Обида (сборник)

Text
1
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

5

«Эх, неладно в доме, неладно», – подумал Василий Петрович, лишь только проснулся. Он попытался было огорчиться по этому поводу, озаботиться, словом – впасть в то самое душевное состояние, что находило на него каждый раз после размолвок с женой или детьми, но с тревогой обнаружил в себе лишь непривычное спокойствие и пустоту. Никакого чувства вины. А надо сказать, он всегда считал себя виноватым, старался на другой день после ссоры как-то разрядить обстановку и очень переживал, если у него это не получалось. Теперь же ничего подобного ему делать не хотелось, но и это его не пугало.

Завтракал он при полном молчании под осуждающим взглядом жены.

– И во сколько же ты вчера явился? – спросил он машинально, глядя с пониманием на то, как Петька с отвращением глотал горячий чай.

Сын не ответил, только передернулся от крупной внутренней дрожи.

…Вечером Василий Петрович, не заходя домой, отправился прямо в сарайчик. Ему очень хотелось тут же, немедленно, приняться за работу, но он одернул себя, как нетерпеливого мальчишку. Плита стояла в глубине, и рассмотреть с улицы ее было невозможно. Поэтому он смело распахнул дверцу сарайчика, пододвинул табуретку к самому порогу и закурил. Со своего места он хорошо видел, как снует по кухне жена. Она была раздражена и потому двигалась быстрее обыкновенного. Раньше это вызвало бы в нем смутную тревогу, желание пойти и успокоить ее, но теперь он совсем не беспокоился.

Вот теперь ему предстояло приступить к работе художественной, настоящей, и это занимало его мысли целиком. К тому же еще надо было решить: дописывать «от жены и детей» или оставить так. Ведь тогда придется переделывать весь карандашный рисунок, а его было жалко. Не обязательно писать от кого, на многих памятниках и вовсе нет этого, думал он, да и не по справедливости будет написать – «от жены и детей». Они вон надулись оба и знать ничего не знают, а он ведь не для себя. Для них все, чтобы их в расход не вводить.

Стоило Василию Петровичу так подумать, как другая внутренняя и сокровенная мыслишка будто пропищала в голове: как же не для себя? Точно для себя и ни для кого больше. Он весь напружинился, даже выпрямился на табуретке – так неожиданна и откровенна была эта мыслишка. Какая-то уж очень неприкрытая. Он так опешил, что забыл про папироску в углу рта, и дым попал ему в глаза. Он прослезился, выругался и, решительно встав, задвинул табуретку под верстак. «Да, для себя, и ничего в этом нет плохого. Ведь не за чужой счет и не чужими руками, и нечего тут стесняться, – думал он. – А то жмешься, ежишься всю жизнь, все чего-то неудобно, чего-то стыдно, а люди тем временем загребают – кто сколько может… Так-то оно так, но кладбище… могила… памятник. Да еще живому… Что о нем скажут, когда узнают-то? Ну и черт с ними! Пусть говорят что хотят. На каждый чих не наздравствуешься…»

На этом Василий Петрович успокоился. Надо заметить, что он и раньше на каждый свой верный или неверный шаг находил соответствующую пословицу или поговорку. Это неизменно поднимало его в собственных глазах и делало неуязвимым для любой критики.

Он решил в тот же вечер объясниться с Зиной, чтоб на эту тему больше и разговоров или каких-либо недомолвок не было. Отложив работу до более спокойного времени – помнил твердо, что к мрамору надо приступать со спокойной душой, – он направился домой. Шел объясниться, а объяснение поджидало его уже в лице соседа и старого знакомого Никиты Епифанова.

– Я к тебе по делу, – начал Никита, не дав ему толком переступить через порог. – Помнишь мой шкаф, материн еще, тот, что масляной краской она сдуру покрасила, когда я в армии был?

Василий Петрович кивнул ему в знак приветствия и, не отвечая, прошел в ванную мыть руки. Когда дело касалось его работы, то тут уж он умел выдержать марку. Вернувшись на кухню, он долго и основательно пристраивался на табурете, солидно покрякивал, сперва спросил у жены, будет она его сегодня кормить или нет, а уж потом повернулся к Никите Епифанову и тихо, внимательно переспросил:

– Так что ты говоришь, шкаф?

– Шифоньер, – подобострастно пояснил Никита.

– Трехстворчатый, орехового дерева, с резьбой по бордюру и овальным зеркалом?

