Kostenlos

Конь бледный

Text
Als gelesen kennzeichnen
Конь бледный
Audio
Конь бледный
Hörbuch
Wird gelesen Олег Федоров
0,54
Mehr erfahren
Audio
Конь бледный
Hörbuch
Wird gelesen Алла Курт
1,80
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Он задумчиво умолкает.

– Что ты, Ваня? О чем?

– Да вот, слушай: цепь неразрывна. Нет мне выхода, нет исхода. Иду убивать, а сам в Слово верю, поклоняюсь Христу. Больно мне, больно…

В трактире пьяный гул. Люди справляют праздник. Ваня склонился над скатертью, ждет. Что я могу ему дать? Разве вожжей по глазам?…

8 апреля.

Я опять с Ваней. Он говорит:

– Знаешь, когда я Христа узнал? в первый раз Бога увидел? Был я в Сибири, в ссылке. Пошел я раз на охоту. В Обской губе дело было. Обь-то у океана – море. Небо низкое, серое, река тоже серая, серые гребни волн, а берегов не видать, будто вовсе их нет. Высадили меня из лодки на островок. Сговорились: к вечеру, мол, за тобой приедем. Ну, брожу я, уток стреляю. Кругом болото, березки гнилые, кочки зеленые, мох. Шел я, шел, от краю совсем отбился. Утку одну пристрелил, запала, найти не могу. Ищу между кочек. А тут и вечер упал, потянуло туманом с реки, стало темно. Вот решил я к берегу добираться. Кое-как по ветру взял направление, иду. Шагнул: чувствую, ноги вязнут. Я было на кочку хотел, нет, – тону в болотной трясине. Знаешь, медленно так тону, на полвершочка в минуту. Сиверко, дождь пошел. Дернул я ногу, не выдернул, хуже: еще на вершок увяз. Поднял я тут ружье, стал с отчаянья в воздух стрелять. Авось услышат, авось помогут, придут. Нет, тишина, только, слышу, ветер свистит. Вот стою я так, почти по колено в тине. Думаю: в болоте завязну, пузыри надо мною пойдут, как прежде одни зеленые кочки. Противно мне стало, до слез. Рванул опять ногу – еще того хуже. Оледенел я весь, как осина дрожу: вот он какой конец, на краю света, как муха… И знаешь, в сердце как-то все опустело. Все – все равно: погибать. Закусил я губы до крови, из последних сил рванул в третий раз. Чувствую – выдернул ногу. Тут вдруг радостно стало. Гляжу, бродень в болоте увяз, нога вся в крови. Кое-как я на кочку одною ногою ступил, ружьем оперся, другую ногу тяну. Ну, как стал обеими ногами, боюсь шелохнуться. Думаю: шаг ступлю – значит, обратно в трясину. Так всю ночь до рассвета на одном месте и простоял, и сеял дождь, и небо было темное, и ветер выл, в эту-то ночь я и понял, знаешь, всем сердцем, до конца понял: Бог над нами и с нами. И не страшно мне было, а радостно, с сердца камень упал. А утром товарищи подошли, подобрали меня.

– Перед смертью многие Бога видят. Это от страха, Ваня.

– От страха? Что ж, может быть. Только что же ты думаешь? Бог тебе здесь, в грязном трактире, явиться может? Перед смертью душа напрягается, пределы видны. Вот почему и Бога люди чаще всего перед смертью видят. Увидел и я.

