По весеннему льду

Text
4
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Ощущение, что всё будет не очень хорошо, возникло почти сразу же, когда округлые, похожие на пожилых тарахтящих жуков с множеством хронических заболеваний, автобусы с табличкой «Дети» остановились на грязноватой площадке около высокого забора с аркой прямо посреди сырого июньского зеленогорского леса. На арке было написано – «Лесная сказка». Почему-то это вполне себе милое название Томе сразу не понравилось. Очень уж портил «сказочное» настроение высокий забор. К слову сказать, уже в конце первой недели своего пребывания в лагере, она совершенно случайно прибилась к группе жаждущих свободы и острых ощущений сорванцов обоего пола и покинула территорию через удобную дыру в заборе, трогательно замаскированную кусками прислонённого к забору щита для волейбола, с проржавевшим напрочь железным кольцом. Между собой ребята так и говорили «лаз через кольцо». Гуляли беглецы недолго, узкая тропа вдоль забора граничила с оврагом, на дне которого чего только не валялось, резиновые покрышки, мусор, старый матрас… даже огромный бидон для непонятных целей, как для молока, только в пять раз больше. Тома таких раньше не видела. Пока ребята глазели на весь этот хлам, Тома тихонько вернулась обратно в лагерь и побрела к корпусам, на ходу срывая и засовывая в рот листики молодой кислицы, ковром устилавшей прошлогоднюю хвою под старыми елями. Рядом не было Пашки, а она не привыкла к приключениям без него. Это была самая настоящая ломка, только во взрослом возрасте Тома это осознала. Тогда она просто тосковала и хандрила, сама не зная почему.

Всё в лагере было словно настроено против неё. Утренняя зарядка в холодной сырости, когда солнце ещё не успело подняться, чтобы прогреть спортивную площадку с деревянными скамейками. Столовая, где около стола раздачи постоянно была лужа из липкой каши или пролитого компота. Туалет с белым кафелем, куда ночью выгоняли босиком бузотёров, болтающих и дерущихся в кроватях. Поднятие флага и маршировки по пыльному плацу, после которых песок набивался в дырочки сандалий, а ноги и руки долгое время не хотели нормально расслабленно шагать и махать. Всё это – в одиночестве, потому что две приятельницы, которыми Тома обзавелась, оказались не вполне надежными на поверку. Одна – помыкающая ею отличница, гимнастка и просто очень пробивная юная особа, другая – тихая дочка лагерного врача, с которой почему-то никто близко не сходился. Девочка как девочка, рыженькая, временами презрительно улыбающаяся обидчикам. Впрочем, дочка врача начала презрительно улыбаться и тоже перестала «водиться» с ней, когда выяснилась полная Томина неспособность нормально играть в пионербол. Отличница присутствовала рядом, но дружеского тепла не источала и частенько насмехалась над Томиной рассеянностью и неприспособленностью к бытовым проблемам. И тоже раздражалась от полного фиаско в отношениях Томы с пионерболом. Сама она била по мячу отлично, благо в лагерь ездила каждое лето со второго класса.

Тома панически боялась летящего в лицо мяча, не умела правильно сцеплять руки для сильной подачи и вообще, не испытывала к главной игре лагеря никакого интереса. Она была равнодушна к играм, сплачивающим коллектив, что передалось её сыну, который с недоумением читал страницы о страстях вокруг квиддича, осваивая книжный мир Хогвартса.

Всё наладилось только тогда, когда Тома нашла библиотеку и влюбилась в Александра Германовича, или попросту Сашу – вожатого их отряда с вдохновляющим названием «Крылатый», отчего родилась привычная шутка: «Отряд Крылатый опять в пролёте». Мальчики из отряда были для неё пустым местом – не выдерживали конкуренции с Пашкой. Маленькие, глупые. А вот вожатый незаметным образом затмил печальный образ покинутого друга.

