Kostenlos

«Герой нашего времени»: не роман, а цикл

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

А вот пример другого исследовательского произвола. Междисциплинарные контакты: кто бы против них возражал? Однако читаем юридический протокол: «Максим Максимыч – военная власть. Комендант крепости, начальник гарнизона. Проводник российской политики на Кавказе. Вместе со своим младшим офицером, прапорщиком Печориным он провел такую политику, что просто удивительно, как не взбунтовалась вся та область, для замирения которой и была выстроена крепость. Подчиненный творит уголовщину, а комендант сначала покрывает, а потом сочувствует»196. Была бы исследовательница судьей, она бы с вынесением приговора не мешкала. Вот только ей не совсем ясно, почему похищение горянки не осложнило отношений с мирными горцами; этот вопрос она считает «интересным и непонятным» (с. 213). «В отношении похитителя ничего сложного нет. Этого, разумеется, судить». И нечего церемониться – приговорить к расстрелу! Разве что по экзотической просьбе родственников заставить жениться (с. 213). «Разумеется, Максима Максимыча надо тоже отдать под суд. Абсолютно заслужил. Но у него есть смягчающее обстоятельство. Он дурак. В самом прямом смысле скудного ума. Дурака всегда жалко (умного не жалко никогда)» (с. 214).

Все-таки любопытно – соучастников одного преступления исследовательница судит по-разному: одного – судом уголовным, другого – судом эмоциональным. А тут еще любовь примешивается, да еще не стандартная. Предшествующими трактовками исследовательница недовольна: «О любви Бэлы к Печорину приходилось читать такие странные суждения, что прямо фарсовые» (с. 215).

Сама исследовательница деликатные чувства трактует не менее решительно и резко, чем и ситуации уголовные: «Человек, которого девушка полюбила с первого взгляда, который грезился ей во сне, увозит ее, связанную по рукам и ногам, сажает под замок, напускает на нее “духанщицу”, подкупает гнусными подарками… Неужели непонятно, как она к нему относится? С ужасом, как же еще. А вместе с тем то первое впечатление любви с первого взгляда в ней сохраняется. Но похититель надругался над этим чувством, такого любить, такому уступать – это над собой надругаться» (с. 215).

Как оценить подобного рода рассуждения с методологической точки зрения? Своеволие. Из литературного произведения берется очень немногое, фактически лишь схематично изложенная ситуация. Как она разрешается в произведении, исследовательницу не волнует; она только делает вид, что анализирует литературную ситуацию, а сама к этой ситуации (как к жизненной) высказывает собственное отношение.

– Это неверное изложение моей позиции! – может возмутиться автор и в подтверждение приведет итоговый вывод: «Лермонтов сказал своим великим романом и прямо, резко подтвердил в авторском предисловии, что “печоринство” – порок и болезнь. Это мы до сих пор не с Лермонтовым, с Героем, оправдывая и эстетизируя его “детскость” и безответственность. До такой степени, что даже его уголовных преступлений не хотим замечать. Впрочем, Герой думает, что смерть все искупает. Наверно, и мы так думаем» (с. 220). Как ни странно, но так «думает» и уголовный кодекс, об ориентации на который ратует исследовательница: за смертью обвиняемого уголовное дело закрывается.

Защитить позицию писателя – задача благородная. Но нет ли и тут подмены? А вот берется строка из произведения в заглавие «тезисов»: «Ни в ком зло не бывает так привлекательно…» Человеку, о ком это сказано, дается своя аттестация: «он вор, насильник и убийца. Но кроме этого, он еще и внутренне слепой человек, не знающий самого себя» (с. 217). Есть ли в этом изображении хоть слабый отблеск привлекательности? Только омерзительность. И читать про такого совсем не хочется. На такое впечатление рассчитывает автор, заступаясь за Лермонтова?

Вот художественный текст: «Начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григорья Александровича, и что иная женщина будет в раю его подругой. Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертью; я ей это предложил; она посмотрела на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась». А вот комментарий исследовательницы: «в “жизни загробной” она не захотела остаться с ним…» (с. 215). Она хотела как раз противоположного – остаться с ним и печалилась, что вера не допустит этого; но на перемену веры не отважилась.