– Слушай дальше, – продолжает он, помолчав, – великое счастье Бога увидеть. Пока не знаешь Его, не думаешь о Нем вовсе. Обо всем думаешь, а о Нем нет. Сверхчеловек вот иным мерещится. Ты подумай только: сверхчеловек. И ведь верят: философский камень нашли, разгадку жизни. А по-моему, смердяковщина это. Я, мол, ближних любить не могу, а люблю зато дальних. Как же дальних можешь любить, если нет в тебе любви к тому, что кругом? Знаешь, легко умереть за других, смерть свою людям отдать. Жизнь – вот отдать труднее. Изо дня в день, из минуты в минуту. Жить любовью, Божьей любовью к людям, ко всему, что живет. Забывать о себе, не для себя строить жизнь, не для дальних каких-то. Ожесточились мы, озверели. Эх, милый, горько смотреть: мечутся люди, ищут, верят в китайских божков, в деревянных чурбанов, а в Бога верить не могут, а Христа любить не хотят. Яд в нас с детства горит. Вот Генрих не скажет: цветок; говорит – семьи такой-то, вида такого-то, лепестки такие-то, венчик такой-то. За этим сором он цветка не увидел. Так и Бога за сором не видим. Все по арифметике да по разуму. А вот там, когда я под дождем на болотной кочке стоял, смерти своей дожидался, там я понял: кроме разума есть еще что-то, да шоры у нас на глазах, да не видим, не знаем. Ты, Жоржик, чего смеешься?

– Да ведь ты словно поп приходской.

– Ну пусть поп. А ты мне скажи, – можно жить без любви?

– Конечно, можно.

– Как же? Как?

– Да плевать на весь мир.

– Шутишь, Жорж?

– Нет. Не шучу.

– Бедный, Жоржик, ты бедный…

Я прощаюсь с ним. Я опять забываю его слова.

10 апреля.

Сегодня видел губернатора. Высокий, благообразный старик, в очках, с подстриженными усами.

На площади, вчера белой, сегодня мокрые камни. Лед стаял, и река ярко блестит на солнце. Чирикают воробьи.

У подъезда карета. Я сразу узнал ее: черные кони, желтые спицы колес. Я пересек площадь и пошел к дому. В это время дверь распахнулась, городовой отдал честь. С лестницы медленно спустился губернатор. Я прирос к мостовой. Не отрываясь смотрел на него. Он поднял голову и взглянул на меня. Я снял шляпу. Я низко опустил ее перед ним. Он улыбнулся и приложил руку к фуражке. Он поклонился мне.

В эту минуту я ненавидел его.

Я побрел в сад. Ноги вязли в размытой глине дорожек. В березах шумно летали галки.

12 апреля.

В свободные часы я ухожу в библиотеку. В тихом зале стриженые курсистки, бородатые студенты. Я резко отличаюсь от них своим бритым лицом и высоким воротником.

Со вниманием читаю древних. У них не было совести, они не искали правды. Они попросту жили. Как трава растет, как птицы поют. Может быть, в этой святой простоте – ключ к приятию мира.

Афина говорит Одиссею:

Буду стоять за тебя и теперь я, не будешь оставлен

Мной и тогда, как приступим мы к делу. И думаю, скоро

Лоно земли беспредельной обрызжется кровью и мозгом

Многих из тех, беззаконных, твое достоянье губящих.

Какому богу мне молиться, чтобы он не оставил меня? Где моя защита и кто мой покровитель? Я один. И если нет у меня защиты, я сам себе покровитель. И если нет у меня бога, я сам себе бог. Ваня говорит: «Если все позволено, тогда – Смердяков». А чем Смердяков хуже других? И почему нужно бояться Смердякова?

Лоно земли беспредельной обрызжется кровью и мозгом…

Пусть обрызжется. Я ничего против этого не имею.

13 апреля.

Эрна мне говорит:

– Мне кажется, я жила только для того, чтобы встретить тебя. Ты грезился мне во сне. Я о тебе молилась.

– Эрна, а наше дело?

– Мы вместе умрем… Слушай, милый, когда я с тобой – мне кажется, что я маленькая девочка, еще ребенок. Я знаю: я ничего не могу дать тебе. Но у меня есть любовь. Возьми же ее.

И она плачет.

– Эрна, не плачь.

– Я от радости… Видишь, я не плачу уже. Знаешь, я хотела тебе сказать… Генрих…

– Что Генрих?