Александр Германович был справедлив, но суров, и самым страшным наказанием являлось его молчаливое презрительное игнорирование в чём-то оступившихся членов отряда. Он божественно играл на гитаре, и все девчонки отряда млели, когда их вожатый, заводил по настоятельным просьбам слушателей не привычные пионерские песни, а искрящееся как бенгальский огонь мечтой и непонятной силой, «… Мы – охотники за удачей, птицей цвета ультрамарин»[2] или про атлантов, которые держат небо на каменных руках. Все подпевали вразнобой, но очень старательно.

От строчки «… К ступеням Эрмитажа ты в сумерках приди»[3] у Томы что-то замирало внутри, она словно воочию видела древних атлантов, которые почему-то представлялись ей выходящими из невской воды по ночам на «брег песчаный и пустой», как пушкинские витязи. Хотя в реальности, во время прогулок по городу, серые гиганты над ступенями Нового Эрмитажа не казались ей такими уж волшебными.

И загадочная прекрасная синяя птица была так близко, когда пел Александр Германович. Тома чувствовала, что тоже может идти за ней по ледяной воде и через огонь. Только вот, где-то за словами песни таилась уверенность, что небесная птица неуловима, и это тоже рождало грусть и ощущение причастности к чему-то таинственному и совершенно не имеющему отношения к обыденной жизни, вечерним комарам и распорядку дня.

Библиотека и первое романтическое чувство почти полностью примирили Тому с режимом пионерского лагеря, она даже неожиданно приобрела своеобразный авторитет, рассказывая шёпотом во время тихого часа любимые длинные книги. Особой популярностью пользовался вольный пересказ романов Виктора Гюго и Александра Беляева. Про мытарства бедной Козетты, несчастную голову профессора Доуэля и печального красавца Ихтиандра девчонки слушали с одинаковым жадным вниманием. Ждали продолжения и даже пытались подкупать Тому ирисками, чтобы она рассказала, что же будет дальше, персонально дарителю, раньше всех остальных. Тома держалась железно, что вызывало ещё большее уважение девчачьего сообщества. Теперь отличница, которая толстых книжек откровенно боялась, подлизывалась к Томе, выпрашивая особый, «для лучшей подруги», режим рассказывания.

Так постепенно Тома освоилась, даже начала петь в хоре, что позволило ей проникнуть в закрытую для непосвященных группу «артисток», стихийно сложившуюся перед концертом на родительский день. Она сочувственно наблюдала за страданиями тоненькой с лихорадочным румянцем девочки, которая готовила номер на флейте и всё время плакала от нервного напряжения. Группа поддержки терпеливо утешала юную флейтистку, с полным пониманием относясь к её творческим мукам. Другая девочка разучивала гимнастический этюд с лентой. Во время тихого часа ярко-алая лента вилась и закручивалась в воздухе спиралью, завораживая всех своей праздничной яркостью и волшебной лёгкостью, а дежурные не ругали гимнастку за нарушение режима.

Сама Тома с удивлением обнаружила, что неплохо поёт, а песни, которые разучивали к концерту, не могли потрясти разве что сухой пень. Одна из них была особенно тревожная и возвышенная, про колокольный звон Бухенвальда. Начало песни «Люди мира на секунду встаньте!» Тома пела, замирая от предвкушения торжественной средней части, а на словах «сотни тысяч заживо сожжённых строятся, строятся в шеренги к ряду ряд» ей становилось так жутко и непереносимо страшно, что голос на секунду куда-то пропадал. Но в целом, музыка уносила от всего плохого и обыденного, а это было главное. Поэтому, когда приехали родители, Тома была вполне довольна, только острее стало чувство тоски по дому. Не обошлось, правда, без смешного конфуза. На торжественной линейке дети маршировали перед родителями, показывая приобретённые полезные навыки, и Томин отец долго не мог понять, почему старательная маршировка дочки производит на него столь странное впечатление (помимо очевидной позднесоветской досады на переизбыток всяческой военной муштры детей). Лишь через пару минут он догадался, в чём дело. Тома шла как верблюд, грустный царь пустыни, иноходью. Сосредоточенно, безупречно попадая в ритм. Правая нога вперёд, правая рука вперёд, левая нога вперёд, левая рука соответственно… Отец посмеялся, но говорить ей о своих наблюдениях не стал, уж очень Тома старалась влиться в чуждую среду, делала всё ответственно и на совесть. Рассказал позже, когда дочь уже была взрослой.

