Реформатор. Новый вор. Том 2.

Text
1
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Часы

Никита уже не помнил, когда впервые увидел Ремира и Енота, Быть может, в день, когда Савва показал ему «живые часы истории».

А может, в день, когда тот объяснил ему суть мироздания.

Если, конечно, это случилось не в один и тот же день.

В иные дни Савва объяснял Никите суть мироздания по десять раз на дню, и каждый раз это были правильные, хотя и взаимоисключающие объяснения.

«Во всяком случае, не менее правильные и не менее взаимоисключающие, нежели сама сущность объясняемого мира», – как-то заметил Савва.

В понятии «мироздание», как в периодической системе элементов, уживались тяжелые, стремящиеся к центру земли радиоактивные металлы, рвущиеся в атмосферу, легкие, как жребий приговоренных к смерти, газы, равно как и всевозможные сконструированные, то есть существующие лишь теоретически, соединения типа «менделевий» или «правдий» (элемент, открытый в 1962 году – в аккурат к полувековому юбилею самой тиражной в то время советской газеты).

Тогда еще Никита по причине малых лет не был знаком со знаменитым «лезвием Оккама», вскрывающим «определяющее сознание» бытие посредством максимы (а может, леммы, но, может, и догмы): «не следует умножать сущности без необходимости». Это потом он придет к выводу, что, в принципе, остановка сущности, придание ей абсолютной неподвижности есть не что иное, как постижение Бога. И – одновременно – постижение смерти. Получалось, что в мире присутствуют лишь две противостоящих (неподвластных) безумному лезвию неумножаемых (и неделимых) сущности: Бог и смерть.

Лезвие проходило сквозь них, как сквозь ничто, или… сквозь все.

Никита, впрочем, подозревал, что между двумя основными сущностями возможны какие-то иные, неизвестные человечеству математические действия, время которых пока не настало.

Позже он понял, что и сами люди делятся (умножаются) в зависимости от присущего им коэффициента делимости (умножае- мости) сущностей, У одних не поддавались, хоть умри, делению такие сущности, как «Родина», «честь», «закон». У других – «семья», «долг», «супружеская верность». Третьи же скользили по плоскости извилистого, как символ доллара, коэффициента, неуверенно притормаживая на понятиях «воровство» или «убийство». А четвертые лихо катились еще дальше и ниже… куда?

Никита подозревал, что в ад, особенный виртуальный ад, инсталлированный в Божий мир, как скрытый (когда черное – белое, а белое – черное) негатив в цветной позитив Божьей же воли.

Это был ад перманентного революционного умножения (деления) сущностей, внутри которого пребывало великое множество вполне живых людей, которые знали, что находятся в аду, но при этом продолжали на что-то надеяться, жертвуя милостыню нищим, ставя в церкви свечки за здравие и упокой. То есть, находясь с черной мордой и светящимися глазами в негативе, рассчитывали переместиться в позитив, обрести иконный лик.

Таким образом, третьей неделимой (неумножаемой) сущностью представала надежда. Однако Никита подозревал, что надежда – это всего лишь сложносочиненное (или сложноподчиненное) производное от Бога и смерти. В сущности, человек перманентно и неизбывно надеялся, что смерть к нему (никогда) не придет, и что Бог его (всегда) простит. Однако на исходе тысячелетия в России многократно увеличилось число людей, доподлинно знавших, что смерть к ним (всегда) придет, а Бог их (никогда) не простит. Самим своим существованием эти люди не просто отрицали третью неделимую сущность, но свидетельствовали, что, оказывается, можно жить без надежды, как (вероятно) и без Бога. Вот только без смерти все равно не получалось, и эта очевидность вновь и вновь возвращала (хотя бы некоторых) людей к надежде и к Богу.