– Ты только не сердись… Генрих мне вчера сказал, что любит меня.

– Ну?

– Ну, я же не люблю его. Я люблю только тебя. Ты не ревнуешь, милый? – шепчет она мне на ухо.

– Ревную? Я?

– Ты не ревнуй. Я не люблю его вовсе. Но он такой несчастный, и мне так больно было, когда он сказал… И еще: мне казалось, что я не должна его слушать, что это измена тебе.

– Измена мне, Эрна?

– Милый, я так люблю тебя, и мне так жалко было его. Я ему сказала, что я ему друг. Ты не сердишься? Нет?

– Будь покойна, Эрна. Я не сержусь и не ревную.

Она обиженно опускает глаза:

– Тебе все равно? Скажи, ведь тебе все равно?

– Слушай, – говорю я, – есть женщины – верные жены, и страстные любовницы, и тихие друзья. Но все они вместе не стоят одной: женщины-царицы. Она не отдает свое сердце. Она дарит любовь.

Эрна испуганно слушает. Потом говорит:

– Так ты меня не любишь совсем?

Я целую ее в ответ. Она прячет лицо на моей груди и шепчет:

– Ведь мы вместе умрем? Да?

– Может быть.

Она засыпает у меня на руках.

15 апреля.

Я сажусь к Генриху в пролетку.

– Ну что, как дела?

– Да что, – качает он головой, – нелегко: целый день под дождем, на козлах.

Я говорю:

– Нелегко, когда человек влюблен.

– Откуда вы знаете? – быстро оборачивается он ко мне.

– Что знаю? Я ничего не знаю. И ничего знать не хочу.

– Вы, Жорж, все смеетесь.

– Я не смеюсь.

Вот и парк. С мокрых сучьев на нас летят разноцветные брызги. Кое-где уже юная зелень травы.

– Жорж.

– Ну?

– Жорж, ведь при изготовлении бывают иногда взрывы?

– Бывают.

– Значит, Эрну может взорвать?

– Может.

– Жорж?

– Ну?

– Почему вы поручаете ей?

– Ее специальность.

– Специальность?

– Да.

– А кому-нибудь другому нельзя?

– Нельзя… Да вы чего беспокоитесь?

– Нет… Я так… Ничего… К слову пришлось.

Он поворачивает обратно. На полдороге опять окликает меня:

– Жорж?

– Ну?

– А скоро?

– Думаю, скоро.

– Как скоро?

– Недели две, три еще.

– А выписать вместо Эрны нельзя никого?

– Нет.

Он ежится в своем синем халате, но молчит.

– Прощайте, Генрих. Бодритесь.

– Бодрюсь.

– И, право, не думайте ни о ком.

– Знаю. Не говорите. Прощайте.

Он медленно отъезжает. На этот раз я долго смотрю ему вслед.

16 апреля.

Я спрашиваю себя: неужели я все еще люблю Елену? Или я люблю только тень – мою прежнюю любовь к ней? Может быть, Ваня прав и я не люблю никого, и не могу и не умею любить. Может быть, и не стоит любить.

Генрих любит Эрну и будет любить только ее, и всю жизнь. Но любовь для него источник не радости, а муки. А моя любовь – радость?

Я опять в своей комнате, в скучном номере скучной гостиницы. Сотни людей живут под одной крышей со мною. Я им чужой. Я чужой в этом каменном городе, может быть, в целом мире. Эрна отдает мне себя, всю себя без оглядки. А я не хочу ее и отвечаю – чем? Дружбой? Не ложью ли? Глупо думать о Елене, глупо целовать Эрну. Но я думаю о первой и целую вторую. Да и не все ли равно?

18 апреля.

Губернатор переехал назад, в город. Наши планы опять разбиты. Нужно начать наблюдение сначала. Это труднее здесь. Кругом бессменная цепь часовых, на площади и в воротах шпионы. Каждый прохожий у них на примете. Каждый извозчик на подозрении.