Тома плохо помнила все события того месяца без друга, что-то было ещё с игрой «Зарница», беганье под полуденным солнцем по пыльным дорогам и лесу с мошкой, была работа на полях, дискотека с самодельными пирожными – печенье, намазанное маслом и капелькой варенья, последний костёр с печёной на прутиках картошкой… Вот он хорошо запомнился песнями, ночной красотой ярких искорок, кружащихся у воды, и неожиданной для самой Томы печалью расставания с ребятами. На поющего вожатого она смотрела издали, мысленно прощаясь навсегда. И спустя годы из всей этой июльской смены память воскрешала лишь его имя. Имена детей из отряда, даже вредной подружки отличницы, стёрлись.

На родительском дне Тома передала домой длиннющее письмо Пашке. Про забор, костры, хор, концерт. Про удивительного Александра Германовича. А вскоре и сама вернулась домой, на любимую дачу.

И случилось ужасное – Пашка перестал с ней разговаривать. Вообще. На целых две недели. Никаких писем до самой осени, до школы. Тома переживала, плакала, узнавала у родителей, не заболел ли друг. Нет, не заболел. Да, видели. Здоровался, вежливо спрашивал, как Тома. И больше ничего? Больше ничего.

Осенью он попытался пройти мимо неё как мимо чужого человека. Но Тома прижала его к стенке и устроила допрос с пристрастием. Тут-то и выяснилось, что она не имела права веселиться и радоваться жизни без Пашки. Просто не имела права. Какой дурью она там занималась в этом лагере? Бегала и маршировала как ошалелая, когда он так страдал? И что это за пошлый певун с бородой и дурацким отчеством? Да он, Пашка, в два счета научится играть на гитаре. Если это ей так нравится. Пожалуйста. В два счёта. И, действительно, Пашка незамедлительно начал учиться. Ходил к однокласснику, тренировался на старенькой гитаре. Потом демонстрировал Томе каждый выученный аккорд.

 

Они помирились, но Тома понимала, что она не может больше подчиняться всем требованиям своего единственного друга. Она почувствовала собственную значимость и обрела собственные, неподконтрольные Пашке чувства. Да, Тома старалась это не выпячивать. Но всё чаще отказывалась от совместных с Пашкой авантюр, прогулок и походов в кино. Именно в этот период Тома начала много и усиленно рисовать, будто отчаянно создавала свои миры, только свои, куда нет хода никому, даже лучшему другу. Она делилась с Пашкой планами стать графиком, иллюстратором детских книг, он же своих планов на будущее ей почему-то не раскрывал.

Тома теснее сблизилась со старшим братом, который как раз служил в армии. Брат Костя Томиного друга всегда не очень жаловал. Но пока они с братом писали друг другу длинные письма, Тома опять же чувствовала, что освобождается из незримой эмоциональной клетки. При этом она продолжала встречаться с Павлом, правда, теперь рассказывала о своих мыслях и мечтах не всё подряд. Кроме всего прочего, Тома, несмотря на протесты родителей, сняла очки и подстригла волосы. После столь решительных действий она увидела в зеркале незнакомую привлекательную особу с красивыми глазами и пушистыми прядями волос, каскадом падающими на плечи. Эти изменения ещё больше укрепили Томин неумолимо растущий дух независимости. Она всё чаще спорила с другом, отстаивая свои позиции, хотя бы чуть-чуть, хотя бы в малом.

