Пушки привезли

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
  • Nur Lesen auf LitRes Lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Ночной сторож

Он долго лежал на сырой, холодной земле, затаив дыхание и широко открыв глаза, потом осторожно поднял карабин и стал целиться, положив ствол карабина на ветку. Еловые иглы кололи ему руки и лицо, но он не обращал на них внимания.

До часового было не более тридцати метров. Он стоял, прислонившись спиной к дереву, и не двигался. Любой другой на месте Станислава не заметил бы часового, принял бы его темный силуэт за утолщение ствола и пополз бы в темноте навстречу смерти. Но Станислав был слишком опытным разведчиком, чтобы так легко попасться в западню. Темная, безлунная ночь не мешала, а помогала ему: она делала его еще более чутким и осторожным.

Станислав боялся темноты. Этот страх был развит в нем с детства. В детстве он вообще всего боялся, и мальчишки били его, даже те, которые были моложе, а он не мог дать им сдачи, потому что был хилым и трусливым маменькиным сынком. Он презирал себя за трусость и слабость, но ничего не мог с ними поделать. Он и разведчиком-то стал для того, чтобы доказать себе, что он все же не такой постыдно трусливый и ничтожный человек.

Станислав снял карабин с предохранителя. Убить часового надо было с первого же выстрела, чтобы он не успел крикнуть и не привлек внимания других часовых. Станислав мог бы, конечно, незаметно прокрасться мимо часового и не убивать его, но это был фашист, который охранял других фашистов, пришедших убить его, Станислава, его отца, мать, бабушку, сестру, всех близких и дорогих ему людей. Он должен был убить его как солдат Армии Защиты Мира. Станислав понимал это и все же перед тем, как выстрелить, еще раз повторил про себя: «Это не человек, это фашист», и лишь затем задержал дыхание, чтобы не дрожала рука, и нажал на курок, вернее, на спусковую кнопку, которая была на ультразвуковом карабине вместо курка.

Раздался легкий щелчок, и часовой исчез. Он не закричал, не взмахнул руками, как это обычно делали в кинофильмах подстреленные люди. Он просто исчез. Только ствол дерева, у которого он стоял, стал заметно тоньше и прямее.

Станислав огляделся по сторонам. Все было тихо. Тогда он поднялся, постоял немного, прижавшись спиной к дереву и как можно шире открыв глаза, – так ему было менее страшно, потом пошел дальше, вытянув вперед руки, чтобы не натыкаться лицом на ветки.

Дважды за ночь ему уже пришлось испытать этот неожиданный удар веткой в темноте, когда не понимаешь, кто и откуда тебя бьет, когда хочется кричать от страха и когда от страха же не можешь кричать, потому что он стискивает тебе горло…

Несмотря на молодость, Станислав был очень опытным и известным разведчиком. Вот уже три года он ходил в разведку и пока еще ни разу не возвращался, не выполнив задания. В каких только рискованных операциях он не участвовал! Его посылали за «языками», в глубинные рейды по вражеским тылам, ему поручали взрывать мосты, нападать на обозы, выслеживать и отлавливать самых жестоких и опасных фашистов, которых потом судили справедливым судом и расстреливали. Но все эти операции Станислав проводил днем, когда в лесу не было так темно и страшно и когда ветки неожиданно не стегали его по лицу…

Лес кончился. За ним была линия высоковольтной передачи, а за ней дорога.

Станислав тут же заметил последний фашистский пост. Часовой сидел в небольшом кустарнике под высоковольтной линией, так что пробраться мимо него по открытой местности к дороге и остаться незамеченным было невозможно, а пускать в ход ультразвуковой карабин так близко от фашистского штаба с его ультразвуковыми пеленгаторами было опасно. Станислава могли обнаружить, а это могло сорвать генеральное наступление. Ведь даже глупому ясно, что таких знаменитых разведчиков, как Станислав, посылают в ночную разведку только накануне генерального наступления.

Тяжело вздохнув, Станислав пошел лесом вдоль высоковольтной в сторону ручья: только там можно было незамеченным пройти под линией электропередачи к дороге.

