Kostenlos

Марфа Васильевна. Таинственная юродивая. Киевская ведьма

Text
4
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава V

Рассказ Марии. – Родственник новгородского воеводы. – Затворница. – Ее несчастия. – Непреклонность боярина.

Уже давно золотистое солнце разгуливало по голубому небосклону, уже не одну песенку пропел в честь его веселый жаворонок, но в лесу все было и тихо и мрачно; головни потухавшего костра, раздуваемые легким ветерком, еще курились, а около него, в разных положениях, храпели разбойники. Сторожевой дремал, опершись на длинную винтовку, и, по временам вздрагивая, робко озирался на атамана, который сидел неподалеку с Марией на обрубках дерева, и внимательно слушал рассказ девушки.

– Но как же узнала ты, – спросил он ее наконец, – как узнала ты, что под именем атамана Грозы скрывается твой Владимир? Как наконец ты решилась идти сюда к разбойникам?

– Выслушай, Владимир, я расскажу тебе все, – отвечала Мария. – Когда два злодея, схватившие меня, нас разлучили, я лишилась чувств и не почию, что со мною происходило; не знаю также, долго ли я пробыла в бесчувственном положении, а когда опамятовалась, то увидела себя в незнакомой светлице, на богато убранной постели; лучи солнца пробивались сквозь зеленый штофный занавес, и я, привставши на роскошном ложе, с удивлением озиралась во все стороны, стараясь припомнить прошедшее. Тщетные усилия – память мне изменяла, голова кружилась, и я снова в изнеможении опустилась на пуховое изголовье. Уже сон начинал смежать мои ресницы, как дверь скрипнула и безобразная старуха просунула в светлицу свою трясущуюся голову; несколько минут она неподвижно пробыла в этом положении, как будто стараясь увериться – сплю я или нет; потом легонько прокралась к моей постели и осторожно отдернула богатый полог. Я снова приподняла голову, и старуха уверилась, что я не сплю, низко поклонилась мне и почтительно спросила: не будет ли какого приказания?

– Вот мое приказание, вот моя воля, – отвечала я. – Скажи мне, где я и почему здесь нет моего родителя, нет его… понимаешь ли ты нет его?

Старуха кивнула седою головою в знак согласия.

– Понимаю, понимаю, моя ласточка, ты изволишь скучать по боярине, да не печалься, мое красное солнышко, он жив, злодею не удаюсь погубить твоего красавца, сабля пролетела вскользь, рана не опасна и боярин скоро выздоровеет? Басурманский лекарь дал ему какого-то заморского снадобья, и он тотчас успокоился…

Тут я начала мало-помалу припоминать прошедшее: я поняла, что слова старухи относились не к тебе, и кровавое происшествие, и смерть отца, и разлука с тобою ясно представились моему воображению; отчаяние овладело мною, сердце мое стеснилось, и я дала полную волю слезам своим – они облегчили мучения моей души; но напрасна была моя горесть, напрасно я умоляла отвратительную старуху отпустить меня или по крайней мере открыть мне что-либо о твоем положении – она была непреклонна; ужасные проклятия лились из уст ее на убийцу ее господина, так она называла тебя, и я, потерявши надежду склонить ее к сожалению своими просьбами и почитая тебя уже погибшим, безотчетно предалась своему горестному положению. Время текло без тебя скучно и однообразно, я никуда не выходила из своей светлицы, никого не видала, кроме отвратительной приставницы своей, которая с гордостью называла себя моею мамкою и мучила меня ежедневными рассказами о доброте своего боярина, который, как я узнала, был ближний родственник новгородского воеводы, князя Пронского. Я не имела ни в чем недостатка: меня ежеминутно баловали, как ребенка, ежедневно почти одевали в новое платье и, вероятно, надеялись этими безделками заставить забыть горькую существенность. Все напрасно: я была неутешна и содрогалась при одной мысли, что рано или поздно не избегну свидания с моим похитителем. Опасения мои наконец сбылись: однажды утром, стоя по обыкновению своему на коленях пред иконою Богоматери, я изливала свою горесть слезами и молилась, Владимир, за тебя и о упокоении души невинного страдальца, как дверь светлицы отворилась; вошел боярин. На нем было бархатное полукафтанье голубого цвета, за блестящим поясом, щеголевато охватывавшим его красивый стан, заткнут был дорогой кинжал; черты боярина были правильны и довольно привлекательны, но он был бледен и изнеможение просвечивало во вех чертах его лица. Я не успела отереть глаз, и боярин это заметил.