А к началу старших классов всё сломалось окончательно. Что-то изменилось, сначала неуловимо, затем совсем явно и необратимо. Если до этого они были близнецами – равноправными во всём, ну, почти во всём, то теперь Пашка стал запинаться, глядя в сторону, а порой, наоборот, не мог оторвать от Томы долгого взгляда. Временами он стал вести себя очень грубо и покровительственно, словно Тома, со всей её жизнью, планами и интересами была в его полной собственности. Он пытался менять её планы, вклиниваться в её знакомства, высмеивать её интересы. А однажды принёс ей огромный, совершенно перезрелый, сладко пахнущий тюльпан и сказал, что всё решил – они должны убежать. Вдвоём.

Тома поставила тюльпан в банку с водой и поняла – всё закончилось. Она дала ему понять, что сама принимает важные решения, и убегать никуда не собиралась и не собирается. Он угрожал, давил на жалость, даже плакал. Но Тома на животном уровне чувствовала – сейчас сдаваться нельзя. И Пашка отстал. Они, конечно, продолжали общаться и дружить, но было утеряно самое главное – их общий, тайный для всех мир. Тома не нуждалась во влюблённом Пашке, она нуждалась в близнеце, понять которого можно без слов, на уровне слепых и безошибочных инстинктов.

Когда же она решилась пойти в кино с другим мальчиком, кстати, весь сеанс сосущее чувство неопознанной мучительной тревоги не давало ей даже понять, что они смотрят, – вот тогда она решила порвать отношения полностью. Она с ужасом поняла, что непонятным образом он заставил её зависеть от их отношений, словно магнитом притягивал её мысли, не давал расслабиться и строить свою жизнь так, как этого хотелось ей. И это была не жалость, как она ошибочно предположила после истории с тюльпаном. Это было другое чувство, определить которое она не смогла. Словно Пашка вселялся в её голову, говорил её губами, двигал руками. Заменял её саму. И тогда Тома перестала отвечать на его звонки, не открывала дверь, когда он приходил и запретила общим знакомым упоминать его имя. Она никогда не была жёстким и решительным человеком, даже наоборот, ей часто мешала излишняя мягкость и уступчивость, но что-то пугало её в изменившемся Павле, пугало до такой степени, что она выдержала испытание разлукой до конца.

Тома некоторое время следила за Пашкиной судьбой, знала от общих знакомых, что он поступил в Университет, на биологический, потом слышала, что женился… Очень быстро женился, кажется на третьем курсе. А потом она перестала следить, потому что это было больно.

И вот, спустя столько лет, время вывернулось наизнанку и предоставило ей Пашку с совершенно чужим голосом.

* * *

Тома поняла, что рабочий день безнадёжно испорчен. Комп отключился, приступ памяти обессилил её, высосал все внутренние резервы энергии. Оставалось просто сесть в кресло и попытаться собрать в кучу рассыпавшееся сознание, которое разбивалось на бесформенные осколки от ноющей головной боли. На улице тем временем утих штормовой вихрь, и ровно усыпляюще шумел дождь. Тома встала, опять приоткрыла дверь на террасу, с наслаждением вдохнула запах мокрой земли, сливающийся с травяным ароматом. Природа успокаивала и учила. Всё, что связано с ощущением времени, вечности, проблем бытия и небытия, Тома брала из двух источников – книг и природы. Причём исключительно второй источник был абсолютно незамутнённым. Все виды религиозной мысли и духовных практик, которых Тома так или иначе коснулась, подводили её. На какой-то стадии, причём эта стадия могла наступить очень нескоро, Тома чувствовала обман. Именно чувствовала, звериным нерациональным чутьём. И даже небольшой обман становился той трещиной, которая вела к отъединению. О том, как она перестала ходить в храм, Тома предпочитала не вспоминать. То, что в статьях западных психологов называется религиозной травмой, ударило по ней очень тяжело. Сначала были семейные проблемы, которые чуть не развели их с Матвеем по разные стороны утоптанной за долгие годы семейной дороги. Тома видела, как муж страдает и отдаляется от неё после похорон маленькой пациентки, умершей от лейкоза. Именно эти ужасные похороны память услужливо подсовывала ей в самые неподходящие моменты. Тома была тогда уверена, что у мужа профессиональный кризис, чувствовала свою вину, ведь она не могла вытащить Матвея из депрессивного состояния. Слишком занята была Лёшкой. А потом Тома просто изменилась. Что-то погасло внутри, омертвело и перестало отзываться на любые отзвуки и отблески лучшего мира. Она видела ложь. Ложь во всём, во что так долго верила. Остались книги, живопись и природа. Они спасали, потому что иногда боль самостоятельного отлучения от веры была просто невыносимой. Даже открывая альбом с древнерусской живописью, Тома сразу вспоминала иконописный класс Духовной академии, где одновременно с работой проучилась несколько лет, запах левкаса, ярких пигментов, которые они растирали с яичным желтком, осторожное щекочущее прикосновение к руке специальной кисти для золочения сусальным золотом – «лапки». Невесомый лепесток золота надо было как луч света поймать лапкой, а потом на полименте полировать агатовым «зубком» до гладкого совершенного блеска. Тома помнила удивительное ощущение света от белого сияющего левкаса. Этот свет пробивался через охрение, делая прозрачными лики, которые она тщательно выписывала тонким колонком. И Тома потом явственно видела его даже в мокрых и хмурых кронах деревьев академического сада, по которому она возвращалась домой из лавры.