Это было самое глухое и темное место во всем лесу. Станислав с ужасом думал о том, как ему придется продираться сквозь колючий кустарник, росший по берегам ручья. Он вдруг вспомнил, что два года назад именно в этом месте в ручье захлебнулся старый сумасшедший; рассказывали, что он спустился к ручью напиться, но в этот момент у него случился припадок, он упал головой в ручей и захлебнулся. Рассказывали также, что с тех пор по ночам возле ручья стали раздаваться какие-то странные звуки: то ли всхлипывания, то ли стоны – каждому мерещилось свое.

Станислав вспомнил об этом, и его охватил такой ужас, что он бросился к ближайшему дереву и прижался к нему спиной, стиснув в руках карабин и широко открыв глаза.

«Нет, к ручью я не пойду!» – решил Станислав. И тут же нашел объяснение: «Я просто ошибся. Фашисты на самом деле поставили часового у ручья… Значит, к ручью нельзя ни в коем случае!» И тут же рассердился на себя: «Нет, я не ошибся! Я просто боюсь идти к ручью. Значит, я трус и останусь трусом на всю жизнь». И тут же бросил себе самое страшное из всех возможных обвинений: «Ты не просто трус, ты предатель! Из-за того, что ты, как маленький, боишься привидений, ты готов сорвать генеральное наступление. Да таких, как ты, расстреливать мало!.. А ты думал, на войне не страшно?! Еще как страшно! Но только настоящие разведчики ничего не боятся. Настоящие разведчики сражаются с фашистами, несмотря ни на что. Особенно ночью. Потому что ночью страшнее всего. Потому что ночью тоже надо убивать фашистов».

Станислав еще плотнее прижался спиной к дереву, еще крепче стиснул ультразвуковой карабин и принял окончательное, очень жестокое и очень страшное решение: «Надо идти к ручью…»

Потом, когда он сидел у дороги и переводил дух, он плохо помнил, как все было. Он помнил лишь, что ему было страшно, что он бежал, что ему было ужасно страшно, что ветки хлестали его по лицу, цеплялись за одежду и царапали ноги, что ему было так страшно, что он ничего не помнил.

Потом он заметил, что промочил ноги – очевидно, оступился и угодил в воду. И этого он тоже не помнил.

Теперь все было позади. Теперь можно было смеяться над собственной трусостью. Теперь оставалось лишь перейти через дорогу, обнаружить штаб противника, нанести на карту основные огневые точки и вернуться на базу.

А завтра, представлял себе Станислав, начнется генеральное наступление. И он будет в первых рядах атакующих. Завтра он первым ворвется в фашистский штаб и живьем возьмет фашистского главнокомандующего, а также захватит все секретные планы и карты, с помощью которых Армия Защиты Мира разгромит оставшиеся армии противника. Завтра он…

Станислав не успел представить себе до конца все то смелое и радостное, что ждало его завтра, так как в лицо ему вдруг ударил яркий свет и хриплый голос громко спросил:

– Ты что здесь делаешь?!


Стасик съежился и заслонился от света рукой.

– Ты что здесь делаешь? – повторил хриплый голос.

Такой голос мог быть только у одного человека: у ночного сторожа, или Оглоеда, как звали его мальчишки. Именно он стоял на дороге и светил фонарем в лицо Стасику, щупленькому одиннадцатилетнему мальчишке с большими испуганными глазами и курносым носиком; на вид мальчишке было не больше девяти.

– Не надо, пожалуйста, – попросил Стасик. – Я вас так не вижу.

– Ишь ты! Он меня не видит! – засмеялся сторож. – Зато я тебя прекрасно вижу, чучело!.. Ты чей?

– Я с дачи Шкарбатовых, – тихо ответил Стасик и сделал шаг назад.

– Сын Марьи Никитичны?

– Внук, – сказал Стасик и сделал еще один шаг назад.

– А здесь ты чего делаешь?

Стасик молчал.

– Я тебя спрашиваю, чучело! – беззлобно прикрикнул на него сторож, и в горле у него что-то противно булькнуло.

– Я в войну играю, – еле слышно ответил Стасик.

– Не слышу!

– В войну играю, – чуть громче повторил Стасик.

– В войну?! Ночью?!