– Он, он, – с готовностью закивал головой Никита.

– Ну и что же ты от своего шифоньера хочешь? – вкрадчиво спросил Василий Петрович.

Никита смутился. Зина, присутствующая при этом разговоре, укоризненно покачала за его спиной головой, но вмешиваться не стала. Хоть и не любила, что Василий Петрович, как она сама говорила, выкобенивается с клиентами, но в его рабочие дела не встревала. Уважала профессию.

– Ну, хорошо бы ему ремонт, что ли… – сказал оробевший Никита Епифанов.

– Зачем же ему ремонт? – якобы очень сильно удивился Василий Петрович и придвинул к себе тарелку с борщом. – Он у тебя еще сто лет простоит. Орех – это материал. Ему сносу нет. Его топором-то не вдруг расшибешь.

– Да, понимаешь, заезжал ко мне свояк, ножичком поколупал, говорит, вещь антикварная. В божеский вид привести – цены не будет. Вот я и подумал, что если краску содрать, полирнуть или как там положено… Зеркало новое заказать, сейчас в мастерских свободно, ручки модные поставить – вещь будет. А то стоит пугало, хоть на помойку выбрасывай.

– То, что ты хочешь, – это не ремонт, – веско произнес Василий Петрович. – Это настоящая реставрация, по всем правилам, и стоить это тебе будет не меньше, чем новый шифоньер. Правда, вещь может получиться действительно художественная.

– Да не в деньгах дело. Тут жена пристала… Говорит, у людей давно вся мебель из комиссионного магазина, а у нас стоит шкаф под сурик крашенный. Знаешь, на нем еще разводы, как на старых сейфах, нарисованы. Ну, точно, живешь как в казенном доме. Выручай, Петрович. За деньгами не постою.

Василий Петрович тем временем доел борщ и отодвинул тарелку. Он закурил и уж было открыл рот, чтобы произнести свое традиционное уклончивое «посмотрим», как всегда говорил, когда соглашался приняться за работу, но отчетливо представил себе всю работу в целом и еще ту заветную работу в сарайчике, которую ему придется отложить на неизвестный срок. Рот его, готовый произнести эту фразу, закрылся и открылся уже для другой:

– Извини, Никита Епифанов, но придется тебе подождать с месячишко или чуть больше, а в ином случае ищи себе другого мастера.

– Да уж кто лучше тебя сделает, – польстил Никита. – Я уж тебя дождусь. По мне-то, не горит, вот жена поедом ест. Ну, теперь я ее успокою, скажу – раньше нельзя.

Когда Никита ушел, Зина спросила:

– Почему же ты сразу не взялся? Зачем мурыжить человека? Или у тебя какая другая работа есть?

Василий Петрович, уж было совсем собравшийся объясниться, что-то вдруг оробел. Ну как тут возьмешь и брякнешь, что, мол, сооружаю себе надгробие? Вроде и помирать не собираюсь, и запасливостью особенной никогда не отличался. Нет, точно, Зина решит, что умом тронулся ее мужик. Но отвечать было надо, и Василий Петрович промямлил что-то нечленораздельное.

– Знаю, почему не берешься, – сказала Зина и зачем-то приглушила голос до шепота. – Видела я, чем ты там занимаешься.

Василий Петрович аж подпрыгнул на табуретке.

– Да… Да как же ты вошла?! Да кто же тебе велел входить в сарайчик? Что же, ты ключ у меня воровала? По карманам лазила? – Он задохнулся от злости и обиды.

– Есть у меня ключ. Нашла я его еще три года назад в старом барахле. Считай, и не ходила я туда, только зимой несколько раз капусту брала, когда тебя не было. Ты мне лучше скажи, чего это ты надумал? Что ты себя заживо-то хоронишь? Срамота ведь!

Василий Петрович только отмахнулся. Его в этой истории волновало лишь то, что кто-то имеет доступ в его сарайчик. До сегодняшнего дня это было единственное место, где он мог закрыть за собой дверь, включить яркую, веселую лампочку под старинным абажуром с кистями и работать. Или просто сидеть, покуривать и размышлять. Постругивать ли какую безделушку, игрушку, что ли… Картинки у него по стенкам висели разные… Все прибрано, прилажено по его вкусу, и, оказывается, все это вынесено теперь на поругание, на посмешище.