Наглядным пособием, так сказать, иллюстрированным анатомическим атласом «лезвия Оккама» представал… интернет, где сущности умножались и делились до бесконечности. Иногда Никите казалось, что, собственно, интернет и есть виртуальный ад, но потом он понимал, что слишком все упрощает, так сказать, выносит не вписывающуюся в конструкцию данного умозаключения сущность за скобки. В принципе, достаточно было вырвать из компьютера модем, выдернуть вилку из розетки, своевременно не заплатить провайдеру, и все – не было никакого интернета и, следовательно, мнимого ада.

Но в то благословенное (на исходе тысячелетия) время, когда Никита был воинственно юн и впервые увидел Ремира и Енота, спрятать в футляр пресловутое «лезвие Оккама» ему было так же трудно (невозможно), как, допустим, приказать Земле не вращаться вокруг Солнца, а Луне вокруг Земли.

Неистовое лезвие было сильнее мысленных приказов Никиты. Оно было готово исполосовать (и полосовало) в лоскуты все сущее.

Мир превращался в ворох цветных лохмотьев.

Никита бродил голый по этому напоминающему пункт приема вторсырья миру, не находя лоскута, чтобы прикрыть срам, до которого, впрочем, в этом мире – пункте приема вторсырья – никому не было ни малейшего дела.

Единственно, Никита не вполне представлял, как соотносятся, взаимодействуют между собой человеческие «коэффциенты сущности». Какой следует считать высоким, а какой низким, какой большим, а какой малым? И если, допустим, из предположительно высокого (большого) вычесть предположительно низкий (малый), то что представлял из себя остаток?

Никита склонялся к мысли, что так называемый Страшный суд есть не что иное, как исчисление (он не сомневался, что соответствующая методика давно разработана и миллионократно опробована) этого самого остатка.

Савва обращался с сущностями предельно вольно, то есть обладал универсальным коэффициентом. Хотел – делил (умножал) до бесконечности и выше (ниже). Хотел – вообще не делил, все равно как не резал арбуз (не откупоривал бутылку), когда все сидели за столом и ждали, когда он этот самый арбуз разрежет (откупорит, стрельнув пробкой в потолок, бутылку). Савва же вынуждал (гостей?) просто сидеть и тупо смотреть на неразрезанный арбуз (не откупоренную бутылку), как если бы он поставил его (ее) на стол для красоты, а не в качестве угощения.

Таким образом, сущности можно было не только делить или умножать, но и бесконечно длить, видоизменять, искажать.

превращать в собственные противоположности – одним словом, делать с ними что угодно.

На этом, в принципе, и зиждилась принципиальная непознаваемость мира.

Теоретически любое отдельно взятое человеческое сознание являлось не чем иным, как инструментом видоизменения, искажения, превращения сущностей в собственную противоположность. Савва это понимал, а потому плавал в сущностях, как рыба в (мутной?) воде, с легкостью мог составить из подручных сущностей любую идеологическую, социальную, экономическую и прочую конструкцию.

…Кажется, они неслись в тот вечер на джипе сквозь осенний сумеречный воздух, куда, как в прозрачное сиреневое стекло, были вплавлены набережная с (обманно) чистой Москвой-рекой, бело-золотой кочан храма Христа Спасителя, кирпичные зубчатые стены, вдоль которых на косых, засаженных Canada-green, склонах вытянулись из последних сил удерживающие листья деревья. Колокольни кремлевских соборов напрягали стекло ввысь, как если бы стекло было штанами, а колокольни…

Никита устыдился.

Если дьявол скрывался в типографской краске и где-то еще, то «лезвие Оккама», помимо всего прочего, скрывалось в метафорах, то есть в творчестве. И (изнутри) резало это самое творчество в клочья.

«Заметить и высмеять недостаток, – вдруг ни с того ни с сего заявил, глядя на вытекающие амальгамой из дымчатого воздуха-стекла крыши на другом берегу Москвы-реки, Савва, – гораздо легче, нежели его исправить».