– Меня в разведку послали. Я… – начал Стасик и тут же осекся. Он вспомнил про генеральное наступление, про полученное им совершенно секретное задание командования, про знаменитого разведчика, и ему стало стыдно. Он почувствовал себя предателем. «Больше он от меня ничего не узнает», – решил Стасик и вдруг со злобой посмотрел на сторожа.

– Че-его-о? – протянул сторож, не заметив этого взгляда, и захохотал, а луч фонаря соскользнул с лица Стасика и запрыгал сзади по кустам.

Сторож долго хохотал, кашлял и харкал в темноте, а Стасик вдруг вспомнил, как однажды, когда они с мальчишками играли в футбол, мяч случайно попал в проходившего мимо Оглоеда; тот схватил мяч и забросил на середину реки, а потом так же хрипло хохотал, пока мальчишки доставали мяч из реки, так же противно кашлял и харкал, а затем крикнул Витьке, своему сыну: «Витька, чучело, сегодня пороть тебя буду! Помнишь?!» – и опять захохотал и закашлялся.

Сторож перестал хохотать и снова навел фонарь на Стасика.

– Так ты, значит, разведчик?

Стасик молчал, опустив голову.

– Разведчик он, понимаешь ли, – сказал сторож, закашлялся и с шумом сплюнул.

– Значит, разведчик, говоришь, – повторил сторож и чмокнул в темноте губами, вытирая рот.

«Он пьяный», – догадался Стасик.

– А что это у тебя за палка? Вместо винтовки, что ли? А, разведчик?

Только теперь Стасик заметил, что продолжает держать в руке палку, и швырнул ее в кусты.

– Слушай, разведчик, – продолжал насмешливый голос, – а бабка твоя знает, что ты ночью в разведку пошел? Может, это она тебя послала? А? Слышь, что говорю, разведчик?

Сторож опять захохотал и захаркал, а Стасик на всякий случай сделал еще один шаг назад.

– Да ты не бойся меня, чучело! – прохрипел сторож. – Разведчиков я уважаю. Я сам разведчик, если хочешь знать.

Сторож шагнул к Стасику, опустил ему на плечо тяжелую руку, дохнул в лицо, а Стасик вдруг вспомнил, как однажды, года три или четыре назад, Оглоед пришел к ним на дачу, поговорил о чем-то с бабушкой, а потом схватил Стасика на руки и дыхнул на него так же противно и гадко. От этого запаха у Стасика к горлу подступила тошнота, и он еле сдержался, чтобы не заплакать; до этого ему никогда не приходилось встречать людей, у которых бы так гадко пахло изо рта. А Оглоед продолжал тискать его, трепал по голове, щипал за щеки. Никто никогда не щипал Стасика за щеки; это было очень больно и унизительно.

 

– Да ладно, не выдам я тебя твоей бабке, так уж и быть, – сказал сторож и надавил на плечо Стасику. Стасик попытался освободиться, но сторож лишь крепче прижал его к земле, чаще задышал ему в лицо перегаром: – Мне-то какое дело! Вот кабы ты был моим сыном, тогда, конечно, скинул бы с тебя портки и хорошенько надраил задницу. Я бы тебе такую разведку показал, что на всю жизнь запомнил бы! Вон спроси у Витьки. Он тебе расскажет, как я их учу уму-разуму… А бабке твоей я ничего не скажу. Слово старого разведчика!

Сторож отпустил Стасика, сунул фонарь под мышку и полез в карман за папиросой.

– Ну ладно, посмеялись и будет, – проговорил он. – Пойдем, провожу тебя до дому. А то еще заплутаешься в темноте-то.

«Пропало генеральное наступление», – с тоской подумал Стасик и вспомнил, как однажды, когда они купались в реке, Витька отжимал в кустах трусы, и Стасик увидел у него на заду багровые ссадины. «Вчера батя очень злой был и драл пряжкой, – деловито пояснил Витька. – Пьяный потому что. Он, когда трезвый, никогда нас не дерет, даже если нашкодим. Зато когда выпьет, все нам припоминает и дерет, пока мамка не отнимет». У Оглоеда было трое детей – два мальчика и одна девочка. Он и ее бил, но только не ремнем, а крапивой. «Сек крапивой» – так это вроде называлось. Стасика никто никогда не бил и не сек ни ремнем, ни крапивой, и рассказы ребят – а они довольно охотно рассказывали о наказаниях – повергали его в ужас, от которого он долго потом не мог оправиться.