А. Г. Рогалев путем своеволия идет не просто далеко, а в запредельные дали, выдав не аналитическую статью, а программу редактирования лермонтовской книги. Начинает с заглавия: «Не соответствует сути романа его заглавие – “Герой нашего времени”. Печорин – не герой, даже в ироническом или отрицательном смысле, который можно придать этому слову.

Печорин ничем не впечатляет – ни достоинствами, ни пороками. Он будничный. К тому же тип Печорина встречается в любое время, а не только в то, какое имел в виду Лермонтов»197. Эта мысль особенно нравится критику и варьируется: «Сейчас мы с уверенностью утверждаем: он не лишний человек, а один из многих таких Печориных, существовавших всегда, во все эпохи, и в нем выражен определенный тип личности…» (с. 78).

«Если же под словом герой понимать определенный типаж, то таковыми являются все действующие лица романа. Поэтому более логичным было бы такое его название – “Герои нашего времени”» (c. 81).

А что за тип Печорин в «новой» трактовке? «Иногда он себя презирал. Но одновременно он чувствовал и удовольствие от того, что княжна Мери после разговора с ним проведет ночь без сна и будет плакать, а Грушницкий будет страдать от неуспеха его ухаживаний за хорошенькой Мери. Что это, как не типичное состояние энергетического вампира?!» (с. 80). Но какое же тут новое прочтение? Вампиризм ныне дублируется как модное определение. Можно определение подновить! «…Печорин превращался в паука, высасывавшего жизненную энергию и духовные силы у попавших в его паутину женщин». Текст подтверждает: «и черкешенка Бэла, и княжна Мери зримо тают и чахнут, не только психически, но и физически недомогают» (с. 79). Только не замечается курьез: обе женщины сохнут не потому, что тратят силы на любовь, а потому, что их стремление дарить чувства герою не востребовано (у Мери) или перестает быть востребованным (у Бэлы).

Только несолидно от вампира сползать к пауку. Усилим! «Печорин – это “черная дыра”, которая только поглощает и ничего не отдает» (с. 80).

Да и что – все герой да герой! Доберемся и до автора: «Григорий Александрович Печорин – это одна из ипостасей (субличностей) Михаила Юрьевича Лермонтова, имевшего те же особенности и способности, которые присущи и Печорину» (с. 81).

О. Я. Поволоцкая очень важный и интересный методологический прием выносит уже в заголовок статьи: «“Фаталист” М. Ю. Лермонтова: авторская позиция и метод ее извлечения». Применительно к книге Лермонтова проблема принимает особую остроту: «сознательным замыслом писателя было создание такой конструкции, при которой авторский комментарий к происходящим в романе событиям был бы сведен к минимуму. Слово в романе в основном предоставлено героям»198. Предлагается такой путь решения проблемы, т. е. извлечения авторской позиции: «Если автор имеет другой взгляд на мир, нежели его герой, но не желает высказываться от первого лица, создавая ситуацию прямого диалога, то, по-видимому, должен существовать некий конфликт между предметом и его интерпретацией, ускользающий от понимания самого рассказчика, Печорина. Обнаружив этот конфликт, мы обнаружим и замысел Лермонтова» (с. 217). Гипотеза может привести к нужному результату, но не автоматически: не факт, что всякое из не прорисованных наметок решения конфликтов отражает именно позицию Лермонтова.

Вопросы возникают тотчас. Исследовательница начинает со скептического размышления: «внешне (?) новелла выглядит как произведение на философическую тему, более того, для ее повествователя и героя, по существу, все рассказанное и является оправданием и объяснением его философского скептицизма» (с. 217). Но именно таким произведением новелла предстает и по существу, отнюдь не только внешне. И зарождается предчувствие, что новые трактовки исследовательницы будут произвольно преподноситься как прочтение скрытых замыслов писателя. Так это и происходит.