– Милая Мария! – сказал он, подошедши ко мне и поздоровавшись со мною легким наклонением головы. – Милая Мария, ты все грустишь! К чему эти слезы, это отчаяние? Разве ты несчастлива? Разве я мало думаю о твоей участи? Разве ты не уверена в любви моей? Перестань же плакать, проси у меня все, чего желаешь, и я исполню… даю тебе мое боярское слово.

Услыхавши это, я упала к ногам боярина.

– О! Будь добр, будь милостив! – вскричала я. – Ты велел просить у тебя всего, всего… но я не употреблю во зло доброты твоей… обещайся только сдержать свое слово!

Боярин кивнул головою, и я продолжала:

– Скажи, где мой друг, мой брат? Что с ним сталось? И если он в руках твоих, дай ему свободу, отпусти меня к нему – вот все, о чем я прошу тебя! Скажи слово, и я буду до конца жизни прославлять твое великодушие и молиться за тебя, как за моего благодетеля! – Я обвила ноги боярина своими руками и зарыдала.

Несчастная! Я еще надеялась склонить к милосердию сердце этого изверга… все напрасно… Он хладнокровно смотрел на мои слезы и потом, сурово поднявши меня, сказал:

– Безумная! Ты просишь невозможного! Знаешь ли, что если бы этот злодей, кого ты называешь своим братом, был в руках моих, то ни просьбы, ни слезы, ни самая любовь не спасли бы его от моего мщения; но рано ли, поздно ли, виселица будет его наградою; к сожалению, он успел скрыться, пользуясь суматохою, и после всего этого ты еще любишь его, – его, который оставил и забыл тебя. – Голос боярина становился нежнее; он взял меня за руку и почти насильно заставил сесть подле себя на скамью. – Одумайся, Мария, – продолжал он, – будь рассудительнее и напрасным ропотом не оскорбляй любви моей. Да! Я люблю тебя, люблю более жизни, более всего на свете, и если ты меня не любишь, то скажи, уверь, что по крайней мере время изменит твои чувства; обмани меня, что ты можешь когда-нибудь любить меня. – Боярин пригнул меня к себе и хотел поцеловать меня… Я с негодованием вырвалась из его рук и, отскочивши в другой угол комнаты, скрылась за штофным занавесом кровати. Он был неумолим и снова подошел ко мне. – Милая, несравненная Мария! – начал боярин, снова обвивши меня своими руками… Неужели тебе еще мало доказательств любви моей? Неужели ты еще сомневаешься во мне?.. Скажи, каких тебе еще нужно уверений?.. Я готов на все! Хочешь ли клятвы, и я поклянусь тебе небом и землею; но не требуй от меня невозможного, забудь изверга, который успел овладеть твоим сердцем, и будь моею!

Тут низкий обольститель крепко сжал меня в своих объятиях; щеки мои зарделись под его жаркими лобзаниями, глаза его горели каким-то сатанинским огнем, лицо пылало, он дрожал. Напрасно я силилась освободиться из его объятий, тщетно просила, умоляла оставить меня – он был неумолим, и погибель моя казалась неизбежною; уже голова моя тонула в пуховом изголовье сладострастного ложа, уже уста его предательно рвали с моих щек поцелуй за поцелуем, сердце его билось внятными ударами, я готова была лишиться чувств, еще мгновение, и несчастие мое было бы неизбежно; но внезапная мысль блеснула в голове моей и неосторожность боярина послужила к моему спасению: с быстротою молнии я выхватила из-за пояса его кинжал, и светлый клинок сверкнул в руке моей… он отскочил. Малодушие и трусость всегда неизменные спутники низких душ. Это меня ободрило.

– Призываю в свидетели самого Бога, – сказала я, – что малейшее с твоей стороны покушение – и ты увидишь перед собою один бездыханный труп. Помни, боярин, что в крайности и слабая женщина умеет защищать себя. Удались отсюда! Или ты еще не стыдишься собственных своих поступков? Разве я и без того еще мало несчастна? Лишившись воспитателя и отца, лишившись всего достояния во время опалы государевой на Великий Новгород, я полагала одну свою надежду на него, на Владимира, которого почитала своим братом, своим мужем. Да! Этот союз благословил отец мой; это благословение связало нас крепче всех уз человеческих, и никто на свете, кроме Владимира, не будет моим супругом, никто на свете, не бывши моим супругом, не получит моего жаркого поцелуя, не успокоится на груди моей и не найдет места в моих объятиях… Я несчастна!.. Но богатство целого света не в силах заставить меня забыть своих обязанностей, – бедная бесприютная сирота никогда не согласится быть наложницею знатного боярина, никогда уста ее не осквернятся подкупным поцелуем и ни один предательский, ложный вздох не вырвется из груди ее. Если ты имеешь право, то пусть я буду твоею пленницею; по крайней мере не оскверняй своим присутствием минут, посвященных горячей молитве, не нарушай моей священной горести!