Сторож закурил папиросу, сплюнул и сказал:

– Пошли, чучело.

Стасик не двинулся с места. В ужасе смотрел он на Оглоеда и вдруг сказал:

– Нет, вы не старый разведчик. Вы Оглоед!

– Чего? – не понял сторож. Он вынул изо рта папиросу и тупо уставился на Стасика.

– Вы не разведчик. Вы фашист – вот вы кто, – повторил Стасик, как можно шире открыл глаза и сделал шаг назад.

Сторож тряхнул головой, будто хотел вытряхнуть из нее хмель и понять, чего от него добивается этот до смерти напуганный мальчишка, потом нахмурился, сунул папиросу обратно в рот и спокойно спросил:

– Ты сдурел?

– Вы не разведчик. Вы бьете детей. Вы Оглоед и фашист.

– Ах вот оно что, – прохрипел сторож, шагнул к Стасику и, схватив его двумя пальцами за ухо, притянул к себе. Стасик взвизгнул от боли и ужаса и зажмурился.

– Пустите, дяденька, пустите меня! – запищал он тоненьким голоском. – Вы не имеете права меня бить! Пустите, дяденька!

– А ты зачем мне грубишь, чучело? – спросил сторож неожиданно ласковым и трезвым голосом.

– Я вам не грублю! Я вам просто сказал, что вы Оглоед. Вас так все называют. А вы и есть Оглоед, – бормотал скороговоркой Стасик.

– Ах вот оно что, – повторил сторож, раздвинул ноги, просунул между ними Стаськину голову и стиснул ее коленями. Стасик попытался сесть на землю, но сторож так больно стиснул ему шею, что он не мог пошевелиться.

– Как ты меня называешь? – спрашивал сторож. Стасик молчал, сучил ногами по земле, вцепившись руками в штаны сторожа. Штаны были пыльные и грязные, от них пахло навозом и еще какой-то дрянью, а сторож все сильнее сжимал колени.

Стасик заплакал. Не столько от боли, он был терпеливым к боли. Бессилие – вот что казалось нестерпимым, самым страшным, унизительным, гадким…

– Пустите меня! Вы… дрянь, вы… Ой! Пу-у-сти-и-те! Вы все равно Оглоед… Ой! больно!.. Дяденька, не надо, больно же!.. Вы… вы все равно…

Сторож разжал колени, и Стасик уткнулся носом в землю. Но сторож не дал ему опомниться, снова дернул Стасика за ухо, опять зажал ему голову у себя между коленей, влепил ему по заду три увесистые плюхи, потом схватил за шиворот, поднял на ноги и притянул к себе.

– Это тебе за Оглоеда, – пояснил он. – А теперь иди к своей бабке и скажи, что дядя Федя задал тебе трепку. Я думаю, она тебе еще добавит за то, что шляешься по ночам. Дуй, жалуйся, сопля ученая!

Сторож выругался, засмеялся и, отпустив Стасика, не спеша пошел по дороге, светя себе под ноги фонариком.

Стасик добрался до кустов, упал в траву и заплакал в полную силу. Он дергал ногами, стучал кулаками о землю и ненавидел себя за то, что он такой маленький, слабый, что его так просто схватить за ухо, поставить на колени, зажать ему голову между ног, что ему первый раз в жизни надрали уши, что он ничего не мог сделать с Оглоедом: ни укусить его, ни ударить, ни плюнуть ему в лицо, что он даже слез своих не мог сдержать… Потом он затих и не шевелился. Потом вскочил на ноги, стал искать в кустах палку. Он нашел ее, прижал к груди, потом нырнул в кусты и побежал вдоль ручья в сторону оврага…


Добравшись до оврага, Станислав остановился и перевел дух.

Времени у Станислава было в обрез. Ему предстояло еще добраться до штаба противника, нанести на карту расположение основных огневых точек и потом вернуться к своим до того, как начнет светать. Если бы не этот проклятый полицай, он уже давно был бы у штаба. Но что поделаешь – на войне всякое случается, тем более в разведке.