Уходящее солнце как будто хотело прихватить с собой ребристые и плоские оцинкованные крыши вытянувшихся вдоль набережной складов, пакгаузов, корпусов «Мосэнерго» (до купола гостиницы «Балчуг» ему уже было не дотянуться), как если бы это было самое ценное в столице России. Вообще, уходящее солнце обнаруживало некую эстетическую (и экономическую) неразборчивость. Окончательно заваливаясь за горизонт, оно не возражало запихнуть (в карман?) пылающие мутными зарешеченными окнами подвалы и даже точечно воспламеняющиеся круглыми иллюминаторами промазученные, груженые неизвестно чем баржи, ползущие по реке.

Довольно часто Савва произносил столь завершенные по смыслу или, напротив, столь открытые в смысле толкования вещи, что отвечать ему представлялось совершенно излишним, В эти мгновения Савве, по всей видимости, было абсолютно все равно, кто его собеседник и есть ли он вообще, этот собеседник. С таким же успехом он мог обращаться к уходящему, склонному к клептомании «прихватизатору»-солнцу или урчащему мотором, склонному к сверхнормативному пожиранию бензина джипу.

Определяющее сознание бытие в эти мгновения как бы разделялось на две реки. Одна торила свой путь в сознании Саввы, другая – внутри классического триединства места, времени и действия. Между реками, вне всяких сомнений, наличествовала связь, но она была столь же трудноуловима, как связь между сияющей в ночном небе звездой и квакающей в ночном же болоте жабой. А еще эта связь заключалась в том, что сознание Саввы определяло бытие… Никиты, потому что сознание Саввы (категория идеальная) довлело над бытием Никиты (категорией отчасти материальной). Вероятно, точно так же сознание Бога определяло (довлело) над бытием человечества.

Глядя сквозь тонированное стекло джипа на прогуливающихся по Красной площади пожилых иностранных туристов (все, несмотря на вечернюю прохладу, в шортах, из которых, как из опрокинутых стаканов, выливались на землю студенистые шишковатые ноги), Никита подумал, что общественные науки, изучению которых посвятил жизнь Савва и – вослед брату – собирался посвятить он, Никита, почему-то избегают ясного и однозначного определения таких понятий, как Вечность и Бог.

По ним (общественным наукам), в мире существовало все, что душе угодно, за исключением… Вечности и Бога, как если бы они существовали отдельно от сознания масс и, стало быть, не участвовали ни в социальных, ни в психофизических проектах по переустройству жизни человечества или отдельных стран.

 

Получалось, что общественные науки находились в той стадии развития, в какой находились физика и химия в Средние века, а именно – пребывали в состоянии алхимии, то есть искали вещи невозможные и, следовательно, не существующие: философский камень (общество всеобщего благоденствия?); эликсир вечной юности (социальную справедливость?); гомункулуса («общественного» человека, склонного не к воровству и насилию, но исключительно к труду и творчеству).

A может, подумал Никита, как раз раньше-то науки развивались правильно, и философский камень, эликсир вечной юности для человечества гораздо полезнее, нежели, допустим, атомная бомба или отравивший земную атмосферу двигатель внутреннего сгорания? Единственно, непонятно было: кому и зачем нужен гомункулус? Крохотный, питающийся персиками в полнолуние человечек из светящейся реторты решительно не вписывался в гармоничную, основанную на критериях полезности для человечества, концепцию.

Воистину, мир состоял из противоречий, точнее, противоречивых единств.

И все же Никита уловил, ухватил связь между двумя (чужого сознания и собственного бытия) реками, хотя опять-таки с какого-то дурного конца.

Когда они вчера ночью с Саввой одновременно овладевали выгнувшейся между ними, как римский акведук или римский же виадук. Ценой (сбылись давнишние крымские мечты Никиты), а потом на залитом лунном светом (Цена заметила, что плавает в нем, как в сперме) диване поочередно овладевали ею в одиночном, так сказать, порядке, в ритмично перемещающихся по-над диванной плоскостью ягодицах Цены Никите вдруг увиделась… насмешливая острощекая, как заточенная морковь, кроличья морда, отчего мгновенное ощущение несовершенства мира переполнило его, как если бы Никита был глазом, а несовершенство одновременно ветром и слезой.