«Ведь пошла и подсмотрела. И раньше ходила. Говорит, за капустой, – думал он, – а сама небось из бабьего любопытства… Хотя чего ей было любопытствовать?» Василий Петрович всегда ей рассказывал, чем занимается, и деньги приносил почти до копеечки. Оставит немножко на пиво, а все остальное ей. Может, и вправду только за капустой ходила?..

6

На другой день поставил Василий Петрович новый замок, открывающийся без помощи ключа, набором определенных цифр.

Только через неделю он приступил к работе. Все никак не мог успокоиться. Процарапал первую коротенькую линию, и пошла работа запоем. Ковырялся каждый вечер. И днем на фабрике думал о ней. Телевизор уж на что любил посмотреть – теперь не смотрел вовсе. Некогда…

А в доме все было спокойно. Зина удовлетворила свое любопытство и со странным его занятием смирилась. Наверное, решила, что все это скоро кончится и пойдет жизнь по-старому. Да в конце концов чему огорчаться? Если бы пил или гулял, а то сидит, с плитой занимается. Ну и пусть! Ничего плохого в этом нет. Не ей же он ее готовит. Вот тогда было бы чудно, а себе – пускай… Пройдет это у него. Так она сама себя успокаивала, но все-таки в глубине души эта несчастная плита чем-то ее оскорбляла. Ведь если сам делает, значит, не уверен, что жена и дети захотят поставить хороший памятник. А может, он прав, горестно размышляла она.

Однажды, когда Василий Петрович заболел тяжело воспалением легких и два дня прометался в бреду, Зина не то чтобы думала о его возможной смерти, а так, как-то мимолетно представила себе гроб, и могилку, и крест на ней. До сих пор она не могла забыть, как задохнулась от предчувствия горя, как бросилась в ванную, подальше от медсестры, от детей.

О плите в доме, по негласному уговору, вслух не говорили. Петька ничего не знал, а Нина, которой мать не удержалась и сказала, была человеком мягким и деликатным, и ожидать от нее, что она невзначай что-нибудь ляпнет, не приходилось.

 

Василий Петрович ходил веселый и торжествовал про себя. Работа клеилась отлично, резьба вышла твердой, почти без огрехов, одинаковой глубины и конфигурации. И удивительно, что все у него получалось. Видно, сказался упорный характер и общая сноровка, приобретенная за десятилетия ручной работы. Когда последняя цифра была вырезана, он вздохнул, но не с облегчением, а скорее с сожалением. Понравилась ему такая работа очень.

Пока он резал, проблем не было, когда закончил, появилась проблема. Ведь он решил выкладывать буквы не бронзой, а сусальным золотом, а оно денег стоит, хотя в общем-то и доступно. Но где их взять? Не от семьи же? Не такой Василий Петрович человек. Тогда-то он вспомнил про Никиту Епифанова и сам пошел к нему домой, чего прежде никогда не бывало. Слишком он уважал свою профессию, чтоб за клиентом ходить.

– Вот что, Никита Епифанов, – сказал он, строго оглядев шифоньер, – за твою вещь я возьмусь, но работы тут много. Видишь, резьба откололась, фурнитура болтается, да и краска въелась в дерево. Красили на совесть! И как же ты терпишь это страшилище двадцать лет?! Я бы давно выкинул или сам выкинулся… Хоть и противно мне, но решусь. Возьму дорого. Сто рублей возьму!

Он втайне надеялся, что сумма ошеломит Никиту и он откажется.

Но тот, вместо того чтобы удивиться и послать его куда подальше, радостно затряс головой и так горячо пожал ему руку в знак согласия, что Василию Петровичу сделалось неловко и он стал оправдываться:

– Да ты в общем-то не расстраивайся. Сто рублей – не деньги, зато вещь получишь музейную. Тебе в комиссионном за нее меньше трехсот не дадут. Отделаю в лучшем виде.

– Да ты что, ты что?! – забеспокоился Никита. – Я понимаю, такая работа стоит…

– Ты вот что жене скажи: не меньше трехсот он будет стоить. Только у меня такая просьба будет к тебе. Работать я, конечно, буду тут, он в мою сараюшку не влезет, а когда кончу – придешь ко мне и при жене со мной рассчитаешься, но дашь семьдесят пять, будто за столько и договаривались, а тот четвертак потом… Понимаешь?