«Он пошел в сторону оврага, – рассуждал Станислав. – Понятно – так ему ближе до комендатуры. Значит, самое удобное место для засады – у мостика, когда он будет переходить с одного берега на другой».

Приняв решение, Станислав побежал лесом параллельно оврагу. Ветки хлестали его по лицу, корни деревьев и пни цепляли за ноги, но Станислав упорно прорывался сквозь эти препятствия и остановился лишь тогда, когда добрался до места. Он укрылся в кустах на краю оврага и всматривался в темноту, часто дыша и стискивая в руках карабин.

Внизу журчал ручей, виднелся силуэт деревянного моста.

Теперь главное было успокоиться до появления полицая и унять дрожь в руках, чтобы легче было целиться. Станислав положил карабин рядом с собой на землю и закрыл глаза.

Если только командование узнает, подумал он, что вопреки строжайшей инструкции он изменил маршрут и вместо того, чтобы пробираться к штабу, погнался за полицаем, его отдадут под трибунал.

«Ничего. Никто об этом не узнает, – успокаивал себя Станислав. – Задание я все равно выполню. А полицая я не мог же упустить. Раз он попался мне, я должен был привести в исполнение приговор Армии Защиты Мира. Ведь его уже давно приговорили, только до сих пор никому не удавалось его выследить. Его мог выследить только я. Не могу же я теперь дать уйти палачу, на котором кровь стольких людей! Ведь если такие, как он, будут ходить по земле, тогда… Тогда зачем генеральное наступление?»

Шаги раздались так неожиданно и близко, что Станислав с испугу вскочил на ноги, с хрустом ломая ветки. Метрах в пятнадцати от него на мосту появилась темная фигура: полицай подошел к мосту, не зажигая фонаря, и поэтому Станислав не заметил его приближения.

– Кто это там? – спросил снизу хриплый, злой голос.

Станислав упал на землю и затаил дыхание.

– Эй! Кто там?! – повторил полицай и зажег фонарь. Луч света заскользил по склону оврага и уперся в лицо Станиславу. Станислав зажмурился, дотянулся рукой до карабина и нащупал спусковую кнопку.

Внизу заскрипели доски, раздалось громкое харканье и потом шлепок плевка о воду. Станислав съежился и открыл глаза.

Полицай перешел через ручей и теперь стоял в десяти метрах от того места, где лежал Станислав. И светил ему в лицо фонарем.

Дольше медлить было нельзя. Станислав вскинул карабин и, почти не целясь, выстрелил чуть повыше того места, откуда начинался луч света. Раздался легкий щелчок…


Сторож вдруг выронил фонарь и схватился руками за горло, потом согнулся и стал царапать себе грудь, точно пытался разорвать на груди рубашку, потом попятился, застонал и упал навзничь. В горле у него забулькало и захрипело. Потом стало тихо.

Стасик вскочил на ноги, закричал и, отшвырнув в сторону палку, бросился бежать. Он бежал наугад через темный, зловеще шумящий ему вслед лес, падал, вскакивал и снова бежал, крича и плача от страха. Он перестал кричать и плакать лишь тогда, когда лес кончился.

Стасик выскочил на дорогу, по ней быстро добежал до своей дачи, прыгнул в открытое окно и, не раздеваясь, шмыгнул под одеяло, накрыв голову подушкой.

Он долго не мог заснуть, его трясло, и он забирался все глубже под одеяло, все сильнее прижимал к голове подушку…

Он слышал, как зашумела под окном листва и заскрипели деревья, и сразу же с каким-то непонятным ожесточением зачирикали, загомонили птицы…

Он слышал, как зазвонил на кухне будильник, скрипнула кушетка и зашаркали по полу шлепанцы – встала бабушка…

Потом он заснул и ничего не слышал…


Сторожа нашли на следующий день в овраге, возле мостика через ручей. Он был мертв. Покойника отвезли в районный центр, где произвели вскрытие. Врачи констатировали, что смерть наступила в результате сердечного приступа на почве сильного алкогольного отравления.

Дом на углу Дельфинии

Во время очередного приступа тоски, удушливой, оглушающей, шершавым комком застревающей где-то глубоко в груди, его вдруг точно пронзило насквозь, и тут же разлилось радостным жаром по всему телу.