Сейчас природа открывала ей свои тайны исподволь, постепенно, иногда неявно. Но она никогда не лукавила, никогда не выдавала желаемое за действительное, никогда не играла с сознанием в запрещённые игры. В красивом весеннем лесу таились клещи, переносящие энцефалит и боррелиоз, в поле бегали очаровательные серебристо-кофейного цвета полёвки, с целым букетом смертельных для человека инфекций, могло упасть дерево, ударить молния и прочее. Человек тысячелетиями эволюции готовился бороться со всеми этими невзгодами. Но бороться с манипуляторами сознания и всяческой нечистью из собственного человеческого рода, эволюция почему-то не научила. Тут можно набираться опыта только путём проб и ошибок, тоскливо констатировала Тома. Только так. Уметь проскочить между медоточивыми обещаниями нетленной вечности, с разными соблазнительными вариантами божественного утешения, и откровенным нигилистическим материализмом, проскочить не в мещанское духовное безразличие, а на путь нормального, адекватного разгадывания тайны. Тайны живого, тайны мироздания, тайны собственной жизни, в конце концов. Да, ты будешь разгадывать эту тайну всю жизнь; да, не будет готовых ответов; да, ты, скорее всего, ничего не разгадаешь. Но твоя жизнь будет иметь настоящий смысл, не придуманный кем-то, а созданный тобой лично. Именно так она чувствовала сейчас. Но какая-то едва заметная саднящая боль не давала душе успокоиться.

Дождь стучал по черепице монотонно и глухо, Тома немного прибралась, приняла вторую таблетку, потом взяла в руки книгу и удобно устроилась в углу дивана. Работать в таком состоянии было невозможно, голова горела огнём, буквы на мониторе перемешались и мерцали. Баронет тут же запрыгнул на диван и улёгся рядом, с тяжёлым вздохом привалившись лохматой тёплой спиной к её ногам. Перехода из действительности в сон Тома даже не заметила.

Она брела по песчаным дюнам, а кожа её сгорала, как тонкий пергамент под лучами жестокого, слепящего солнца. Рот пересох, очень хотелось пить. Она подумала, что скоро умрёт, ведь её волосы не были прикрыты, голову и лицо ничто не защищало. Под ногами осыпался песок, каждый шаг давался с трудом. Справа она видела какие-то каменные стены, вроде монастырских. Ни одного человека не было заметно около этих стен. Но она спешила туда, потому что камни – это убежище, возможно прохлада, тень, а может быть, и вода.

Но, несмотря на то что она пыталась двигаться быстрее, стены не приближались. Только дрожащее марево окутывало их сверху, и удивительно ясно были видны мельчайшие детали – раскрошенные ступени, арка, железный лист, с прозрачным, вырезанным крестом, висящий на цепи… Это мираж, догадалась во сне Тома и застонала. Она не помнила, что спит, и смерть стала явной, близкой и неизбежной.