«Грустная мука совокупления» – пришло на память странное, неведомо где и когда вычитанное (Никита подозревал, что у забытого ныне латиноамериканского писателя, сочинившего трактат о жизни альбатросов) словосочетание, поэтизирующее как пустой в смысле духовного наполнения, автоматический, спортивный секс молодых, так и неотвратимый (а куда деваться, если хочется?), как смерть, секс уставших от жизни (пожилых) мужчин и женщин.

«Воистину, – подумал, глядя на вспухший в сиреневом небе белый, с утолщением по краям, напоминающий мобильный телефон, месяц Никита, – заметить и высмеять чужой недостаток гораздо легче, нежели его исправить».

И еще он подумал, что по белому, как Моби Дик, в сиреневом океане-небе мобильному телефону может звонить только… Господь Бог.

Вот только интересно, куда и кому?

Если Бог един, подумал Никита, тогда ему, конечно, некуда и некому звонить, но если Бог множествен, тогда очень даже есть.

Наверное, решил закрыть совершенно неуместную тему Никита, Бог един, равно как и множествен в зависимости от обстоятельств, а посему хочет – звонит, хочет – не звонит по плавающему в сиреневом океане-небе мобильному месяцу-телефону.

Честно говоря, Никита не представлял себе, как лично он может исправить данный недостаток – избавить ягодицы Цены от сходства с насмешливой кроличьей мордой. Разве только дать ей денег на недешевую, надо думать, пластическую операцию? Но захочет ли Цена по доброй воле подставлять собственную (кстати, отнюдь не целлюлитную) задницу под нож? Единственным утешением было, что Никита и не думал высмеивать этот ее недостаток. Вдруг острая, как заточенная морковь, кроличья морда просто пригрезилась ему в лунном (спер- мо)свете? Недостатки, подумал Никита, как и достоинства, составляются из лунного (спермо)света, узора теней, неясных звуков, мгновенных приятных или длительных неприятных ощущений, нелепых мыслей, случайных слов, неуместных воспоминаний, глупого хихиканья, но главным образом из умножения и деления сущностей без необходимости. Ведь наверняка же существует человек, которому обнаруженный Никитой недостаток Цены покажется грандиозным ее достоинством.

«Ты спрашивал меня, что есть мир, жизнь. Вселенная, в чем суть мироздания?» – произнес Савва, вгоняя джип, как черную иглу в истрепанную вену, в кривой малоэтажный переулок, неожиданно густо усыпанный осенними листьями, хотя деревья вокруг отсутствовали. Должно быть, листья, как желтые и красные летучие мыши, прилетали сюда из Александровского сада, а может, из-за самой Кремлевской стены.

«Ну да, конечно, спрашивал», – подтвердил Никита, хотя никогда в жизни не спрашивал об этом Савву, потому что знал, что ответить на эти вопросы невозможно. А если и возможно, то только неправильно.

Сумеречный переулок был безлюден, тих и странно (успоко- енно) прозрачен, как если бы находился в невозможном месте, где были известны (или не было нужды их искать) ответы на якобы заданные Никитой Савве вопросы.

To есть не в России и не в этой жизни находился сумеречный переулок.

Никита вспомнил отцовскую статейку в «Прогрессивном гороскопе» о взаимопроникновении миров. По отцу получалось, что миры сплошь и рядом проникали друг в друга, как невидимые (миру) излучения (слезы), и, к примеру, чувство глубочайшего покоя и умиротворенности, вдруг охватывающее человека, допустим, в заглохшей машине в час пик посреди ревущего Садового кольца, отнюдь не означает, что человек преисполнился мудрости и понял жизнь, а всего лишь, что он случайно и, как правило, ненадолго «въехал» в мир, где подобный покой – норма.

