Kostenlos

Ибо не ведают, что творят

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Приговор

И почти тотчас после «редколлегии» моя жизнь изменилась. Правда, изменения были очень поверхностные и какие-то зыбкие – так в феврале начинает вдруг отчаянно светить солнце («весна света», по Пришвину), но понимаешь, что еще все-таки зима, впереди март и апрель, месяцы сомнительные, не всегда погожие, порой холодные и гнилые. Но в природе все равно торжествует извечное – за весной неизменно приходит лето, – а вот в жизни страны приход лета может затянуться так надолго, что никакой человеческой жизни не хватит.

Очевидно, из редакции «Нового мира» пошли слухи о набранной и одобренной самим Твардовским повести – в мою убогую коммунальную квартиру стали приходить письма и телеграммы, и чаще стал звонить общественный телефон в коридоре. Письма и телеграммы приходили от знаменитых людей – режиссеров столичных театров и киностудий. От самого Олега Ефремова была телеграмма из самого популярного, самого передового в те времена театра «Современник»; из театра Сатиры; от главного режиссера театра им. Маяковского А.Гончарова. Приехала ассистент режиссера с киностудии «Ленфильм»; интересовались с «Мосфильма»; со студии им. Горького… Дело в том, что «Переполох» был ведь написан живо, в форме детектива – для того, чтобы снимать кино или ставить пьесу, много делать не надо: почти готовый сценарий! Видимо, стала гулять по столице верстка повести, осененная благословением самого А.Т.Твардовского, вот «творческая интеллигенция» и зашевелилась.

Телеграммы, письма и звонки были, но ни одной встречи с кем-то из режиссеров не было. Дело в том, что «материал острый» и давать ему ход могли решиться только после того, как журнал с повестью выйдет. Так мне и говорили. Поэтому встречаться светилам со мной пока что не было смысла. Это меня удивляло, и, честно говоря, было обидно.

Тогда я четко не осознавал, что происходит, я только чувствовал какую-то болезненную неестественность происходящего. Меня – как человека, гражданина, писателя – словно бы и не существовало для этих людей. Была верстка повести, и был отзыв «великого А.Т.Твардовского». Но и то, и другое было пока что для них, очевидно, лишь неким фантомом. Ведь повесть еще не вышла, не опубликована, а значит, ее для них как бы и нет в природе. Она появится только в том случае, если ее пропустит цензура ЦК… Но ведь на самом-то деле повесть есть! Вот же, вот она, верстка! И я, ее автор, есть! Вот он я, вот он… Я, который ее написал, – не случайно же написал, ведь я автор и «Подкидыша» тоже (который уже был в «Новом мире» опубликован), да ведь и много чего еще напишу, вот же он я, «перспективный», вот он!

Но получалось, что для них для всех ни повести, ни, тем более, меня пока что как бы и не было. Я, так сказать, существовал лишь в возможном проекте. Оживить, а фактически родить меня и повесть (стать акушером, что ли) мог – с их точки зрения – только цензор ЦК, какой-то мало кому известный человек (сейчас, когда я пишу это, его почти наверняка нет в живых, а если есть, его никто и не знает…). И вот получалось что же? Получалось, что он, этот маленький человечек, «вахтер», облеченный, тем не менее, огромной (прямо-таки божественной!) властью «пропустить или не пропустить» – он и есть для всех людей страны даже и не царь, а – истинный Бог? Который может дать, а может и не дать права существования и моей повести, и мне, ее автору?

Это я сейчас четко и ясно понимаю. А тогда только чувствовал. Не повесть ценили те, кто ко мне обращался с лестными письмами и телеграммами – не повесть (которая, конечно же, им понравилась, иначе не суетились бы с телеграммами-письмами-звонками) и не меня, ее автора. Не свое собственное отношение к тому и другому было для них важным, определяющим… Самым главным для них было: а) мнение А.Т.Твардовского; б) разрешение или неразрешение чиновника от цензуры. Причем второе – б) – гораздо, несравнимо важнее первого, ибо первое ведь уже было, и все зависело теперь только лишь от Бога-чиновника… И это – все! Свое личное отношение, свое собственное гражданское чувство для них для всех было, выходит, как бы так, между прочим, мало что значащим! То есть почти ничего (со мной ведь никто из «светил» не удосужился даже по телефону поговорить). «Властители дум», «творцы великого искусства», «поводыри народа» застыли в трепетном ожидании: что скажет «верховная власть»?… Что ни говорите, а получается именно так.