«Точно – Садовая!.. Садовая, семнадцать!.. Как же я раньше не вспомнил?!»

И вдруг как бы все вокруг исчезло: мокрый липучий снег, тусклые разводы фонарей на обшарпанных стенах, – а он оказался там, в далекой Дельфинии, где редко выпадает снег, а ветер теплый и ласковый; где малиново-фиолетовые закаты сменяются прозрачно-розовыми восходами и по вечерам юноши и девушки в белых одеждах играют на гитарах и поют грустно-веселые песни; будто бы снова шел он по гулким мощеным тротуарам, по освеженным дождем и одурманенным сладковатым ароматом ночи улочкам с гирляндами балконов, на встречу с ней, нежной, застенчиво улыбающейся…

«Вот же!.. Она здесь жила… Когда-нибудь она сюда вернется…»

Он стоял возле трехэтажного дома, такого же невзрачного на вид, старого и обшарпанного, какими казались ему все дома в пустом и темном этом городишке.


Дом был трехэтажный и невзрачный на вид.


Он зашел во двор, – куда выходили подъезды. Он насчитал пять подъездов с облезлыми дверями и тусклыми лампочками при входе, освещавшими ржавые металлические дощечки с истертыми номерами квартир.

«Здесь? В этом доме?! Не может быть!»

Он хотел тут же уйти, возмутившись вызывающей несравнимостью этого покосившегося дома с тем полусказочным дворцом, в котором она жила там, в Дельфинии, среди вечнозеленого парка и фонтанов из розового туфа, не смолкавших даже по ночам. Он хотел тут к же уйти, но домишко этот словно притягивал его к себе сиротливыми своими подъездами, облупленными стенами, матерчатыми абажурами, проступавшими сквозь тюлевые занавески в низеньких окнах с широкими жестяными подоконниками.

«Неужели здесь она родилась? Здесь живут ее родители? В одном из этих подъездов, за одним из этих окон стоит ее стол, ее кровать, ее пианино?..»

Он направился к одному из подъездов, взялся за дверную ручку, потянул на себя дверь.

«А что я скажу, если меня кто-нибудь спросит, к кому я иду и что здесь делаю… Ведь я даже не знаю номера ее квартиры…»

Отойдя от двери, он пошел по двору. Ему хотелось подробнее изучить дом, заглянуть в его окна, но он смотрел себе под ноги, лишь изредка вскидывая голову и пробегая торопливым взглядом по стенам, ничего не замечая и не запоминая.

Ему казалось, что на него смотрят со всех сторон. Он ежился под этими воображаемыми чужими, подозрительными взглядами, а когда у него за спиной вдруг хлопнула дверь, совсем растерялся и, спрятав лицо в воротник, пошел прочь со двора, чувствуя себя чуть ли не злоумышленником, чуть ли не вором.

Он вышел в переулок с другой стороны дома, вернулся на Садовую улицу, пересек ее и лишь на противоположном тротуаре, возле книжного магазина, остановился и обернулся.

Ветер дул в лицо, а снег лепил в глаза, и он вдруг вспомнил, как они встречались возле общежития, в котором она жила там, в Дельфинии, у центрального фонтана – гигантской лилии, с величественным шумом распустившейся в свете прожекторов; как сквозь искрящиеся разноцветные струи замечал ее, выходящую из своего дворца и идущую ему навстречу; вспомнил терпкое удушье цветов и жаркую свою радость.

«Там счастье!.. И мир там прекрасен! А здесь… Здесь все теперь чужое: дома, улицы… И люди здесь какие-то… угрюмые, безразличные, как будто согнутые ветром… Ну зачем?! Зачем мне достали эту проклятую путевку в этот чертов лагерь? Зачем я встретил ее там?!»

 

Дом был трехэтажный и невзрачный на вид. Он стоял на углу Садовой улицы и безымянного переулка, и пять его подъездов выходили во двор.


При дневном свете – особенно когда переставал лепить снег, а серое, нависшее небо вдруг точно раскалывалось и в образовавшуюся трещину проглядывала радужная синева и проскальзывали лучи солнца, – дом уже не казался ему таким убогим и мрачным.

«Это единственное, что у меня есть… Письма от нее приходят слишком редко, а к ее дому я могу прийти в любой момент».