Никита подумал, что все эти искатели иных миров, последователи Блаватской, Гурджиева, Штайнера и Кастанеды – сотоварищи отца – ищут не истину, а всего лишь бегут (думают, что бегут) от смерти, сублимируя свой страх в разного рода литературные экзерсисы, экзотические философские концепции. Если этот страх в людях возобладает, подумал, отгоняя, как оводов, мысли о кроличьей морде Никита, культурная жизнь человечества превратится (или уже превратилась) в neverending путешествие по карте несуществующего мира.

Они встали у железных решетчато-чешуйчатых ворот, за которыми был виден ухоженный газон, клумбы с цветами, небольшой отреставрированный в антеннах и спутниковых тарелках особняк, попасть в который без приглашения (это было сразу ясно) представлялось делом крайне затруднительным, если не абсолютно невозможным.

Затейливые ворота бесшумно (как… ноги Цены, ни к селу ни к городу подумал Никита) раздвинулись. Савва поставил джип в очерченный белым прямоугольник на автостоянке у высокой стены, отделяющей территорию Фонда «Национальная идея» от суставчато-венозного переулка.

«Все предельно просто, – произнес Савва, с недоумением глядя на ползущий по капоту сухой кленовый лист. Он напоминал уже не летучую мышь, а лягушку, этот лист, причем не простую и даже не желтую или красную, но золотую. – Все, что вокруг нас, – Савва широко обвел рукой салон джипа, хотя, конечно, этот жест следовало истолковывать куда более расширительно, – все, что там, – небрежно ткнул пальцем вниз, – и там, – почтительно поднял палец вверх, – всего лишь огромное бесконечное тело. А Бог – одновременно душа и сознание этого тела.

To есть Вселенная, мироздание, в сущности, очень похожи на человека. А может, наоборот, человек похож на Вселенную и мироздание», – легко выпрыгнул из джипа, смахнул с капота сухую золотую лягушку.

Никита так и не успел разглядеть, есть ли у нее на голове корона и держит ли она во рту стрелу. Успел только подумать: не бывать тебе царем, брат!

«Сознание и душа, – повторил Никита, – это как soft-ware и hard-ware в компьютере?»

«Я бы не стал уподоблять сознание operation system, – покачал головой Савва, – хотя в нем определенно присутствуют элементы hard-ware».

«Как и в душе элементы operation system», – возразил Никита.

«Разве возможна operation system, которая изначально знает, что произойдет с жестким диском после того, как компьютер сгорит, его выбросят на помойку, отдадут в детский сад или дом престарелых? – спросил Савва. И сам же ответил: – Нет, потому что это совершенно излишнее, я бы сказал, неуместное для нее знание. Оно будет мешать ей исполнять необходимые функции. В принципе, – продолжил Савва, – между сознанием и душой существует один-единственный нерешенный вопрос: сознание не знает, но очень хочет узнать, что произойдет с ним после смерти; душа знает, но не говорит».

«То есть душа и сознание неразделимы, как близнецы-братья, как Ленин и партия? – спросил Никита, уважавший великого революционного поэта Владимира Маяковского, хотя на исходе тысячелетия в России он определенно вышел из моды. Чтобы вскоре – с началом Великой Антиглобалистской революции – вновь войти. Но тогда Никита, естественно, об этом не знал, а потому любил Маяковского как поэта исторического. – Если душа – Бог и сознание – Бог, то выходит. Бог одновременно ведает и не ведает?»

«Про нас с тобой точно ведает, – усмехнулся Савва, – про миллиарды земных страдальцев ведает, а вот про себя… не знаю. Но, думаю, что именно отсюда все наши беды».

«Получается, что все наши беды от свободы», – Никита с интересом разглядывал отреставрированный особняк, ухоженную, обнесенную высокими стенами территорию. На одной из клумб росли белые в черных крапинках астры. Никите нравились эти осенние цветы – сухие, строгие, легкие, отважно противостоящие заморозкам. Вот и сейчас они, как глаза, бестрепетно смотрели в темнеющее небо, готовые принять любую участь.