Приведу размышление исследовательницы, которое обретает ключевое значение: «Заканчивая повествование о Вуличе, Печорин прощается со своим героем фразой, в которой погибший обозначен почти ритуальным словом, как бы предписанным литературным и общечеловеческим этикетом. “…я предсказал невольно бедному его судьбу; инстинкт не обманул меня: я точно прочел на изменившемся лице его печать близкой кончины”. Если убрать эмоцию сожаления и сочувствия несчастному, которая заключена в семантике слова “бедный” и которая Печорину в принципе не свойственна199, то остается констатация простого и прозаического факта бедности Вулича, жестоко и грубо определившей его судьбу. Собственно, история Вулича оказывается историей судьбы бедного человека» (с. 220). Тут наглядно демонстрируется «метод» извлечения авторской позиции – и прямо скажу – метод непригодный. Оказывается, достаточно выхватить из контекста понравившуюся фразу и в ее свете, как сквозь магический кристалл, видеть все остальное. Что уж совсем шокирует, разрешается убрать лишнее (и добавить недостающее?). Заодно следует похвала Максиму Максимычу, который выражается точнее («Жаль беднягу»): тут сочувствие несомненно. Чтоб да и Печорину написать: предсказал бедняку; тогда бы уж не было сомнения, что речь идет о бедности. Но – тайна интереснее: ее можно разгадывать…

 

И задача ставится посерьезнее, чем уточнение смысла некоторых слов. Новая интерпретация заслуживала бы и перемены названия новеллы: уже не «Фаталист», а «Бедняк». Именно под таким углом зрения представлен О. Я. Поволоцкой Вулич.

Изображение Вулича, в манере Лермонтова, предельно лаконичное. Какие ветры судьбы занесли серба так далеко? Сохранилась ли у него хоть какая связь с родиной? Нет ответов на такие вопросы. Свою версию о бедности Вулича О. Я. Поволоцкая пробует мотивировать: «Разница в материальном положении Печорина и Вулича, кажется, заключается в том, что Печорин поставил “все, что было у него в кармане”, а Вулич, похоже, – все, что у него было вообще» (с. 218). Он стремится улучшить свое положение игрой, но (невезучий игрок!) «попадает в тот заколдованный круг, когда остается надеяться только на случай – трагический удел игроков» (с. 219).

Версия О. Я. Поволоцкой убедительно опровергается в статье М. А. Александровой и Л. Ю. Большухина «“Пиковая дама” в рецепции Лермонтова (“Фаталист”)». Соавторы отмечают, что карман Вулича отнюдь не пуст: там против двадцати червонцев заведомого богача Печорина находятся пятнадцать червонцев серба (а это три четверти суммы соперника); недостающие пять червонцев он просит добавить майора, которому их одалживал. Так что невезучий игрок Вулич, возможно, проигрышами и убавил свой капитал, но до дна явно не прочерпал. Ну, а беднякам свойственно вязнуть в долгах, но в кредиторах они явно не водятся.

Из неверной констатации О. Я. Поволоцкая выводит и следствия произвольные. Одно из них: «Для Вулича карточный долг оказывается, безусловно (?), важнее воинского, этот долг отдается в бою под пулями неприятеля, что позволяет сделать вывод об иерархии ценностей, определяющей внутренний мир героя» (с. 218). Для офицера выполнение воинского долга – дело святое, но и долг игрока – дело чести. Что исполняется раньше – зависит от ситуации. Рассказывается случай, как Вулич метал банк (и, против обыкновения, «ему ужасно везло»). Но ударили тревогу. Был прекрасный повод прервать игру и остаться при выигрыше – Вулич требует поставить ва-банк «одному из самых горячих понтеров». «Докинул талью; карта была дана». Явившись в цепь, прежде всего разыскал счастливого понтера и отдал ему кошелек и бумажник. «Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед, увлек за собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами». Так что Вулич не уклоняется от исполнения воинского долга, он умеет сочетать одно с другим: доделывает – минутно – карточное дело, а потом хватает ему времени и на выполнение воинского долга, где он демонстрирует и хладнокровие, и прямую отвагу. И в том, и в другом он безукоризненно честен.