 

Конечно, не знают, где мы и кто мы. Но уже ходит молва.

Вчера в трактире я услышал такой разговор. Разговаривали двое: один по виду приказчик, другой, должно быть, его подручный, мальчишка лет восемнадцати.

– Это уж как от Бога кому, – наставительно говорит приказчик, – одному, значит, одно, другому – другое. Приходит, слышь, барышня, при прошении. Допустили. Стал он прошение читать. Покуда читал, она револьвер вынула и давай в него пули садить. Четыре пули ему всадила.

Мальчишка всплескивает руками:

– Ах ты… Что ж, помер?

– Какой…

– Ну?

– Повесили ее, значит. По времени приходит другая. Опять при прошении.

– Неужто ж допустили?

– Нет. Она было то, се, десятое, пятое. Однако обыскали в прихожей. Глядят, в косе револьвер. Это значит, Бог спас.

– Ну?

– Повесили, значит, ее. Только что же ты думаешь? – Рассказчик изумленно разводит руками. – По времени, гуляет он у себя в саду, по дорожке. Стража при нем. Вдруг, откуда бы ни возьмись, выстрел. Прямо в сердце пуля пронзила. Ахнуть едва успел.

– Язвите… Вот так раз.

– Да-а… Опять, значит, повесили, а он все-таки помер. Так уж положено ему было. Судьба.

20 апреля.

Вчера наконец я встретил Елену. Я не думал о ней, я почти забыл, что она здесь. Я шел по улице и вдруг услышал чей-то зов. Я обернулся. Передо мною была Елена. Я увидел ее громадные серые глаза, пряди ее черных волос. Мы идем с нею рядом. Она с улыбкою говорит:

– Вы забыли меня.

Нам в лицо бьет сноп яркого вечернего солнца. В его лучах тонет улица, золотом горит мостовая. Я краснею, как мак. Я говорю:

– Нет. Я не забыл.

Она берет меня под руку и говорит тихо:

– Вы надолго?

– Не знаю.

– Что вы здесь делаете?

– Не знаю.

– Не знаете?

– Нет.

Она вспыхивает густым румянцем.

– А я знаю. Я вам скажу.

– Скажите.

– Вы…

– Может быть.

Вечерний луч догорел. На улице прохладно и серо.

Я хочу ей много сказать. Но я забыл все слова. Я говорю только:

– Почему вы здесь?

– Муж служит.

– Муж?

Я вспоминаю вдруг про этого мужа. Я ведь встретил его. Да, конечно, у нее есть муж.

– Прощайте, – говорю я, неловко протягивая ей руку.

– Вы спешите?

– Да, я спешу.

– Останьтесь.

Я смотрю ей в глаза. Они сияют любовью. Но я опять вспоминаю: муж.

– До свиданья.

Ночью темно и пусто. Я иду в Тиволи. Гремит оркестр, бесстыдно смеются женщины. Я один.

25 апреля.

Губернатор уехал в X… Я поехал за ним. Радостно встречаю широкую воду, сияющие купола. Весна хороша здесь. Она целомудренно-ясная, как девушка шестнадцати лет.

Губернатор отправился в здешний пригород. Я в том же поезде, в вагоне первого класса. Входит нарядная дама. Она роняет платок. Я поднимаю.

– Вы не русский? – говорит она по-французски, всматриваясь в меня.

– Я англичанин.

– Англичанин? Как ваше имя? Я знаю ваше имя.

Я колеблюсь минуту. Потом вынимаю карточку: Джордж О’Бриен, инженер, Лондон.

– Инженер… Как я рада… Приезжайте ко мне. Я буду вас ждать.

Вечером возвращаюсь.

На пригородном вокзале в буфете опять она: пьет чай с каким-то евреем. Он подозрителен… Я подхожу к ней:

– Счастлив встретиться снова!

Она смеется.

Мы гуляем с ней по платформе.