Если бы (в другой жизни) ему был предоставлен выбор внутри растительной (флоры) формы существования, он бы не колеблясь стал астрой.

Никита не знал, почему так.

Выходило, что это было записано невидимыми буквами в его подсознании. Как, впрочем, и: каким зверем, какой птицей, каким деревом и даже каким камнем ему быть.

Если, конечно, быть.

Воистину, душа много знала, но не спешила делиться знаниями. Или спешила, но так, что было трудно разобрать. Как, к примеру, бормотание ухватившей тебя за рукав в подземном переходе цыганки.

«Ты согласен с тем, что свобода, в принципе, это все, что за пределами знания и незнания? – спросил Никита у брата. – Что такое свобода? Свобода – это ни да, ни нет. Или да и нет одновременно».

«Не согласен, – сунул пластиковую карточку в электронный замок на двери особняка Савва. – Нет, нет и еще раз нет», – твердо, как партизан при начале допроса в гестаповском застенке, повторил он.

Дверь мягко, вакуумно подалась им навстречу.

У Никиты возникло нелепое ощущение, что они не в Москве, а в Древнем Египте, что Савва не только его брат, но еще и жрец некоего божества, что не в помещение Фонда «Национальная идея» они входят, а в храм этого божества, величие которого заключается уже хотя бы в том, что люди, включая жрецов, не знают законов, по которым оно правит миром, совершенно точно при этом зная, что оно правит.

Вот только насчет сумерек у Никиты не было сомнений.

В Москве, в Древнем Египте, во всех местах, временах, параллельных мирах, измерениях, по ту и по эту сторону добра и зла, на обратной стороне Луны и внутри животворящего пылающего Солнца царили сиреневые сгущающиеся сумерки – любимое время суток божества, которое он мог продлевать на отдельно взятых территориях, таких как, к примеру, сознание отдельно взятых людей, по своему усмотрению до бесконечности.

«Как только бог дает людям законы, – вспомнились слова отца из статьи в “Третьей страже” (будучи приверженцем теории множественности миров, отец принципиально писал слово “Бог” не с прописной, а со строчной), – он перестает быть для них богом, превращаясь в заурядного начальника, которого хочется обмануть, нагреть, запутать, переубедить, навязать ему собственные представления о жизни, финансах, банковской деятельности, взаимоотношениях с офшорами и так далее».

Никита подумал, что если персидский властитель Дарий называл себя «Царь царей», то к неназванному сумеречному божеству вполне применим эпитет «Бог богов».

«Не согласен, потому что за пределами знания и незнания не только свобода, но и порядок, точнее, упорядоченность», – продолжил Савва, пропуская Никиту вперед, в сумеречный холл с разнообразными экзотическими, то прямыми, как дротики, то распускающими зеленые орлиные крылья растениями в керамических кадках, низкими стеклянными столиками с пепельницами в окружении кожаных кресел и диванов, овальным с мозаикой на дне бассейном, где в прозрачной, как будто ее не было, воде среди тонких вертикальных нитей водорослей плавали большие золотые и красно-белые японские рыбы.

От их движений мозаика – четыре мужских и две женские фигуры за овальным (как и бассейн) столом – как бы оживала. Никите показалось, что одна из женщин, в белом хитоне (или пеплосе?), с конической (как карликовая ель) прической, золотыми браслетами на запястьях, вдруг повернула голову, посмотрела на него без малейшего одобрения. Самое удивительное, что сидевшие за столом под рыбами не поднимали вверх заздравные кубки, а… Никита не мог понять, чем они занимались. Просто смотрели на лежащие на столе… геометрические фигурки? Если, конечно, помимо кружков и ромбов к таковым можно было отнести рогатого жука, морского конька, стрекозу, определенно (с цепочкой) медальон и сложный, изрезанный, как аттическое побережье, ключ. Странный набор. Интересно, подумал Никита, какие двери в те времена отпирались подобными ключами?