О. Я. Поволоцкая еще опрометчивее в своем главном предположении: «прозаическая тема денег настойчиво аккомпанирует образу Вулича» (с. 218). Исследовательница полагает, что, предлагая свой экстравагантный эксперимент, Вулич, измученный бедностью, затеял красивое самоубийство: «Если решение о самоубийстве втайне было уже принято Вуличем (разорившимся игроком) как единственно возможный поступок, спасающий его честь, то становится понятной и его готовность устроить из самоубийства романтическое действо, которое сокроет раз и навсегда прозаическую причину смерти героя и “сохранит ему лицо”. Жестокая реплика Печорина о непременности смерти “нынче” выглядит как догадка о тайном решении Вулича “нынче” же покончить с собой, то есть о действительном положении земных дел его товарища. Слово Печорина спускает Вулича “с небес на землю”, разоблачает его прозаическую тайну» (с. 220).

Но разоблачать что-либо нет надобности! Выстрел оттягивался, составилось новое пари – заряжен ли пистолет. «Мне надоела эта длинная церемония.

– Послушайте, – сказал я, – или застрелитесь, или повесьте пистолет на прежнее место, и пойдемте спать».

Вулича это прозаическое толкование (прямым текстом!) никак не задевает! А когда офицеры расходятся по домам, Печорин уверен, что они в один голос называют его эгоистом, «потому что я держал пари против человека, который хотел застрелиться, как будто он без меня не мог найти удобного случая!..»

Так что не очень-то романтично в глазах очевидцев выглядит придуманный исследовательницей способ самоубийства! Вулич «вспыхнул и смутился» не из-за того, что Печорин угадал его тайное намерение, а из-за того, что тот прочитал какие-то знаки на его лице. О. Я. Поволоцкая убеждена: «Униженный словом Печорина, разоблаченный, он уходит в смятении, потеряв внутреннюю опору, деморализованный» (с. 220). С какой стати? Вулич – игрок, а тут непривычно для себя еще и удачливый. Даже если бы у него и были дурные мысли, они оказались бы отодвинуты. Вулич умирает со словами «Он прав…»; он – это Печорин, предсказавший ему «нынче» смерть, а самому «нынче» после удачи опасного эксперимента умирать совсем не хочется.

В концовке статьи своеволие О. Я. Поволоцкой просто безудержное. У Максима Максимыча она подхватывает фразочку «Черт его дернул» – и поворачивает ее против главного героя! «На какое-то мгновение происходит персонализация черта в Печорина, который своим экспериментом над Вуличем буквально “дернул” “беднягу”. Итоговое слово по поводу главного героя романа все-таки прозвучало, пусть даже и не замеченное ни Максимом Максимычем, ни рассказчиком Печориным. Сам не зная того и помимо собственной воли, Максим Максимыч дает последнюю завершающую версию о герое романа Печорине на простонародном языке» (с. 223). Зато исследовательница все замечает и все слышит.

И она беспощадна к персонажу, на него она еще и доброго Максима Максимыча напускает: «…Максим Максимыч дал свою версию, весьма прозаическую, игры Вулича с судьбой, объяснив весьма правдоподобно выигрыш двадцати червонцев ловкостью рук (“…не довольно крепко прижмешь пальцем…”). Так здравомыслящий Максим Максимыч ничего не понял в характере “бедняги”, посмертно унизив подозрением в шулерстве этого честного игрока и, по-видимому, несчастного человека» (с. 223).

А что насчет метода извлечения авторской позиции? Эта тема как-то потерялась. Ну и что – судите по результату. Что предложено, то и есть изложение авторской позиции. Кто не верит – берите грех на свою душу. И происходит не иное, как извращение авторской позиции.

М. А. Александрова и Л. Ю. Большухин ставят серьезный и закономерный вопрос: «…Именно функция случайности акцентирована в “Пиковой даме”: Германн не понимает, “как мог он обдернуться”, выбирая карту. Иначе говоря, у обоих “дрогнула рука”, только Германн невольно сыграл против себя, а Вулич себе подыграл, услышав… буквально “под руку” предсказание близкой смерти. Но поскольку речь идет о спасительной осечке, возникает вопрос: был ли жест Вулича спонтанным – или сознательным?»200.