И уже на исходе мучительного обжигающего вдоха она увидела человеческую фигуру, у самых ступеней, в чуть более тёмной зоне, защищённой от всепроникающего света. Она заковыляла к этой фигуре, не чувствуя ног. Ещё немного, ещё… Перед ней сидел древний старик, в сером рубище. Голова его была прикрыта каким-то капюшоном, и Тома сразу подумала, что это монах. Она опустилась рядом, в блаженной тени, чувствуя неимоверное облегчение. Смерть отступила. Старик стал говорить что-то, мягким успокаивающим голосом, но Тома не понимала язык и по-прежнему не видела лица говорящего. Но скрытый смысл непонятных слов проступал в сознании, она вдруг заплакала, и слёзы принесли облегчение. Лицо было мокрым, таким неприятно мокрым…

Тома открыла глаза, и Баронет ещё раз, шумно дыша, облизал ей лицо. «Я плакала во сне, он слизывал слёзы», – подумала Тома и прижала большую ушастую голову к груди. Они лежали в обнимку, Тома перебирала пальцами мягкую шерсть, а пёс утробно ворчал от удовольствия, периодически приподнимая правую переднюю лапу и помахивая ею в воздухе. Так он просил продолжения блаженного ритуала чесания.

На улице от дождя остался только мокрый ветер, но солнце не появилось, низкое сизое небо почти прижималось брюхом к промытым макушкам берёз и елей. И появилось электричество.

Вечером, когда приехали муж с сыном, Тома немного успокоилась, но во время прогулки с Баронетом, в молочных сумерках, около одуряюще пахнущего сырого леса, она неотступно думала о звонке Павла. А перед сном тревога вернулась в полную силу. Тома ворочалась с боку на бок, вспоминала мельчайшие подробности их с Пашкой детского мира. Она и не подозревала, что помнит так много, да практически всё. Рядом мерно дышал во сне Матвей, по лестнице, за закрытой дверью прошлёпал босыми ногами Лешка, наверное, пошёл разжиться чем-нибудь вкусненьким на кухне.

Что могло заставить её старого друга позвонить ей, спустя столько лет? И почему он обратился именно к ней? С одной стороны, такое доверие очень лестно, но с другой… пугает. Ведь любое доверие – это ответственность. А вот готова ли она к лишней ответственности – большой вопрос. Тома ведь так блаженно расслабилась после увольнения из школы, где по факту особенностей профессии чувство ответственности и самоконтроля доводится до опасного максимума, и полное психологическое истощение не происходит лишь потому, что все шестерёнки души смазываются маслом любви к детям и преданности выбранному делу. А если не смазываются, то получается то, что получается. Кошмар наяву получается. Выгоревший, орущий, испытывающий почти физическую ненависть к детям педагог.

Тома заснула только под утро, и в череде ярких снов, посещающих её этой весной, появился ещё один. Приснилась осенняя дорога, сгущающаяся в шелестящем кустарнике темнота, и Пашка, освещающий путь маленьким карманным фонариком. Сначала Пашка был такой же, как в школьные годы, но, когда они вышли к странным пустым домам, на освещённую фонарями улицу, он вдруг превратился в нелюдя. Он был высок этот нелюдь, высок и красив, с гранёными осколками теней в волосах и прожигающим насквозь пристальным взглядом. Этим взглядом он пригвоздил её к месту, лишил возможности двигаться, она просто стояла как манекен, не в силах даже наклонить голову, хотя прилагала к этому титанические усилия. Пытаясь сделать шаг или хотя бы разлепить губы, она смотрела на него в ужасе, а он улыбался. Улыбаясь, он приблизился и щёлкнул пальцами. И тут Тома начала уменьшаться, стремительно как по волшебству. А он вырастал, становясь гигантом. И когда она стала размером с воробья, тот, кто был прежде её другом, просто взял её двумя пальцами за волосы и поднял. Его лицо чудовищно исказилось, рот растянулся в нечеловеческой ухмылке, глаза напоминали ледяные камни, они даже не блестели. Тома закричала, дыхание её остановилось, и сон закончился. Она долго тяжело дышала в темноте, стараясь прийти в себя, и заснула только под утро.