Боярин понял, что все дальнейшие его настояния не поведут ни к чему; притом кинжал, бывший в руке моей, говорил красноречивее меня, и он, нахмурив брови, удалился. Прошло несколько дней; я снова вела однообразную жизнь в сообществе своей приставницы, которая более не напоминала мне о боярине и сам он не являлся… Днем старуха была со мной неразлучна, ночью меня запирали, и потому думать о своем освобождении, о побеге я не могла и не льстила себя пустою надеждою, пока случай не представился сам собою…

Глава VI

Польские всадники. – Побег. – Встреча с поляками. – Сообщество. – Сказка.

Однажды с раннего утра в доме заметно было движение: холопья носили через двор из старинной кладовой разную серебряную посуду, катили из подвала бочонки с заморским вином, повара суетились, вся дворня была на ногах, бегали, хлопотали – все доказывало, что хозяин затевает пир не на шутку. Вскоре приставница моя, явившись ко мне, объявила, что боярин справляет день своего рождения, что сегодня у него будет много приятелей, и советовала мне вовсе не подходить даже к окну светлицы. В числе гостей, сказала она, будут приезжие из Москвы, польские паны, и да сохранит тебя Владычица от глаз этих басурманов: ведь они не нашей веры, а говорят, если нехристь, прости господи, взглянет на красавицу, так уж едва ли ей быть живой: огневица в гроб вгонит бедняжечку.

 

Разумеется, я не верила ни одному слову более хитрой, нежели глупой старухи, но должна была повиноваться и исполнять советы по крайней мере в ее присутствии. Наконец она удалилась, оставивши меня одну и повторивши еще раз свое мудрое замечание. Вскоре на дворе послышалось конское ржание, и я, забывши строгое завещание своей матки, невольно подошла к окну: целый поезд гостей въехал на двор: все были верхами и на всех на них было надето блестящее боярское платье; только двое, отличавшиеся от прочих своею стройностью, молодостью и красотой, одеты были в польские кунтуши, толпа боярских слуг и два польских наездника в косматых бурках с крыльями сопровождали господ своих, которые, соскочивши с коней, толпою пошли чрез высокое дубовое крыльцо в хоромы. Слуги привязали к кольцам ретивых коней и сами отправились в людскую избу, исключая двух польских наездников, которые, исполнивши должность стремянных, последовали за своими господами. Вскоре все пришло в бÓльшее движение, пирушка началась; вероятно, дорогие гости не забывали чарки, и к полудню шумные восклицания и застольные песни явственно доносились до моего слуха; к довершению всего явилась и моя почтенная мамка, как говорят, порядочно навеселе; безобразное лицо ее, рдевшееся багровым румянцем, было еще отвратительнее, а ее веселость выводила меня из терпения. Сначала она бросилась обнимать меня, потом, подперши руками бока свои, запела хриплым голосом какую-то песню и с страшными ужимками начала приплясывать. С отвращением смотрела я на неуместную веселость отвратительной старухи, и в это же время у меня в голове впервые родилась мысль о побеге. Если вся прислуга боярина теперь так же весела, как моя мамка, думала я, то это есть самое удобное время для моего спасения, не нужно терять его!

И я с нетерпением ожидала ночи, решилась на свой отчаянный поступок. К счастью, обстоятельства мне благоприятствовали: почтенная мамка моя под предлогом, что ей нужно наведаться в людскую избу, вышла и, возвратившись уже пред самыми сумерками, была в самом восторженном положении: на этот раз язык ее был гораздо развязнее и она открыла мне, что все в доме, начиная с боярина до последнего конюха, на радостях подгуляли. Подобное известие еще более утвердило меня в намерении привести в исполнение свой замысел.