Исследователи анализируют лермонтовские черновики, выделяя заключительное замечание: «Как бы то ни было, посредничество судьбы в этом деле все-таки оставалось неоспоримо» (с. 10). Они воспринимают беспристрастным мнение Максима Максимыча, «заочного арбитра»; фиксируется: «…центральное событие остается для героя – и, следовательно, для читателя – в зоне смысловой неопределенности» (с. 11).

Я не знаком с устройством кремневых пистолетов и не знаю, что там покрепче надо было прижимать пальцем, но предполагаю, что пистолет, предназначенный для выцеливания чего-либо в стороне от стреляющего, иначе зажимается в кулаке, когда направлен на самого стреляющего; так что не довольно крепкое прижатие пальцем могло произойти непроизвольно; Максим Максимыч ни малейшего подозрения Вулича в шулерстве начисто не испытывает.

Вопреки мнению и героя, и автора, отказавшихся сделать категорический выбор, соавторы статьи такой выбор делают – и обвиняют Вулича в плутовстве во время его опасного эксперимента. Даже нарочито субъективное мнение исследователи пытаются мотивировать: «Вулич, приказавший Печорину бросить вверх карту, дабы судьба определила мгновение выстрела, обнаруживает, по мнению Н. Д. Тамарченко, мировоззренческую позицию понтера. Между тем нельзя не узнать в этой сцене классический прием отвлечения внимания, практикуемый фокусниками» (с. 12). Но этот сильный аргумент здесь не работает. Во-первых, Печорин свидетельствует, что он «во все время не спускал глаз с пистолета». Во-вторых, жест, которым что-то прижато пальцем крепко или не слишком крепко, взглядом со стороны не фиксируется. В принципе провокация с игрой с судьбою (с расчетом на осечку), видимо, возможна.

А как быть в пророчеством Печорина? Что-то изменившееся он мог видеть в лице Вулича. Он посчитал это знаком близкой смерти. Исследователи полагают иное: «“Печать смерти на бледном лице его” могла быть отражением внутренней борьбы в момент принятия решения; о причине смущения невольно и вполне определенно проговаривается сам фаталист: “пари… кончилось”, его собственные правила игры перестали действовать».

Вот итоговое заключение соавторов: «Вулич потому столь зависим от реакции партнера, что впервые сыграл нечисто с самой судьбой… Главный источник судьбы Вулича – его вера в судьбу. Ожидая расплаты, которую он не в силах предвидеть и достойно встретить, Вулич мечется, нарушая свою обычную молчаливость нелепым вопросом к незнакомцу: “Кого ты, братец, ищешь?”» (с. 16). Чтобы получить ответ: «Тебя!», с подразумеваемым бытовым продолжением: «коли ты под горячую руку попался!» (И никаких чертей!).

Только в контексте новеллы этот диалог (которого никто не слышал) означает совсем иное и выявляет изъян статьи, содержательно анализирующей сюжетную составляющую произведения и совсем игнорирующей философскую проблематику. Но лермонтовский «Фаталист» тускнеет, если его читать как «Бедняк» с О. Я. Поволоцкой или как «Симулянт» в трактовке М. А. Александровой и Л. Ю. Большухина.

Е. В. Красикова обобщает: харизматические герои Лермонтова «не страшатся судьбы, не склоняются перед ней, чем бы она им не представлялась: фатальным предопределением или игрой случая. В них живет мятежная потребность духа бросить вызов высшей силе, поэтому часто они сами создают ситуации испытания судьбы…» То же и в конкретном случае: «Вулич, нажимая на курок, целиком полагается на провидение – он фаталист, страстный игрок и бесстрашный человек»201. Тут менять название новеллы не предполагается.