– Да чего! Конечно! – вскричал совсем развеселившийся Никита Епифанов. – Дело ясное – что дело темное. – И зашептал: – А моей скажи, что за сто двадцать пять согласился, четвертачок с тобой под откос пустим, а то из нее рубля не вытянешь. Магарыч, конечно, само собой, я из нее вытрясу. Ну, и ужинать вечерком после трудов праведных – как без пузырька, хотя б красненького? Иначе нельзя, неуважение к мастеру. Эх и житуха у нас будет! А ты с работой не спеши! Не спеши, и все!

– Да уж ладно, как сделаю… Мне тоже особенно развозить некогда.

Проблема сусального золота была решена. Месяц трудился Василий Петрович, но сделал действительно художественно – выставочная получилась работа. Зина знала, в чем дело, и не сердилась, что каждый вечер он немножко того… Так, самую малость – только по запаху и заметишь. Зато у Никиты Епифанова получился месяц санатория. Под конец он объявил его лучшим другом и великим мастером.

На золото Василий Петрович заработал, а вот как его кладут – забыл. Помнил, но довольно смутно, что для чего-то нужен вазелин. А вот для чего? Да еще, кажется, черный свежий хлеб нужен… Раскрыл он сгоряча книжечку… да сразу один листочек и загубил. Золотой, тоньше паутины, прозрачный квадратик прилип к пальцам и как-то в одно мгновение, не успел Василий Петрович и глазом моргнуть, скатался в маленький комочек, расправить его не представлялось решительно никакой возможности. Он бережно закрыл книжечку и убрал подальше. На другой день отправился к своим знакомым реставраторам.

Те удивились тому, что плиту он все-таки осилил, и рассказали ему такие секреты, какие другому и за деньги бы не продали.

Выложив первую буковку золотом, Василий Петрович долго любовался ею. То так повернет плиту, то другим боком, то отойдет подальше, то чуть носом не прилипнет, и отовсюду ему работа нравится. Вот только маленький бугорок на стенке одной буквы. На мраморе он был незаметен, а под золотом проявился. Он хорошо помнил этот бугорок. То ли вкрапление какое-то попалось в мрамор, вроде сучка в дереве, то ли еще что, но промучился над ним Василий Петрович целый день. И бугорок-то миллиметра в полтора, а вид уже, конечно, не тот.

И настолько далеко зашел в своей гордыне новоявленный камнерез, что решил золото пока снять и бугорок по возможности выровнять. Взял самую маленькую скарпельку, наточил ее как следует, приладил к бугорку и тихонько стукнул легким молотком. Плита глухо хрустнула и раскололась ровно на три части…

7

Василий Петрович стоял в оцепенении, не выпуская из рук молоток и скарпельку. Много понадобилось ему времени, чтоб осознать, чем кончились его двухмесячные труды…

Дальше было… Впрочем, проще описать то, чего не было.

Он не кинул молоток и скарпельку в дальний угол, как это сделал в свое время угрюмый каменщик-реставратор, не стал швырять куски мрамора на пол, не стал ругаться во весь голос, даже про себя не выругался, не принялся курить, жадно затягиваясь, не обхватил голову руками, не плюнул на коварную плиту. Он потушил лампочку под веселым абажуром, аккуратно закрыл замок и отправился к себе на четвертый этаж. Дома, не сказав ни слова, не раздеваясь, а только сняв ботинки, он лег на диван.

Дело было в пятницу. Он пролежал на диване весь день до ночи. И когда жена позвала его спать, медленно поднялся и побрел, еле переставляя ноги, в спальню. Утром завтракать не стал, а как только Петька убрался с дивана, занял вчерашнюю позицию. Зина спросила, не вызвать ли врача? Василий Петрович долго молчал, собрался было ответить, что здоров, но Зина уже вышла из комнаты.

Так провалялся он до вечера. Когда включили телевизор, Василий Петрович повернулся лицом к стенке. Зина, видя такое дело, ни слова не говоря, оделась и выбежала на улицу. Вернулась с четвертинкой белого, собрала на стол, приготовила все как для гостей и вкрадчиво позвала:

– Вась, может, поужинаем…

Василий Петрович все-таки повернулся к ней. Он увидел заботливые глаза жены, стол, накрытый как для гостей, не на кухне, а в гостиной, водку, уже перелитую в резной графинчик, вздохнул и медленно свесил ноги с дивана. Но ничего из Зининой затеи не получилось: Василий Петрович от водки вовсе отказался, покушал мало, без аппетита.