В вагоне кондуктор отбирает билеты. Она подает ему серый конверт. Я читаю внизу печатным курсивом: «Жандармское управление».

– У вас, вероятно, сезонный билет? – спрашиваю я ее.

Она густо краснеет:

– Нет, это так… Ничего… Это подарок. Ах, как я рада познакомиться с вами… Я так люблю англичан.

Свисток. Вокзал. Я кланяюсь ей и украдкой иду за ней следом.

Она входит в жандармскую комнату.

«Ага», – думаю я.

В гостинице решаю: или за мной следят, и тогда я, конечно, погиб, или эта встреча – случайность, скучное совпадение. Хочу знать всю правду. Хочу проверить судьбу.

Я надеваю цилиндр. Беру лихача. Звоню по адресу у подъезда.

– Барышня дома?

– Пожалуйте.

Комната – бонбоньерка. В углу букет чайных роз: цветочное подношение. На столах и стенах портреты хозяйки. Во всех видах и позах.

– Ах, вы пришли… Как это мило… Садитесь.

Мы опять говорим по-французски. Я курю сигару, держу на коленях цилиндр.

– Нравятся вам русские дамы?

– Лучшие дамы в мире.

В двери стучат.

– Войдите.

Входят два господина, очень черных, очень усатых. Не то шулера, не то сутенеры. Мы жмем друг другу руки.

Все трое отходят к окну.

– Это кто? – слышу я шепот.

– Это? Ах, это инженер-англичанин, богатый. Ты говори, не стесняйся: он по-русски ни слова.

Я встаю:

– Жалею, что должен уйти. Честь имею кланяться.

Снова жму руки. А на улице смеюсь: слава Богу, я – англичанин.

26 апреля.

Губернатор едет обратно в N. У меня до поезда целый день. Я брожу по городу без цели.

Вечереет. Над рекой пурпур зари. За рекой четкий шпиц пронзает небо.

У дубовых ворот трехцветная будка. За белой стеной темная пасть коридора. По каменным плитам эхо шагов. Мрак, решетка окон. Ночью трепетный бой курантов. Великая скорбь на всю землю.

Я вижу низкие бастионы, серые стены. Мало сил, мало сил… Но ведь день великого гнева придет…

Кто устоит в этот день?

28 апреля.

В парке еще свежо. Липы голые, но орешник уже оделся листвой. В зеленых кустах поют птицы.

Елена рвет, нагибаясь, цветы. Оборачивается ко мне и смеется:

– Как хорошо… Не правда ли, как сегодня радостно и светло?

Да, мне радостно и светло. Я смотрю ей в глаза, и мне хочется ей сказать, что в ней радость и что она – яркий свет. Я тоже невольно смеюсь.

– Как давно я не видела вас… Где вы были, где жили, что видели, что узнали?… Что вы думали обо мне?

И, не ожидая ответа, краснеет:

– Я так боялась за вас.

Я не запомню такого утра. Цветут ландыши, пахнет весной. В небе тают перистые облака, догоняя друг друга. В моей душе опять радость: она за меня боялась.

– Знаете, я живу и не замечаю жизни. Вот я смотрю на вас, и мне кажется: вы – не вы, а кто-то чужой и все-таки милый. Да, ведь вы мне чужой… Разве я знаю вас? Разве вы знаете меня? И не надо… Ничего не надо нам знать. Ведь нам и так хорошо?… Не правда ли – хорошо?

И, помолчав, говорит с улыбкой:

– Нет, скажите же мне, что вы делали, чем вы жили?

– Вы ведь знаете, чем я живу.

Она опускает глаза:

– Так правда?…

По ее лицу пробегает тень. Она взяла меня за руку и молчит.

– Слушайте, – говорит она наконец, – я ничего в этом не понимаю… Но, скажите, зачем? Зачем? Вот смотрите, как здесь хорошо: расцветает весна, поют птицы. А вы думаете о чем? Живете чем?… Смертью? Милый, зачем?