Кто такой Печорин, задается вопросом Я. Маркович. На разгон несколько альтернатив: «Праздный соглядатай чужих бедствий или сочувствующий тяготам простых людей? Циник, разрушающий счастье встречных, или страдалец по их милости? Лжец или правдолюбец? В Печорине все можно найти, но и обратное этому всему. Так он задуман. Так Печорин и сам думает о себе: “Одни скажут: он был добрый малый, другие – мерзавец. И то и другое будет ложно”»202. Поскольку исследователь убежден, что «и обратное этому всему» можно найти, он заключение героя переиначивает: и то, и другое будет правда. О синтезе противоположностей у него заботы нет ни малейшей, так что в линию выстраиваются суждения и оценки совершенно несовместимые.

 

По началу герой книги не вызывает симпатии у исследователя, но «все равно притягивает к себе, хотя похоже, что притягательность связана лишь с художественным мастерством Лермонтова, а не с человеческими качествами героя того времени» (с. 206). Внезапно акции Печорина возрастают в цене: оказывается, за строками «из “Журнала” Печорина проглядывает душа человека, живущего преимущественно впечатлениями российской действительности эпохи восстания на Сенатской. В пору восстания Печорину семнадцать (?) лет. И неудивительно, что он органично впитал мятежный дух “разбойника”» (с. 207). Откуда взялось уточнение возраста героя? А просто захотелось приблизить Печорина к историческому событию. С какой стати? «Ныне убедительно (?) установлены гражданские устремления Печорина, так что его тайно проявленные продекабристские симпатии стали явными» (с. 207). В подтверждение помечается, что опальным был Лермонтов (но не по делу декабристов), в ночь перед дуэлью Печорин увлеченно читает роман о борьбе против монарха (может быть, просто интересно написанный?), а прототип Вернера – Николай Васильевич Майер сочувствовал ссыльным декабристам: увы, негоже детали художественного повествования пояснять отсылками к историческим фактам. Ох уж это стремление к расшифровке тайнописи – притом, что игнорируется прямой текст. И ведь более убеждает шире распространенное мнение, что Печорин принадлежит к другой, постдекабристской эпохе и от лица своего поколения завидует предкам, способным к великим жертвам для блага человечества. И много ли чести декабристам, если их пример в Печорине пробуждает мятежный дух – «разбойника»?

Размышления Я. Марковича – форменные качели, причем размах их качаний весьма велик. Тут нет стремления понять действительные противоречия Печорина: констатируется состояние героя – и движение вперед к пополнению коллекции таких состояний, без разницы – положительных или отрицательных.

Печорин – знаток людей? «Но скажите, куда делся его богатый жизненный опыт при первой встрече с людьми другого круга, когда Печорин сам становится марионеткой в руках контрабандиста Янко и его юной подруги? Под их дудочку он пляшет комично, а мы не смеемся, как не смеялись бы неловкому падению птенца, до срока выпорхнувшего из родительского гнезда». Печорин представлен в книге молодым человеком, но сравнивать его с не умеющим летать птенцом – явный перебор (равно как перебор и у критика, посчитавшего Печорина семнадцатилетним уже на момент восстания декабристов). Я. Маркович призывает нас встревожиться «за его беззащитную и доверчивую душу в радостном (?) удивлении ринувшемуся (?) к “простым, прекрасным, чистым сердцем людям”». А те… «хладнокровно бросают ставших вдруг ненужными компаньонов – слепого мальчика и старуху – на верную голодную смерть». Печорин, оказывается, начисто лишен собственного интереса. У декабристов научился разбойничать (правда, этот навык не сумел применить). У контрабандистов… «Романтик, все еще лелеющий “радужные образы первой молодости”, в Тамани прозрел и увидел вокруг себя пустыню. После урока, преподанного контрабандистами, он научился страстям у “простых, прекрасных, чистых сердцем людей”, среди которых Азамат, выменявший родную сестру на коня, Казбич, воткнувший нож в ее спину, ее отец, из трусости перекинувшийся на сторону противника (?), казак, старательно целящийся в мирного кавказца (?), жизнь которого добрый Максим Максимыч оценил в рубль…» (с. 208).