 

А еще подумал, что в Фонде «Национальная идея» наверняка устраиваются презентации и приемы. Интересно, падал ли хоть раз кто-нибудь, напившись, в овальный бассейн? Не мог не падать, решил Никита, в очередной (бессчетный) раз умножая сущность без необходимости.

«Это точная копия древнейшей из дошедших до нас мозаик из царского дворца в Кноссе на Крите», – пояснил Савва.

«Что они делают?» – поинтересовался Никита, не в силах оторвать взгляд от второй повернувшей голову в его сторону женщины. У нее были невыразимо зеленые глаза, и Никите казалось, что если что-то и может, хотя бы частично, на ограниченном пространстве рассеять всеобщие сгустившиеся сиреневые сумерки, так это только такие зеленые глаза.

Никите захотелось оказаться внутри расчищенного пространства.

А еще ему показалось, что он когда-то уже смотрел в эти побеждающие сумерки глаза, но это было совершенно невозможно, давно, не с Никитой и не в этой жизни. То есть этого не было. Никуда он не смотрел.

«Кто их знает? – пожал плечами Савва. – Что угодно. Может, принимают экзамены по биологии, завтракают, обсуждают план военной кампании, решают, какую пьесу поставить на открытие сезона. У них ведь на этом самом Крите был обалденный театр, там еще бабы ходили с голой грудью. Вообще-то мозаика была здесь до нас, я имею в виду, до того, как сюда заехал фонд».

«А что здесь было раньше?» – спросил Никита.

«Ты не поверишь, – ответил Савва, – но в советские времена здесь была спецпсихбольница».

«В ней держали, этих, как их… диссидентов?» – Никита вспомнил седого всклокоченного дядю в берете и в потрепанном вневременном плаще-балахоне (в похожем сейчас ходил отец), неутомимо таскающего в толпе митингующих на площади плакат на длинной деревянной палке: «Советская психиатрия – убийца бессмертной души!».

«Диссидент, что с него взять!» – презрительно косились на дядю манифестанты. Кажется, он забрел не на тот митинг. Боевые старухи с портретами Сталина, краснолицые бородачи-казаки в неладно скроенных и не крепко сшитых мундирах неведомых полков, бледно-испитые монархисты с черно-бело-желтыми стягами и коммунисты со стягами кумачовыми не одобряли его лозунг. Убийцей бессмертной души им представлялась утвердившаяся в России власть, но никак не советская психиатрия, с которой они едва ли сталкивались в прежней (советской) жизни. Помнится, потом (дело было 23 февраля) подул злой, как новые времена, ветер, повалил липкий, как телевизионная реклама, снег. Площадь опустела, и только заносимый снегом дядя остался один, как (пока еще) живой памятник… кому, чему? Может быть, этой самой убиваемой бессмертной душе?

Отслеживая взглядом задумавшуюся о чем-то, а потому застывшую в бассейне как слиток золота рыбу, Никита подумал, что, видимо, легче умереть, чем прекратить умножать сущности без необходимости. Что ему до мозаик в Кноссе, до жертвы советской психиатрии, до этой застывшей (заливной?) рыбы?

«Не только диссидентов, – неохотно, как будто имел к этому какое-то отношение, пояснил Савва, – в основном разную сволочь, пророчившую о конце света. Армагеддоне, пришествии Антихриста, смерти Иисуса Христа, парадах планет, приближении комет, разных там катаклизмах и так далее».

Миновав стеклянную будку, внутри которой, как в аквариуме, сидел (утонувший?) охранник, Никита и Савва двинулись вверх по широкой мраморной лестнице.

«Неужели они считались опасными?» – удивился Никита. Сейчас о конце света в открытую пророчили со страниц газет, с экрана телевизора, но никого за это не помещали в спецпсих- больницы.

Главное же: свет упорно не кончался.

Если, конечно, его не отключали за неуплату.