 

На следующий день не было солнца. То же сизое небо, ветер, и лишь временами секундные просветы, среди быстрых рваных облаков.

Пока Лёшка копался наверху Матвей открыл дверь на улицу, и ветер сразу взлохматил ему остатки когда-то густой шевелюры. Тома отметила, как поредели волосы мужа, залысины пробирались ото лба к макушке, оставляя лёгкое облако тонких волосинок. В этом было что-то от возвращения к младенческому образу, к почти лысой головке ребёнка с мягким пуховым венчиком. И с внезапной острой, как боль, нежностью, которая касается только самых любимых людей, Тома подумала: «Мы стареем…»

Матвей задержался на несколько секунд, как будто её нежность невидимым током перешла к нему, обернулся и поцеловал жену. Тома прижалась к нему, замерла, вдохнула запах, ставший за два с лишним десятка лет не то чтобы родным, а как бы своим собственным, запасным, необходимым для жизни запахом. Сзади, в коридоре Алексей одевался, роняя вещи на Баронета, который лез ему под ноги.

Когда они уехали, Тома начала нервничать. На самом деле, внутренняя дрожь не оставляла её с ночи, голова болела уже привычно и глухо, но утренняя суета помогла отвлечься. А теперь Тома осталась с волнением наедине. Она торопливо, без обычного удовольствия выгуляла Баронета, потом уселась за стол. Ей хотелось написать серию рассказов про историю своей семьи, сложное переплетение судеб в начале двадцатого века, невероятную человеческую кашу, где сталкивались и варились до однородной массы представители разных сословий, культурных слоёв, совершенно несовместимые в своей прошлой, иной жизни. Что представляло собой это варево, из которого новая страна лепила удивительного «гомо советикуса», рождала новое искусство и культуру, подчас потрясающую своими шедеврами, очень интересовало Тому. Она хотела понять, что давало некоторым устойчивость к «варке», вынося их на поверхность каши в виде корабликов непокорной воли, которые сложно было проглотить даже отлаженной системе государства. Неизвестно кем построенные лабиринты судьбы сводили в своих запутанных, иногда тупиковых коридорах тех, кто вовсе не хотел встречаться. И порой, эта немыслимая общая борьба против невидимого, прячущегося в центре каменных коридоров врага, сближала людей так, как никогда не сблизят безопасность и покой.

Тома вспомнила свой сон про бабушку, мать отца. Сон был так тяжёл, что она постаралась выкинуть его из головы и не обдумывать. Но что-то крылось в этом кошмаре настолько глубокое, настолько потаённое, что опять леденящее ощущение превращения живого и родного в мёртвое и страшное захлестнуло Тому с головой. Тем более какое-то смутное литературное воспоминание вызвало тяжёлую уверенность, что сон был недобрым.

С бабушкой она была близка, некоторое время они жили в одной комнате, хотя в период Томиного подросткового расщепления личности, частенько ругались. Обе были упрямы, но никогда не сдавали своих позиций без боя. Бабушка с раннего утра была занята, прихрамывала по квартире (что-то у неё случилось в детстве с ногой, Тома мало интересовалась подробностями), готовила вкусные обеды, убиралась, ходила за покупками. Тома обожала бабушкино окно, потому что на широком подоконнике помещался настоящий тропический сад. Свисали поверх широких мягких листьев огромные граммофончики глоксиний, гладкий шёлк их нежных тёмно-фиолетовых и малиновых соцветий маленькая Тома всегда хотела осторожно погладить пальцем, чтобы почувствовать несовпадение, зрительный обман – цветы производили впечатление бархатных, в мягких переливах красок, но оказывались упоительно атласно-гладкими при прикосновении. Каждую зиму бабушка срезала обвисшие мягкие листья и прятала горшки с цветами под шкаф, в тёмный уголок. А весной происходило чудо – из абсолютно сухого бугорка земли появлялись крошечные розоватые пушистые побеги, и цветок воскресал, чтобы снова радовать взор.