Вновь нагнетаются черные краски. Отрицательные поступки Печорина «Белинский скопом оправдал обстоятельствами, возложив ответственность на “позор общества” последекабристской эпохи. В главном верная мысль, она не объясняет как раз те частности, которые бросают густую тень на Печорина. Ни общество, ни время не заставят благородного героя мелочно и злобно (?) разбивать сердце невинной девушки, чтобы справить дьявольское торжество…» Ждем объяснений! Куда там: их заменяют ошеломляющие сентенции. Печорин – alter ego, воплощенное в лирическом “я” поэта, отражающее, по выражению Лермонтова, “мечты созданье”. Он наделен отличиями страждущего жителя сокровенной лермонтовской “пустыни”». Он там и плачет, как утес. «Печорин как “мечты созданье” выделен и теми чертами, который хотел бы иметь и сам автор… На нем Лермонтов как бы проверяет силу собственной воли и крепость руки. Лермонтов буквально заставляет Печорина выстрелить в Грушницкого». Сам-то поэт «до последнего своего вздоха» держался заповеди «Не убий!» (с. 209).

Критик даже спохватывается – не слишком ли его занесло: «Но не получается ли, что в Печорине воплощен идеализированный (?) образ, а не реальный тип положительного (?) героя времени?» Но раз занесло, то и быть по сему: «Похоже, что дело обстоит именно так. Печорин вылеплен столь великолепным (?), что прототипом его никого не назовешь, разве только нашего любимейшего (!) поэта» (с. 210).

Куда же подевались черные краски? Под занавес найдется такой ответ: «Шаг за шагом выясняется, что самообвинение Печорина в неисчислимых пороках – синдром гипертрофированной совести могучего человека, принужденного обстоятельствами расточать огромные потенции в пустом времяпрепровождении в любовных похождениях… Он так и не нашел достойного приложения своей клокочущей энергии, потому что время оказалось не соответствующим высокой цели» (с. 213). И что новенького тут сказано? Повторена мысль Белинского, излагавшаяся критически. Новое разве что в том, что сущие банальности подаются выспренним слогом. Зато грому-то сколько: гипертрофированная совесть! клокочущая энергия! И куда-то отодвигается «самообвинение»: было ли за что себя винить, или это причуды? Тут еще дело в жанре, в исповеди: «Чем больше пороков припишет (?) себе исповедующийся, тем несомненнее будет представляться его “искренность”» (с. 211); искренность порок заслонит. И как витиевато сказано: «время оказалось не соответствующим высокой цели». Чьей цели? Время само по себе ведет свой счет бесстрастно: это люди его наполняют по-разному.

Я. Маркович так заканчивает статью: «Если снять грим с Печорина, то его образ обнаружит несколько идеализированные черты, в чем сказалось преклонение Лермонтова избранным, кто остался верен свободолюбивому духу декабристов» (с. 213). (Вообще-то гримом принято поправлять какие-то свои недостатки; утрируют их только клоуны). Печорин в душу свою чужих не пускает, но грима не носит. Это как раз критик попробовал загримировать героя под автора, но явно плохо получилось. Попытка сначала высмеять Печорина, а потом представить его преемником декабристов искажает самый замысел «любимейшего» поэта, над которым критик, делая вид, что показывает «темную» сторону героя, открыто издевается. Как видно, у него от любви до ненависти – один шаг, да и тот короткий. О, и наоборот!

Проглядывает нечто типическое. Да, увидят исследователи какую-нибудь незатертую деталь – и торопятся выстроить вокруг нее целую концепцию, не смущаясь бесцеремонностью обращения с другими деталями произведения. А. А. Аникин обнаружил в «Герое нашего времени» отсылку к историческому факту: Печорин в записи 11 мая цитирует строку из пушкинского стихотворения, которое было опубликовано в июле 1835 года (значит, запись надо отнести, как минимум к 11 мая 1836 года)203. Попытка привязать к историческому факту сюжетные события не только ничего не объясняет, но и все запутывает.