И ведь речь шла о власти, которую, кстати, все они тайно как будто бы ненавидели и, как будто бы, с ней слегка боролись… Но я-то написал повесть и отдал ее в печать, не побоявшись подставить себя. И А.Т.Твардовский одобрил ее и – дал официальное «добро» на публикацию, тоже не побоявшись! А они что? У них-то было свое мнение, своя воля, свое представление о том, что хорошо, что плохо?… Где оно? Интеллигенция…

Майский номер журнала («Новый мир» № 5, 1968 г.) вышел только в августе, он был урезанным на одну треть, тонким. В редакции мне сказали, что цензура ЦК повесть мою не пропустила.

Но когда этот номер вышел, редакция как будто бы не сдалась. Как мне сказала Анна Самойловна Берзер, надо кое-что в повести «смягчить» – особенно «ранг чиновников», чтобы происшедшее выглядело менее типичным, более частным случаем (как пелось тогда в песне: «…если кто-то кое-где у нас порой честно жить не хочет…»). Я решил на это пойти – тем более, что видел: редакция на моей стороне, «смягчать» мы будем очень немного, а повесть и в «смягченном» виде может хорошо прозвучать…

Чуть-чуть я «смягчил» – понизил ранг. И мне пообещали поставить повесть в один из ближайших номеров. Но тут уже советские танки вошли в Прагу… Август оказался тем самым, «историческим» – Черным.

Приговор нам с повестью был подписан. Обвинительный приговор: не пройдет! И уже ни в одном театре никто не хотел со мной всерьез разговаривать… Роды, таким образом, не состоялись.

Эх, с горечью думал я, если бы редактор Инна Борисова читала хотя бы разика в два быстрее! Ну по страничке в день хотя бы… Пусть даже и с перерывами-выходными… Глядишь, и успели бы.

Да, Март, вот так. Ты при капитализме жил, а я при социализме. Ты быстро добился успеха, несмотря ни на что, а я вот ползу еле-еле. Но ты все равно не был счастлив, увы. Я же пока еще на что-то надеялся.

Вестница

Стояли теплые дни конца августа. Приговор моей повести был вынесен, я прекрасно понимал, что все у меня в смысле напечатания застопорилось надолго. Хорошо еще, если случайно не заметут… Да только ли у меня такое! Несколько отчаянных молодых людей вышло на Красную площадь и к памятнику Пушкину, демонстрируя свое отношение к «братской помощи народу Чехословакии», их быстренько замели в кутузку; кое-кто из интеллигенции написал письма протеста – их, естественно, проигнорировали. Народ у себя на кухнях (иногда на улице, в очередях) тоже порой выражал свое недвусмысленное отношение к происходящему, но дело было сделано: Людвига Свободу интернировали, Александра Дубчека арестовали, страну, пытавшуюся подняться с колен, оккупировали танками и войсками. Конец вашим надеждам, кролики!

Что поделаешь, се-ля-ви. В такой стране живем, граждане, в таком мире, в такое время…

И все же при всем при том свою личную судьбу я и тогда (и теперь тоже – тем более!) вовсе не считал особенно трагичной, уникальной и неудачливой. Ну, никто не помогает, ну, вот не печатают ни черта – повесть только что зарубили. Ну и что? У многих моих соотечественников и того хуже… А то, что не печатают – так ведь не одного же меня! Напечатают еще, придет время… Кстати, я сам никогда не считал «Переполох» особенно хорошей вещью. Вот роман и рассказы – другое дело.