«В сущности, основная пружина механизма цивилизации, человеческой истории предельно проста, – продолжил Савва. – Одни люди стремятся во что бы то ни стало упорядочить мир. Другие – осознанно, но большей частью неосознанно стоят на том, что мир принципиально не подлежит упорядочению, то есть должен оставаться свободным, невзирая на издержки, которые зачастую неизмеримо страшнее так называемых ужасов порядка. Кто любит арбуз, – рассмеялся Савва, – а кто свиной хрящик. В общем-то, тут великое множество нюансов, но если сократить все дроби, то окажется, что одни верят в государство, порядок и диктатуру, другие в свободу, человека и демократию – alma mater всех существующих в природе несовершенств, то есть не верят ни во что. Одни – во что-то, – подытожил Савва, – другие ни во что. Что лучше? Иногда, впрочем, – добавил задумчиво после паузы, – возникают некие структуры, которые на определенном, как правило, коротком отрезке времени и ограниченном, как правило, географическом пространстве самочинно, то есть не вовлекая в «революционное творчество» массы, упорядочивают мир. Вроде бы они все делают правильно, – остановился у одной из дверей. – Но конечным результатом их деятельности почему-то всегда оказываются… чудовища.

я не знаю, почему так происходит, но системный подход к организации бытия, мироустройству в конечном итоге приводит к плохим результатам. Здесь-то и зарыта собака. Бог ведь был первым системщиком, да? Он создал все сущее, опираясь на некую сумму принципов. И вместе с тем он дал этому сущему полную свободу. Даже… – понизил голос Савва, – свободу в себя не верить. Вот только свободы от смерти не дал… С тех пор человеческий разум бегает, как железный шарик, между двумя магнитами: порядком, то есть системой, и свободой, то есть отрицанием всякой системы. Возможно, это происходит потому, что никому еще в истории человечества не удавалось выдерживать системный подход на протяжении достаточно долгого времени. Человеческая жизнь слишком коротка, – вздохнул Савва, – а людей с истинно системным подходом слишком мало. Как по закону Менделя, на смену двум подряд системным людям во власти обязательно приходит антисистемный, который разрушает все, что те создали. Как сейчас в России. Да, все хотел спросить, – внимательно посмотрел на Никиту. – У тебя… как после вчерашнего?»

«Что “как?”» – покраснел Никита, удивленный, но отчасти и обрадованный (не он один умножает сущности без необходимости) перепадом в разговоре.

…Он старался не думать о том, что произошло вчера ночью, но воспоминания накатывались неконтролируемыми (как семяизвержение во сне) волнами, и Никита расслабленно и сладко качался в этих волнах, теряя связь с реальностью. Как если бы в данный момент его мучила (виртуальная?) жажда, но утолить ее он (опять-таки виртуально?) мог исключительно в воспоминаниях.

И он утолял, но не так, как, допустим, утолил бы эту жажду сейчас, пребывая в здравом уме и ясной памяти, – медленно, со вкусом, с оттяжкой, по капельке, мысленно фиксируя каждое мгновение процесса. Вчера же, казалось Никите, он просто дико хлебал божественное вино из случайно (и не по чину) свалившегося на него безразмерного бурдюка. Причем память о том (безразмерном и бесчинном) насыщении странным образом была живее (сильнее) нынешнего его культурного (в плане секса) планирования.

И сейчас какой-то частью своего существа он пребывал в скрещении теней, в лунном (спермо)свете, в лиственном заоконном шуме, на диване, где в ягодицах Цены ему увиделась насмешливая кроличья морда.

Никита не понимал, почему его преследует эта морда, а, скажем, не измененное страстью, как мраморная амфора в обрамлении змеящихся волос, бесконечно совершенное (в смысле единственное в своем роде, когда ни убавить и ни прибавить) запрокинутое лицо Цены с прикушенной губой, когда она выгибалась, подобно луку, на (под) стреле(ой) откинувшегося на подушки Никиты, а Савва задумчиво курил на подоконнике, как в античной нише или в гроте, отчеканив на белой стене божественную руку с сигаретой, дионисийский профиль с прямым, как линейка, носом.