А утром в воскресенье он и вправду заболел. Как только проснулся и закурил – сразу закашлялся, да так, что отдало в голову. Он и вставать не стал, а спросил градусник и чаю с лимоном. Оказалось, у него температура, а пришедший по вызову врач нашел у него вирусный грипп. Болеть Василий Петрович раньше не любил, а теперь чуть ли не обрадовался. Ему только того и хотелось, чтоб лежать и чтоб никто его не трогал… Перележал Василий Петрович свою беду, а когда поднялся, то был здоров не только телом, но и душой. Как-то само собой сложилось в его сознании, что неудача с плитой – не бог весть какая беда, что было бы странно, если бы у него с первого раза все получилось. Вот теперь, если он заново возьмется за такую работу, то будет осторожнее и ловчее – первый блин всегда комом.

Все-таки бездонна народная мудрость. На всякую беду там найдется утешение.

Однако Василий Петрович боялся: лишь только он увидит расколотую плиту, сердце опять у него зайдется.

Но обошлось. Никакого горького чувства при виде разрушенной работы он не испытал, никакой злобы коварная плита в нем не вызвала. Даже напротив, он смотрел на нее со снисходительной улыбкой.

– Ну, что б тебе, дурочке, уцелеть? А? Ну, как бы было хорошо! Закончил бы я тебя, стояла бы теперь красавица, горела бы золотом. А так куда тебя? На помойку. Ну, что тебе помешало?

И с этими словами Василий Петрович стал осторожно приподнимать осколки мрамора. Под самым крупным осколком он увидел маленький, тоньше пальца, деревянный чурбачок и понял, что плита лежала не всей плоскостью, а провисала одним боком на верстаке, а другим боком на чурбачке. Раньше он сметал мусор с верстака, когда занимался резьбой, но тут забыл – не то чтобы понадеялся, а просто не вспомнил. И ведь предупреждали его насчет этого дела мастера, специально предупреждали, а он просто упустил из виду…

На душе стало легко. Мало ли, что забыл! Всякий может забыть. А все-таки он осилил работу. Поднял дело, довел почти до самого конца. И уже не сожаление, не тоска, не безысходность переполняли душу, а тихая гордость за себя, за свое умение, за свои рабочие руки.

Он вымел проклятый чурбачок, который неизвестно откуда и выскочил, и, не успокоившись на этом, поймал его на полу в дальнем углу и, приоткрыв дверь, вышвырнул далеко на улицу. Потом плотно, так что трещина была почти не видна, составил осколки мрамора, долго любовался и приговаривал про себя:

– Ишь ты! Ведь художественно получилось, точно, без разговоров.

Он всегда считал, что красота вещи, вышедшей из-под его рук, – достоинство прежде всего самой вещи, а он только помог, что ли, этой красоте, что сам тут ни при чем. Вещь законченная была для него существом чуть ли не одушевленным и уж во всяком случае очень самостоятельным.

– Заставил я тебя, заставил, – благодушно бормотал он. – Вынудил. А как противилась, как не хотела, как упрямилась! Вишь ты, до конца характер выдерживала, только дал я тебе маленькую слабинку, так сразу – брык – и воспользовалась. Ну, ничего. Твое дело такое, а мое смотреть… На то и щука в море, чтоб карась не дремал.

Он подумал, а не склеить ли плиту, уж больно плотно приникли друг к другу осколки. Но раздумал. Даже если найдется такой клей, который схватит намертво, даже если сможет он подкрасить, затереть так, что хоть под микроскопом смотри – не заметишь, то все равно он будет помнить об этой трещине, и это измучит, как всю жизнь мучили редкие, скрытые дефекты в его работе, которые посторонним, даже специалистам, были незаметны.

Тогда он взял тяжелый колун и несколькими сильными и точными ударами раздробил плиту на маленькие искрящиеся, будто колотый сахар, осколки. Аккуратно собрал все в ведро и за два раза отнес все до крошки на помойку. Разнес он плиту не со злости, а только для того, чтобы никто не смог прочитать написанного. Относил поздним вечером, затемно и украдкой оглядываясь по сторонам.

И как-то само собой и без всяких сомнений определилось, что надо подыскивать новый материал. Может быть, стоит попробовать гранит или еще что-нибудь… С мрамором ему было все ясно.