Один из рассказов назывался так: «Непонятное». В нем было всего что-то около пяти страниц на машинке, но по истинной значимости я считал его ничуть не менее важным, чем повесть «Переполох». А может быть и более важным. Был он о том, как молодой человек, студент Университета, отличник, мучимый смутными чувствами, связанными, в общем-то, с его никак не могущим состояться первым в жизни «сексуальным контактом» (что как-то непонятно портит ему существование), знакомится однажды на улице с девушкой, приводит к себе в комнату общежития (он «иногородний»), она у него остается на ночь (после неумелых, неуклюжих уговоров), и сначала ничего не получается у них (она «не готова», а он – тем более…), они засыпают, наконец, а ночью вдруг – то ли во сне, то ли наяву, непонятно – все происходит… Происходит нежно, естественно (как в реальной, сознательной жизни произойти, увы, не могло из-за дикой нашей дури, закомплексованности, трусости, задвинутости, животной ослепляющей похоти), происходит так, как должно происходить на самом деле всегда – с нежностью, любовью, уважением и без страха… Но они вновь засыпают оба после финала (по-настоящему, собственно, и не просыпались), а утром, не разбудив его, она уходит (ей на работу рано). Он же пробуждается в состоянии неизъяснимого счастья. И видит на столе записку с оставленным ею номером телефона. И постепенно осознает, что – да! да! да!! – на самом деле БЫЛО! И просто обалдевает от вскипающей радости жизни, от самого существования в этом солнечном мире, от ощущения потрясающего открытия…

Непонятное, действительно непонятное, и – чудесное!

Вот этот небольшой рассказ я как раз и считал своим НАСТОЯЩИМ достижением – наряду, конечно, с романом, «Зимней сказкой», «Листьями», «Запахом берез», «Путешествием». В конце концов, я назвал его по-другому: «Яркие пятна солнца». Ведь истинные ценности жизни в этом – в простых и естественных человеческих радостях! Которые, как солнечные блики, расцвечивают нашу далеко не всегда яркую жизнь. А вот в «Переполохе», «Подкидыше», вообще в любых «производственных», «криминальных» – «социальных»! – сочинениях речь идет, как правило, не о счастливой человеческой жизни, а о том, что ей мешает, или о том, чего хотят от писателей, художников, вообще от всех людей разнообразные «властьимущие». То есть в них все же – не полная правда о жизни. На самом деле люди живут не этим! Я думаю даже, что те, кто мечтает о власти и о деньгах, мечтают на самом деле не о них! Они мечтают о своей значимости, благополучии, о том, чтобы их уважали, и чтобы они сами себя уважали. А главное – чтобы их любили! Для чего и нужны, думают они, власть и деньги. Глупцы! Ведь это – самообман.

 

И все ясней и ясней понимал я, в частности, великую роль именно того, что большинство окружающих упорно не хотело считать важным и ценным. То есть эротических, половых взаимоотношений между людьми, наполненных радостью, взаимным уважением, красотой. Непонимание важности нормального отношения к «этому» запутывает, заставляет заниматься сплошь да рядом вовсе не тем, к чему лежит душа, и – обманывает, закрепощает, уводит от жизни. Начав лгать здесь, люди лгут и во всем остальном…

Правда, аргументировать четко и уверенно все это я пока еще не мог. Слишком противоречили мои убеждения тому, что меня окружало. Неужели чуть ли не все вокруг сбрендили, а я и немногие те, кто думает и чувствует так же, правы? Это было бы слишком…

Но по крайней мере, я старался не врать. То есть верил прежде всего не тому, что мне со всех сторон пытались внушить, а – самому себе, собственной своей природе, своему чувству, совести. Жизни! И – кантовскому «нравственному закону» во мне. Думаю, это и помогало не просто выживать в тех условиях, а – жить. И жить, в общем-то, сравнительно полной жизнью. Я ведь не только обожал природу, путешествия, фотографию, девушек… Но и – действовал! И даже имел наглость «осваивать» Науку Любви во всех ее аспектах, в том числе – обязательно! – и сексуальном. Я – учился! «Этому» тоже. И хотя секса, как известно, у нас, в Советском Союзе «не было», у меня он был. И порой очень и очень «качественный».

К тому времени мой «послужной список» худо-бедно достиг двадцати… Да, я даже вел свой «послужной список»! Но вовсе не потому, что собирался хвастаться им, а – из уважения к тем, кто в этот список входил. Близость с каждой из них была для меня подарком, потому что каждую я уважал и в какой-то мере любил. Каждый раз это был праздник, заслуживающий «зарисовки», рассказа, а то и романа. Я ничего не обещал, никого не обманывал, был благодарен и восхищен. Они чувствовали это, и все происходило с радостью обоюдной. Позднее я многое описал в романе «Поиски Афродиты»…

Итак, стоял Черный август. Впрочем, август не виноват в нашей дури – в том, что потом мы обозвали его Черным. Дни у природы оказались, наоборот, на редкость теплые, ясные, вовсе не черные.