Я хочу ей сказать многое… Но почему-то не могу сказать никаких слов. Я знаю, что это только слова для нее, что она меня не поймет.

А она настойчиво повторяет:

– Милый, зачем?

На деревьях роса. Заденешь ветку плечом – брызнет дождь разноцветных капель. Я молчу.

– Не лучше ли жить, попросту жить?… Или я не поняла вас? Или так нужно… Нет, нет, – отвечает она себе, – так не нужно, не может быть нужно.

И я робко спрашиваю, как мальчик:

– Что же нужно, Елена?…

– Вы спрашиваете меня? Вы?… Разве я знаю? Разве я могу знать? Ничего я не знаю… Да и знать не хочу… А сегодня нам хорошо…

Вот она опять рвет со смехом цветы, а я думаю – скоро я снова буду один, и ее детский смех зазвучит не для меня – для другого.

Кровь бросается мне в лицо. Я говорю едва слышно:

– Елена.

– Что, милый?

– Вы спрашиваете меня, что я делал?… Я… я помнил о вас.

– Помнили обо мне?

– Да… вы ведь видите: я вас люблю…

Она опускает глаза.

– Не говорите мне так.

– Почему?

– Боже мой… Не говорите. Прощайте.

Она быстро уходит. И долго еще между белых берез мелькает ее черное платье.

29 апреля.

Я написал Елене письмо:

«Мне кажется, что я не видел вас долгие годы. Каждый час и каждую минуту я чувствую, что вас нет со мною. Днем и ночью, всегда и везде – вот я вижу ваши сияющие глаза.

Я верю в любовь, в свое право любить. В глубине моего сердца, на самом его дне, живет спокойная уверенность, предчувствие будущего. Так должно быть. Так будет.

Я люблю вас, и я счастлив. Будьте же счастливы любовью и вы».

Я получил короткий ответ:

«Завтра в парке, в шесть часов».

30 апреля.

Елена мне говорит:

– Я рада, я счастлива, что вы со мною… Но не говорите мне о любви.

Я молчу.

– Нет, обещайте: не говорите мне о любви… И не печальтесь, не думайте ни о чем.

– Я думал о вас.

– Обо мне?… Не думайте обо мне…

– Почему?

И я сам тотчас же отвечаю.

– Вы замужем? Муж? Честь мужа? Долг честной женщины? О, конечно, простите… Я осмелился говорить о своей любви, я осмелился просить вашей. Для добродетельных жен есть только домашний покой, чистые комнаты сердца. Простите.

– Как вам не стыдно?

– Нет, мне не стыдно. Я знаю: трагедия любви и долга. Трагедия любви и подвенечного платья, законного брака, законных супружеских поцелуев. Не мне стыдно, Елена, а вам.

– Молчите.

Несколько минут мы молча идем по узкой дорожке парка. На ее лице еще гнев.

– Слушайте, – поворачивается она ко мне, – неужели для вас есть закон?

– Не для меня, а для вас.

– Нет… А вот вы… Чем живете? Кровью. Зачем вы этим живете?

– Не знаю.

– Не знаете?

– Нет.

– Слушайте, ведь это закон… Вы сказали себе: так нужно.

Я говорю, помолчав:

– Нет. Я сказал: я хочу.

– Вы так хотите?

Она с изумлением смотрит мне прямо в глаза:

– Вы так хотите?

– Ну, да.

Вдруг она мягко кладет мне руки на плечи.

– Милый мой, Жорж.

И быстро, гибким движением целует меня прямо в губы. Долго и жарко. Я открываю глаза: ее уже нет. Где она? И не сон ли мне снился?

1 мая.

Сегодня 1 мая – праздник. Я люблю этот день. В нем много света и радости. Именно сегодня… Но сегодня я не видел губернатора.

Он стал осторожен. Он сидит дома, и мы напрасно следим за ним. Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому прекратить наблюдение.

