он жил некоторое время «без разбивки», а не так давно его снова разбили надвое. Все бы хорошо, да в административной горячке никто не заметил, что вдруг оказалось в городе три улицы имени Розы Люксембург, две – Клары Цеткин, две – Карла Либкнехта. Верно, называтели были настоящие джигиты-интернационалисты, но так и осталось загадкой, почему они отдали предпочтение создателям «Союза Спартака» перед всеми другими деятелями не только германского, но и всего международного рабочего движения. Взбунтовалась по этому поводу городская почта. Переименование четырех улиц и стало тем первым делом, которое пришлось взять на себя Георгию, когда он вступил в должность. Самую лучшую из них он назвал именем Лермонтова.

2Хаким – начальник.
3Шамхал – князь.
4Монитор – класс бронированных надводных кораблей для борьбы с береговой артиллерией, уничтожения кораблей противника в прибрежных районах и на реках.