Хотя настроение у меня было паршивое. Причем несмотря на то, что совсем недавно я вернулся из великолепного очередного велосипедного путешествия по стране… С давним приятелем, другом детства Славой мы пересекли на своих дорожных велосипедах за два месяца пол-России (от Владивостока до Новосибирска), видели много природных красот (хотя и кое-что из человеческих гадостей тоже), встречались со многими хорошими людьми (по отдельности люди действительно в большинстве все хорошие…), и это, конечно, помогло перенести окончательную неудачу с «Переполохом».

Я ходил по солнечной Москве, и казалось мне, что она – настоящий Некрополь, город мертвых. Оккупацию Чехословакии я переживал как беду личную. Ведь это знак: надежда на весну в жизни страны не оправдалась, надвигается, судя по всему, резкое похолодание… Но люди на улицах в большинстве выглядели, как ни в чем не бывало, ощущение было такое, что им все до лампочки – особенно острым это ощущение было именно после нашего путешествия, когда мы с приятелем пребывали в спортивной форме и жили на полную катушку. Большое Путешествие это было у меня уже Третье (Второе – в прошлом году по Карпатам и Закарпатью, в одиночестве), и в третий раз я убеждался в том, какой прекрасной и полной могла бы быть жизнь и какая она на самом деле у большинства другая…

Спустился в метро. Привычно засек взглядом очаровательную стройную девушку на платформе… Что бы мы делали без красот природы, женщин? Как переживали бы творящиеся безобразия и тоску?… Девушка была в темных очках, но все же отреагировала на мой взгляд, это было видно. Мы вошли в одни и те же двери вагона. Сердце мое вдруг словно сорвалось с привязи и затрепыхалось, а девушка взяла да и сняла свои очки – глаза у нее оказались большие, красивые, ошеломляющие.

Преодолев привычное, все никак не проходящее с возрастом смущение, я вышел с ней вместе, пошел следом, и уже выходя из вестибюля на улицу, совершив немалое волевое усилие, заговорил. Сумел познакомиться!

И как-то сразу началось совершенно волшебное ослепление – точнее, наоборот, прозрение, – нас потянуло друг к другу неудержимо! Хотя проблема была в том, что она слишком молода, видимо, вдвое моложе меня, да еще и несовершеннолетняя – лет 16…

Но ведь пока и речи не было о чем-то «этаком»! И у нас каким-то волшебным образом тотчас же все получалось просто чудесно в эти первые же часы знакомства! Катались на лодке, гуляли, зашли ко мне…

Оказалось, она из другого города, приехала в Москву поступать в институт, не прошла по конкурсу, а была здесь не одна, с родственниками. И ей нужно было вечером ехать к ним. Но на следующий день мы вновь встретились. На третий – опять… А потом она уехала совсем…

Ничего «этакого» у нас не было, даже не целовались ни разу, однако все казалось каким-то чудом – и в такой непростой момент моей жизни! Она была словно посланница, вестница Афродиты, Богини Красоты и Любви – чтобы не переживал очень-то из-за «Переполоха» и Чехословакии. И – чтобы не забывал о том, ЧТО на самом деле есть суть жизни, ее истина, ее Золотой Фонд…

Потом я написал об этой встрече большой рассказ, который так и назвал: «Вестница». Но тогда его тоже никто не хотел печатать.

«…В полупустом громыхающем вагоне трамвая, продуваемом теплым ветром, Максим и девушка сели у окна. С отсутствующим выражением лица, словно по рассеянности, она вдруг склонила голову ему на плечо. Вздрогнув, он едва не отодвинулся. Ведь они познакомились всего минут сорок назад. С победным грохотом и звоном трамвай выскочил на окраину. В окнах замелькали маленькие симпатичные домики, садики, сосны, освещенные солнцем. Запахло горячей хвоей.

…Сев в лодку, он и она почти все время молчали. Только поначалу он пытался говорить что-то, шутить, но она была рассеянна, и он вскоре умолк. Но это было удивительное молчание. Можно даже сказать, что молчанием это как раз и не было. И показалось ему, что плывут они в голубоватом светящемся мареве очень давно и что они всегда знали друг друга. И было в молчании их что-то первозданное, истинное, хотя и по какой-то непонятной причине забытое.