Узнал: 13-го он поедет в театр. Мы запрем все ворота. Ваня станет у одних, Федор у других, Генрих у третьих. И здесь будет наше терпение.

Я радуюсь заранее победе. Вижу темные своды церкви, зажженные свечи… Слышу пение молитв, душный ладан кадила…

5 мая.

Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном желании. Каждый день я зорко смотрю: не следят ли за мной. Я боюсь, что мы посеем и не пожнем. Но я не сдамся живым.

Живу теперь в гостинице «Эдинбург». Вчера принесли мне мой паспорт. Принесший топчется на пороге и говорит:

– Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого вы изволите быть вероисповедания?

Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая головы, говорю:

– Как?

– Какого исповедания-с? Веры какой-с?

Я беру в руки паспорт. Я громко читаю английский титул лорда Лансдоуна:

«We, Henry Charles Keith Petty Fitz Maurice Marquess of Lawdowne, Earl Wycombe»[2] и т. д.

Я не умею читать по-английски, произношу все буквы подряд.

Тот внимательно слушает.

– Понял?

– Так точно.

Я говорю с сильным акцентом:

– Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?

– Так точно.

Я стою спиною к нему, смотрю в окно, говорю очень громко:

– А теперь – пошел вон.

Он с поклоном уходит. Я остаюсь один. Неужели за мной следят?

6 мая.

Мы встретились за городом, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Федор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки.

Я говорю:

– Тринадцатого губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто будет первым?

Генрих волнуется:

– Первое место мне.

У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб. Я вопросительно смотрю на него.

 

Генрих повторяет:

– Непременно мне, непременно.

Ваня ласково улыбается:

– Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место.

Федор равнодушно пыхтит папиросой.

Я спрашиваю:

– Федор, а ты?

– Что ж, я всегда готов.

Все молчат.

По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.

– Слушай, – говорит Ваня, – я вот о чем думал. Ведь легко ошибиться. Бросишь с рук – не всегда попадешь. Попадешь, например, в заднее колесо.

Генрих волнуется:

– Да, да… Как же быть?

Федор внимательно слушает. Ваня говорит:

– Я думал. Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.

– Ну?

– Ну, тогда наверное.

– И тебя тоже наверное.

– И меня.

Федор с презрением пожимает плечами:

– Не надо этого ничего. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.

Я смотрю на них. Федор навзничь лежит на траве, и солнце жжет его смуглые щеки. Он жмурится: рад весне. Ваня, бледный, задумчиво смотрит вдаль. Генрих ходит взад и вперед и порывисто курит. Над нами синее небо.

– Я скажу, когда продавать пролетки. Федор оденется офицером, ты, Ваня, – швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддевке.

Федор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеется:

– Я, говоришь, его благородием… Ловко… Значит, без пяти минут барин.

Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих:

– Жорж.

– Ну что?

– Жорж… Как же это… Как же Ваня пойдет?

– Так и пойдет.

– Значит, погибнет.

Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.

– Я этого не могу, – говорит он глухо.

– Чего не могу?

– Да этого… Чтобы он шел…

Он останавливается. Он говорит быстро:

– Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если он? Ведь его…

– Ну конечно.

– Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет…

Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:

– Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или дело, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад, в университет.

Он молчит. Я беру его под руку.

– Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участь Вани. И не о чем плакать.

Близко город. На солнце где-то искрятся стекла. Генрих подымает глаза:

– Да, Жорж, вы правы.

Я смеюсь:

– И подождите еще: suum cuique.[3]

7 мая.

Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.

– Скоро, Жоржик? – спрашивает она.

– Скоро.

– Когда?

– Тринадцатого.

Она кутается в теплый платок. Видны только ее голубые глаза.

2«Мы, Генри Чарльз Кейс Петти Фитц Морис, маркиз Лоудаун, граф Викомб» (англ.). – Ред.
3Каждому свое (лат.).– Ред.