Ночь уже набросила свой мрачный покров на землю, и месяц, как будто благоприятствуя мне, не показывал светлого лица своего из-за темных облаков. Наконец ожидаемый мною час настал: старуха, мамка моя, отуманенная излишним приемом вина и утомленная своей излишнею веселостью, уже храпела на скамье; я отворила окно, и до меня явственно доносился смешанный говор веселящихся. Я поспешила все привести к концу; но должно признаться, Владимир, что не без содрогания я приступила к исполнению своего замысла: собравши в небольшой узелок все бывшие у меня деньги и драгоценности, щедрые подарки боярина, я легко подошла к спящей; наклонившись над нею и притаивши дыхание, я прислушивалась к храпению старухи; наконец уверившись, что она спит самым крепким сном, я упала в последний раз на колени перед иконою своей Покровительницы и молилась, усердно молилась; слезы невольно текли из глаз моих.

Окончивши свою молитву, я также осторожно подошла к двери, осторожно отворила ее и впервые, с сильным биением сердца, переступила за роковой порог своей темницы. Спустившись в темноте по узкой извилистой лестнице, я очутилась в пространных тесовых сенях; направо сквозь дверь доносился до меня смешанный веселый говор нескольких голосов, налево был сход с высокого дубового крыльца; но прямо отворенная дверь открыла внутренность светлицы, которая слабо освещалась нагоревшею свечой. Подошедши к сей последней двери, я осмелилась заглянуть во внутренность комнаты, и то, что увидела я там, открыло мне новые средства к побегу.

На скамье, прямо против двери, сидел за столом один из польских слуг; лица его я рассмотреть не могла, ибо он, подобно моей мамке, после излишнего приема вина храпел, положивши голову и руки на стол; другой товарищ его, как надобно было думать, еще более опьянелый, лежал под столом, на котором красовались остатки их веселья, две-три фляги и ендова, до половины наполненная пенистым медом; на скамье около двери лежало их оружие, кунтуши и два узла. Опасности, по моему мнению, никакой быть не могло; я осторожно вошла в светлицу, и хотя не без страха, но медленно развязала узлы: они были наполнены платьем, и я принялась выбирать для себя, которое мне казалось лучшим; в несколько минут все было кончено: красивое полукафтанье, кунтуш и четырехугольная шапка, желтые подбитые серебром сапоги и широкие шальвары переродили меня из слабой женщины в порядочного статного молодца, а сабля, пара пистолетов и блестящий серебром кинжал, заткнутый за поясом, придали мне такой воинственный вид, что несчастную Марию в то время не узнал бы и сам Владимир. Также осторожно я оставила светлицу, спустилась с высокого крыльца и очутилась на широком дворе. Оставалось найти коня, но и этого искать было не долго… десятки прекрасных лошадей, привязанных к забору, били ногами о землю от нетерпения; я немедленно подбежала к ним, отвязала первого попавшегося коня, вскочила на седло и хотя не привычною, но твердою ногою ударила вороного под бока своими коваными каблуками… Недаром говорят, что глаза у страха велики: я крепко держалась на седле, как опытный ездок, и конь, повинуясь слабой руке женщины, как молния пустился за тесовые вороты, – вот наконец я на свободе, – и здесь только я могла вздохнуть спокойнее; понуждаю бегуна своего частыми ударами и он, закусивши удила, несет меня быстрее и быстрее.

Ночь была темна, куда я ехала, и сама не знала и не думала: одна мысль, что я уже свободна, придавала мне и силы и присутствие духа. Вот наконец и последняя новгородская хижина осталась далеко за мною; вот и слабый огонек, мерцавший в окне этой хижины, исчез вдали, как блудящая звездочка, а конь мой нес меня все быстрее и быстрее… И я вполне предалась воле умного животного. Вдруг в нескольких шагах передо мною раздался какой-то невнятный шум, похожий на последний ропот умирающего: бегун мой фыркнул и как вкопанный остановился на одном месте, в то время луна выплыла из-за облака и покатилась беглым шаром по голубому небу. Я осмотрелась кругом и увидела себя на крутом берегу реки, – под ногами у меня катился и бушевал в берегах своих сердитый Волхов.

Здесь я соскочила с коня, упала на колени, принесла теплую, усердную молитву Господу за благополучное избавление и потом немедленно снова пустила своего спутника вдоль по берегу реки. Я вовсе не знала, куда ехала; но уверенность, что каждая минута удаляет меня от опасности, придавала мне силы, и я не ехала, а летела; даже непривычное положение мое нисколько меня не смущало.