А. А. Аникин полагает, никак не мотивируя свое мнение, что события в «Княжне Мери» могли бы состояться никак не позднее 1834 года (с. 14). Но ведь исследователь и сам видит, что это исчисление проблему не решает! «Получается, что герой цитирует 11 мая 1834 года не то что не опубликованные, а, вероятно, не написанные еще Пушкиным стихи. Проще всего посчитать это ошибкой, хронологическим смещением в романе Лермонтова. Можно даже и иначе понять: демонический герой времени собственно пренебрегает временем, становится вневременным типом личности, что будет по-своему верным, но – за рамками художественного времени в романе. Ошибка в авторском сознании волей-неволей сопряжена с допущением некоего несовершенства классического произведения <не может в шедевре быть нестыковок!>, поэтому попробуем объяснить заинтересовавший факт иначе» (с. 14).

Предлагается такая «разгадка»: «Печорин писал свой журнал не по следам событий, а заметно позже, вероятнее всего в те три месяца, что он провел в крепости после смерти Бэлы. Это уже осень 1835 года, когда, по крайней мере, можно допустить знакомство нашего героя с совсем еще свежими пушкинскими стихами, которые так и отразились при описании жизни у подножия Машука» (с. 14). Просто поразительно! Бросаясь защищать какую-то дату, которая не имеет никакого художественного значения, А. А. Аникин переиначивает все содержание повести. Смерть Бэлы Печорин переживает тяжко, болен, исхудал весь, свидетельствует Максим Максимыч. Ничуть, уверяет исследователь, он занимается тем, что выдумывает истории, в которых «сам вполне карикатурен и даже болезненно зауряден (с. 14), «не один раз впадает в хлестаковщину» (с. 15). Для чего герой в своих записках прибегает к форме дневника, описывая уже удалившиеся события или даже вовсе их выдумывая? Но ведь и выбор обязывает: «Форма дневника необходима и оправданна, когда полная искренность возможна только наедине с собой» (с. 14). По А. А. Аникину, перед нами герой своевольный, ему все можно!

Заявлено прямым текстом: один фрагмент «Княжны Мери» точно написан в крепости (причем обозначено: после полутора месяцев пребывания в ней), это недатированный эпилог повести. Но для чего задним числом придумывать форму поденных записей? В записи от 3-го июня Печорин ловит себя на том, что отвлекся от хроники событий общими рассуждениями: «Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, И, следовательно, все, что в него ни брошу, будет со временем для меня драгоценным воспоминанием». Но для этого нужно, чтобы записи были подлинными (ладно, учитывая их виртуальную форму, – правдоподобными), а не надуманными. А исследователь разрушает «классическое» произведение под флагом защиты его правдоподобия. Вывод: «Лермонтов создал поистине психологический роман, но не потому так можно определить его жанр, что здесь много говорится о психике и психологии, а потому, что он весь и построен по законам человеческой (?) психики, где возможны внешне невероятные смещения (?), где сюжетом (?) становится внутренний мир, а композиция вся подчиняется тонкостям восприятия (?), где психологическое время (?) реальней хроники» (с. 16).

196Иваницкая Елена. «Ни в ком зло не бывает так привлекательно…» Несколько тезисов о романе «Герой нашего времени» // Нева. 2009. № 10. С. 212.
197Рогалев А. Ф. Роман М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»: новое прочтение // Актуальные вопросы современной филологии и журналистики. 2020. № 2 (37). С. 81.
198Поволоцкая Ольга. «Фаталист» М. Ю. Лермонтова: авторская позиция и метод ее извлечения // Звезда. 2008. № 8. С. 217.
199Ср. в «Тамани»: «Что сталось с старухой и с бедным слепым…»
200Александрова М. А., Большухин Л. Ю. «Пиковая лама» в рецепции Лермонтова («Фаталист») // https://cyberleninka/ru С. 9.
201Красикова Е. В. Концепт судьба в космологии М. Ю. Лермонтова // Вестник Московского ун-та. Филология. 2004. № 5. С. 108, 109.
202Маркович Я. «Исповедь» Печорина и ее читатели // Литературная учеба. 1984. № 5. С. 211.
203См.: Аникин А. А. Одна цитата: тайна печоринского дневника // Литература в школе. 2001. № 8. С. 14.