Раньше он ездил в школу на автобусе, а теперь стал ходить пешком, чтобы, сделав крюк, пройти мимо ее дома. Иногда, к удивлению своих родителей, он отправлялся в школу натощак, а завтракал по дороге, в кафе-молочной на первом этаже ее дома со стороны улицы. Он брал себе всегда одно и то же: кофе с молоком, приторно сладкий, с жирными пенками, и жареную колбасу со стылой лапшой.

«Когда-нибудь, когда она окончит училище и вернется, я войду с ней в это кафе – в ее кафе-молочную – и, этак небрежно кивнув буфетчице, брошу через прилавок: „Мне как обычно, а сеньорита пусть сама выберет…“ Вот она удивится! Ни за что не напишу ей, что я теперь завтракаю в ее доме…»

Он наблюдал за посетителями кафе, постепенно различая среди них случайно зашедших и завсегдатаев. К последним он приглядывался особо, вспоминая те куцые сведения, которые ему удалось почерпнуть из ее рассказов о своих родных – отце, матери, младшей сестре, – и, составив таким образом некое подобие словесного портрета, «прикладывал» его к посетителям кафе-молочной.

«Да это же ее отец!.. Она говорила, что он художник… Ну точно! У него бородка, он слегка хромает. И руки у него всегда грязные, от красок, наверное…»

Но оказалось, что хромоногий мужчина с бородкой жил в другом доме, на другой улице.

«…С чего я взял, что ее отец должен завтракать в кафе-молочной…»

Но он продолжал присматриваться к посетителям кафе, продолжал ошибаться и разочаровываться, пока однажды не приметил мужчину, совсем непохожего на художника, который в кафе-молочной никогда не завтракал, но несколько раз заходил туда и покупал у буфетчицы вареное мясо и сырые яйца; зато жил он в ее доме, во втором подъезде на первом этаже.

«Она же говорила, что живет на первом этаже… Ну и что! Можно быть художником и совсем непохожим на художника…»

Два дня он наблюдал за вторым подъездом, за его обитателями и все больше убеждался в том, что на этот раз не ошибся: мужчина, непохожий на художника, жил с женой и девочкой лет четырнадцати.

«Она говорила, что ее сестра учится в восьмом классе…»

Лиц девочки и ее матери он не смог разглядеть, так как наблюдал за подъездом издали, боясь привлечь к себе внимание.

А тут еще возле дома появился сердитого вида человек средних лет, который сперва расхаживал по двору, придирчиво его оглядывая, потом принялся расчищать середину двора от снега, освобождать от мусора и металлолома.

«Ничего! Когда-нибудь она приедет, и тогда… Я широко распахну перед ней дверь ее подъезда, войду в него, как к себе домой, никого не стыдясь».

Он смотрел из-за угла на человека, копошившегося во дворе, и вспоминал прощальный вечер в Дельфинии. Директор их спортивного лагеря «Дельфин» разрешил пригласить на танцы девушек из соседнего музыкального училища. И она пришла. Весь мир, казалось ему, был во власти безудержного, нескончаемого праздника, когда гулкий ливень вдруг обрушился на танцплощадку, оркестр перестал играть, а танцующие спрятались под навес. И только он и она не прервали танца, не остановились, не разъединили свои руки, не разлучили взгляды. И наверное, так заразителен был их странный танец, что вдруг заиграл оркестр – для них двоих, и их друзья стали один за другим выбегать из укрытия и присоединяться к ним, танцевавшим под проливным дождем. А скоро и дождь кончился… На следующее утро он уехал из Дельфинии в холодный городишко, заляпанный тусклыми пятнами фонарей.

«Зачем я уехал?! Ведь она там!.. И я до сих пор там, а не здесь! Нет меня здесь и уже не может быть!»


Дом был трехэтажный и невзрачный на вид. Он стоял на углу Садовой улицы и безымянного переулка. Со стороны улицы в нем помещалось кафе-молочная, а во втором подъезде на первом этаже с женой и дочерью жил мужчина, совсем непохожий на художника.


– Ну, чего стоишь?! – окликнул его сердитый человек.

Он вздрогнул, виновато улыбнулся и хотел уйти, но сердитый человек с лопатой в руках двинулся ему наперерез.