Уже заря начала заниматься на востоке; дорога, по которой я ехала, поворотила влево между кустарниками, и я, утомленная долговременным непривычным переездом, опустила повода и, давши волю коню своему, напрасно старалась удержать себя от сна: природа брала права свои, и я начинала дремать… Не знаю, долго ли продолжала я путь, как вдруг смешанный говор нескольких грубых голосов вывел меня из моего усыпления, я привстала на стременах и начала прислушиваться и всматриваться. Из-за опушки леса показалась толпа всадников в польской одежде; медленно пробирались они по узкой извилистой тропинке, и время от времени шумный разговор их прерывался громким хохотом. Я смотрела на веселый поезд в недоумении, чтÓ предпринять: возвратиться назад было поздно; ехать прямо к всадникам и познакомиться с ними – хотя я и робела, но считала этот поступок менее опасным. Ты понимаешь, Владимир, что покойный благодетель наш бывал часто в Литве, успел научиться их языку и по возвращении на родину передал нам свои познания: мы говорили с тобой как уроженцы веселой Польши; да ты не забыл, я думаю, и того, прибавила Мария, потупив глаза и покрасневши, ты не забыл, я думаю, и той минуты, когда впервые высказал мне свои чувства: ты говорил тогда не на родном языке своем, не им выразил пламенный порыв своего сердца, не холодное «люблю» запечатлело вечный союз нашей дружбы, но простое, милое «кохам»! Между тем, пока я в нерешимости что предпринять не двигалась с места на коне своем, один из всадников меня заметил. Это был мужчина маленького роста, толстый и краснощекий, с рыжими усами и огромным носом.

– Пане ротмистр! – вскричал он, пришпоривши свою лошадь и подскакавши к другому поляку, который ехал впереди и отличался от прочего поезда своею блестящею одеждою. – Пане ротмистр! Обратите ваше внимание на молодого человека, который по платью, кажется, должен быть нашим соотечественником! – С этим словом толстяк указал на меня.

Медлить было некогда: я поскакала к толпе и, поравнявшись, с важностью приложила левую руку к своей четырехугольной шляпе. Ротмистр, человек уже пожилых лет, не очень привлекательной наружности, окинул меня любопытным взглядом и потом, как будто довольный моим приветствием и беспечно-ложным видом, ласково спросил, кто я и куда еду? Надобно было прибегнуть к выдумке, и я впервые дозволила себе ложь.

– Фамилия моя Пжевский, – сказала я, – родом из Кракова; отец мой был бедный шляхтич и умер в рядах нашего победоносного войска; я служу в свите пана Ягужинского, который теперь в Новгороде, и еду в Варшаву с особенным поручением от моего господина.

Разумеется, всему этому рассказу я успела придать вид некоторого правдоподобия, и чистый польский выговор мой, и беспечно-веселый вид довершили остальное. Ротмистр и свита его поверили моей басне, так по крайней мере я заключила из их одобрения; по окончании моего рассказа ротмистр сказал:

– Мы также едем из Пскова, были в Новгороде и теперь пробираемся до Варшавы; если вам, Пржевский, нравится наше сообщество, прошу быть нашим спутником, мы рады доброму соотечественнику; притом же, – прибавил он, – вы только в начале своего пути, а одному молодому человеку (хоть вы и сын храброго поляка) едва ли не опасно столь далекое путешествие, особливо здесь, в стране москалей, которые, нех их вшисци диабли везьмо, – вы знаете, как любят нашего брата!

Отказаться было невозможно; притом же я ехала без цели и потому была рада случаю, который доставлял мне средства удалиться от моего гонителя. Поблагодаривши ротмистра, я вмешалась в одну свиту, и мы медленно продолжали путь. Ты знаешь, Владимир, малодушный характер поляков из рассказа нашего доброго отца: подружиться и поссориться для них дело одного мгновения; не прошло часу, как я уже коротко познакомилась с своими спутниками и, подделываясь под их тон, должна была по необходимости слушать несправедливые, обидные отзывы о русских и по временам даже бранить вместе с ними москалей. Освобождаю себя и тебя от подробного рассказа нашего путешествия: в нем мало занимательного, по крайней мере для настоящего времени. Каждый день товарищи мои встречали восход солнца беседой с флягою, и ежедневно сумрак ночи заставал их на ночлеге храпевших от опьянения; неоднократно они принуждали меня принимать участие в их буйных, застольных беседах; но потом, потеряв надежду склонить меня, оставили свои настояния и только изредка подшучивали над девичьим воздержанием безусого пана, так они величали меня. Наконец нетерпеливо ожидаемый срок кончился, и среди жаркого, знойного полудня мы въехали в Варшаву…