Но самое удивительное было то, что чувство, которое он испытывал к ней, распространилось как будто бы и на все окружающее. Небо с сияющими облаками, плывущими, как сказочные фрегаты, мелькание белогрудых ласточек, веселая пляска воды, лодка, запах лодки – запах горячего дерева и краски – и запах реки, сама девушка, сидящая на корме и осиянная солнцем, солнечные блики на ее коленях, стройных ногах, туфельках, ореол волос, блеск глаз, тяжелые округлые рукоятки весел в ладонях, скрип уключин, плеск волн, писк ласточек, далекие, какие-то разнообразные звуки, радость мышц, дорвавшихся до работы, ветерок, играющий волосами – все это и еще очень многое, что невозможно и перечислить, составляло единую картину, в которой ничего нельзя было убавить. А она – она была средоточием, центром окружающей необычайной действительности…

Когда отплыли уже на порядочное расстояние от пристани и стало видно, что на берегу растет сравнительно высокая, не до конца вытоптанная трава, Максим захотел пристать. Она согласилась. Лодка ткнулась в берег. Грациозно балансируя, стройная спутница прошла мимо, задев его плечо шершавым, горячим от солнца платьем. Берег был действительно мало истоптан. А совсем рядом, метрах в двадцати от воды, стоял шалаш.

Собирая цветы, они медленно приблизились к шалашу.

– Иди сюда, смотри, как здесь здорово, – глухим голосом сказал он.

Изящно согнувшись, она влезла тоже. В шалаше было просторно, сквозь ветки у самой земли видно было цветы и траву. Было жарко, душно. К одурманивающему запаху сена и увядших листьев прибавился аромат ее духов.

– Поедем, – сказала она вдруг и забеспокоилась: – Ты ведь знаешь, что мне к семи…

Странные чувства обуревали Максима, когда он вновь взялся за весла. Ощущение предстоящей утраты, печаль, досада. Девушка, не глядя на него, опять опустила свои длинные пальцы в воду. Он развернул лодку, поплыли. Теперь обратно. Солнце пекло ему спину, девушка была освещена вся, целиком. Золотистая кожа ее ослепляла. Она сидела на корме так покорно, и тело ее мягко покачивалось в такт резким движениям весел. Она была почти такая же, как раньше, может быть, чуть печальнее.

Недалеко от пристани река повернула, и свет солнца стал теперь боковым. Максим с новым чувством смотрел на ее серые туфельки, сжатые колени, зеленое платье, милое, задорное, немного грустное теперь лицо, волосы. Руки отказывались грести.

– Могли бы поехать ко мне в гости, правда ведь? – сказал он вдруг. – Как-то не пришло в голову…

– Ну, что ты, – спокойно ответила она. – Я бы все равно не пошла. А мне на лодке понравилось. Тебе не понравилось разве?

С раздражающим стуком лодка ударилась о мостки. Ощущая свое лицо как маску, он расплатился с лодочником, взял ее под руку и, выглядя задним числом этаким лихим донжуаном, небрежно болтая о чем-то, повел к остановке…

…Он смотрел в окно – на улицу освященную, осиянную ее недавним присутствием, – улица еще не забыла ее, еще свежи следы, еще цела вогнутость на асфальте от маленьких каблучков, еще где-то близко – не унесены еще ветром – молекулы, которые она выдыхала, еще и окна и стены домов помнят поспешное ее движение…

Он сел на подоконник, понимая, что теперь нечего ждать. Все уже есть. Он дышал глубоко, словно и сам воздух вокруг него изменился, и, не подгоняя себя, не сокрушаясь и не страдая, думал. Думал о ней.

Зазвонил телефон. Он вздрогнул, напрягся, мгновенно взвилось, закружилось все снова, задергалось, затрепыхалось сердце, словно на привязи… Да, это была она. Волнуясь, срывающимся голосом на том конце провода – где?… где?… – она просила прощения за то, что ушла, сказала, что позвонит перед отъездом еще, обязательно.

– Я люблю тебя, – повторила она на прощанье.

Успокоенный и тихий, он вернулся в комнату, не понимая, чего сейчас больше – благодарности или грусти.

…Поначалу была и растерянность, и тоска, горечь, и мысли о безнадежности… Но – поначалу только.

В этот раз она действительно уехала.

Она уехала, эта стройная девушка из толпы, эта вестница чего-то. Чего?…»

(Из рассказа «Вестница», 1971 г.

журнал «Юность», 1982 г. )