– Чего слоняться – помог бы лучше!

Он остановился в замешательстве.

– Помог бы, говорю, лучше, – повторил сердитый человек. – Каток будем делать для нашей детворы.

– Но я… Ведь я не живу здесь!..

– Ну и что такого!

Сердитый человек воткнул возле его ног лопату и вернулся на середину двора.

«Да ведь это как раз… Теперь и прятаться не надо!»

Он с таким рвением принялся за работу, сбросив пальто и скинув шапку, так усердно налегал на лопату, что сердитый человек удивленно косился на него и несколько раз хмыкнул и покачал головой.

«Если бы она видела меня сейчас! Вот бы удивилась, наверное!»

Они расчистили площадку для катка, утрамбовали сугробы по ее краям.

– А можно, я завтра тоже приду помогать? – спросил он у сердитого человека, когда они кончили работать.

– Завтра?! – Сердитый человек пристально глянул на него, потом пожал плечами. – Давай. Приходи завтра.

«Да нужен он мне, твой каток! Я и кататься не умею… Но зато теперь все просто: я помогаю делать каток для детей и целый день могу быть рядом с ее домом!»

На следующее утро – было воскресенье – они вместе залили площадку водой из шланга. Сердитый человек ушел, а он остался. То и дело во двор выходили люди, бросая на него удивленные взгляды, но он уже взглядов не стеснялся, от них не прятался, а подходил к площадке и по-хозяйски проверял, не замерзла ли вода и ровно ли замерзает.

Хлопнула дверь второго подъезда, и во двор вышли женщина с четырнадцатилетней девочкой. Они остановились, посмотрели сначала на каток, потом на него, переглянулись и вдруг заулыбались, а он едва удержался, чтобы не помахать им рукой.

«А они на нее похожи!.. Такая же ласковая улыбка… и волосы одного цвета… и даже фигуры…»

На следующий день они с сердитым человеком повторно залили каток. А еще через день он начертил после уроков большое разноцветное объявление, которое повесил на ее подъезде: «Организуется СЕКЦИЯ ФИГУРНОГО КАТАНИЯ! Приглашаются все желающие!»

Он стоял на катке в центре двора и смотрел на окна ее квартиры. Он вспоминал о том, как они впервые поцеловались. Они сидели на берегу моря, менявшего на ветру свой цвет, как «хамелеонов миллионы» в песне Новеллы Матвеевой:

 
…Ласково цветет глициния.
Она нежнее инея.
А где-то есть земля Дельфиния
И город Кенгуру.
 

Дом на углу Садовой был трехэтажный и невзрачный на вид. На двери второго подъезда висело объявление, а во дворе был каток для детей.


С каждым днем ему становилось все труднее умалчивать об этом, все навязчивее хотелось написать ей в одном из писем:

«Теперь в твоем доме многие знают меня и даже здороваются. Мы с Игорем Игоревичем устроили у тебя во дворе каток для детей и организовали две секции: одну для фигуристов, а другую для хоккеистов. Занимается с ребятами Игорь Игоревич (он тренер по фигурному катанию и, кстати, совсем не такой сердитый, каким кажется), а я помогаю ему: слежу за катком, за дисциплиной, то есть, когда катаются фигуристы, не пускаю на лед пацанов с клюшками и шайбами, и наоборот… Видишь, до чего я докатился в твое отсутствие!.. Зато я завтракаю по утрам в твоем кафе-молочной, каждый день вижу перед собой окна твоей квартиры… А вчера ко мне подошел… Кто бы ты думала? Твой отец! Похлопал меня по плечу и сказал: „Что же ты, парень, других учишь, а сам не катаешься?“… Если бы он только знал!.. А сестренка у тебя симпатичная. На тебя похожа. Мы с ней часто сталкиваемся во дворе».

Ни о чем об этом он не писал ей, готовя сюрприз, но едва ли не каждый день отправлял в далекий южный город письма с описанием своей любви, тоски, одиночества и надежды на скорую встречу. Она с прежней аккуратностью, раз в неделю отвечала ему красивым почерком, подробно сообщая о своих занятиях в училище, расспрашивая о том, как он готовится к выпускным экзаменам, какие оценки намечаются у него в аттестате.