Рядом с глоксиниями помещался огромный горшок с домашней фуксией, которая напоминала миниатюрное дерево, а во время цветения украшалась причудливыми «балеринками» – так Тома называла розовые соцветия с тёмно-фиолетовыми юбочками. Тома любила пристроиться у бабушкиного окна и играть маленькими куклами-голышами, пристраивая их прямо около ствола цветка, рукой перемещая между веток и листьев. Это был целый мир, целый лес для её кукольного царства.

По вечерам, когда возвращались с работы родители, бабушка скрывалась в своей комнате, особой общительностью она не отличалась. Если внучка заглядывала к ней, то обычно заставала бабушку за вязанием. Именно тогда Тома любила пристроиться бабушке под бочок и подсунуть ей книгу. И бабушка откладывала своё вязанье, которое клубочком сворачивалось на тумбочке как шерстяной кот с косичками узоров, а потом медленно, не торопясь читала. Это был час волшебства, который Тома ждала весь день.

Судьба бабушки была с одной стороны обычной, а с другой – совершенно удивительной. Потому что с детства ей помогала какая-то странная, но очень целенаправленная сила, не желающая исчезновения болезненной, не очень красивой, но очень умной девочки с лица земли. Хотя по судьбе этой девочки прошлись с размахом не только жернова эпохи, но и многочисленные беды, не зависящие от слепого революционного бурана. Жизнь каждого человека и каждой семьи болтается между личными несчастьями и сюрпризами, которые преподносит время. А времена, как известно, не выбирают.

Умерла бабушка, когда Томе было семнадцать лет, она хорошо помнила отпевание в том самом белоснежном с голубыми куполами храме, укрытом старыми деревьями, у основания которых, под мощными стволами и пышными кронами раскинулось кладбище. Мрачноватый молодой священник, с раздражённо-утомлённым выражением лица механически проговаривал слова заупокойных молитв, хор тоже был уставший, две молоденькие девчонки-хористки громко перешёптывались во время каждения. Томе было тошно до смерти, запах ладана волнами туманил сознание, а от слёз плохо видели глаза. Лишённое красок лицо и белая рама платка – это и осталось в голове единственной чёткой картинкой. Вдвоём с братом они вышли на улицу, и сидели молча, глядя на высокие сосны, поскрипывающие под тяжестью снежного неба. Брат был теснее связан с бабушкой, так Томе всегда казалось. Именно его она брала на лето в далёкую деревню, куда маленькая Тома ездила всего пару раз. Теперь Томе было больно об этом думать, она вспоминала ссоры, резкие слова, которые порой говорила старушке, и не понимала, почему всё это происходило, если конец пути неизбежен, и можно просто больше жалеть своих близких, чтобы потом не вдыхать горький хвойный запах смерти с чувством тяжёлой непоправимой вины. Ночью после похорон Тома не спала, подушка была уже мокрой от слёз, а в соседней спальне вздыхал отец. Тома слышала, как он выходил на балкон курить. Она вдруг подумала, что никогда не интересовалась глубоко жизнью бабушки. Знала только, что отца она растила в одиночку, работала на двух работах, чтобы сын поступил в институт. Потом помогала его семье, заботилась о внуках. Замуж не выходила, а с Томиным дедушкой (которого Тома так никогда и не увидела) рассталась сразу после войны. Вроде как у того нашлась потерянная на оккупированных территориях семья, и выбор был сделан не в пользу бабушки.

2Строка из песни «Синяя птица» группы «Машина времени».
3Из песни «Атланты» барда А. Городницкого, написанной в 1963 г.

Weitere Bücher von diesem Autor