Море изобилия. Тетралогия

Text
2
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Не говорите так, – сердито прервала его Сатоко. – Грех касается только меня и Киё. Виноваты тут только мы.

Эти слова были сказаны для того, чтобы как-то выгородить Хонду, но в них сверкнула холодная гордость, отталкивающая чужого, и Хонда понял, что Сатоко рисует себе эту вину небольшим хрустальным дворцом, где живет только вдвоем с Киёаки. Этот дворец умещается на ладони, и кто бы ни собирался туда войти, не может этого сделать, так как он слишком мал. Кроме них двоих, которые, изменив облик, смогут мгновение пробыть там. И они, живущие там, так четко, так ясно видны снаружи.

Сатоко вдруг резко наклонилась вперед, и Хонда, собираясь поддержать ее, протянул руку, которая коснулась волос.

– Извините. Я только сейчас заметила, кажется, у меня в туфлях остался песок. Боюсь, если я его не вытряхну, то служанка, которая следит за обувью, заподозрит что-то и доложит родителям.

Хонда не знал, как женщины справляются с обувью, поэтому сосредоточенно повернулся к окну, стараясь не смотреть в сторону Сатоко.

Машина уже въехала в Токио, небо было яркого пурпурно-алого цвета. Гряда утренних облаков протянулась над крышами улиц.

Мечтая о том, чтобы машина прибыла на место как можно скорее, Хонда в то же время жалел, что кончается удивительная ночь, какой в его жизни больше не будет. Позади послышался слабый, почти неразличимый звук – наверное, это сыпался на пол песок из снятой Сатоко туфельки. Хонде он казался звуком самых удивительных в мире песочных часов.

35

Сиамские принцы выглядели вполне довольными жизнью, протекавшей в «южном приюте».

Однажды вечером все четверо, расположившись в вынесенных на лужайку плетеных креслах, наслаждались перед ужином вечерней прохладой. Принцы переговаривались на родном языке, Киёаки погрузился в свои мысли, Хонда сидел с раскрытой книгой на коленях.

– Ну, по закрутке. – Кридсада, сказав это по-японски, предложил всем сигареты «Вестминт старс» с золотым мундштуком.

Из жаргона Гакусюин принцы сразу же запомнили слово «закрутка». Курение в школе было запрещено, и только в выпускных классах на это смотрели сквозь пальцы, если ученики не курили уж прямо в открытую. И местом, где собирались курильщики, было полуподвальное помещение котельной, которую так и называли – «закруточная».

Даже у этих сигарет, которые они курили здесь под ясным небом, не стесняясь ничьих глаз, был слабый привкус «закруточной», восхитительный вкус тайны.

Запах английского табака напоминал о запахе угля в котельной, о поблескивающих в темноте белках беспокойно озирающихся глаз, о заботе, как бы, затягиваясь, не дать потухнуть огоньку, и это усиливало его вкус.

Киёаки, повернувшись к остальным спиной, следил за дымком, который, колеблясь, тянулся к вечернему небу, и видел, как высокие облака опадают, теряют форму и с одной стороны приобретают цвет чайной розы. Он чувствовал там присутствие Сатоко. Ею, ее запахом были пропитаны различные предметы, любое незначительное изменение в природе оказывалось как-то связанным с ней. Вот стих ветер, теплый воздух летнего вечера коснулся кожи, и Киёаки ощутил ее прикосновение. Даже в тени окутываемых наступающими сумерками акаций, в перьях их зелени витала тень Сатоко.

Хонда чувствовал себя спокойно только тогда, когда у него под рукой была книга. Вот и сейчас на коленях у него лежала запрещенная книга Кита Тэрудзиро «Государственный строй и чистый социализм», которую ему тайком дал почитать секретарь отца; возраст автора – ему было двадцать три года – давал основание считать его японским Отто Вайнингером, но чересчур увлекательно изложенные радикальные идеи этой книги насторожили разумно мыслящего Хонду. Не то чтобы он не принимал крайние политические взгляды. Просто сам он не испытывал ненависти. А книга, как тяжелую заразную болезнь, несла чужую ненависть. Совесть не позволяла ему с увлечением читать об этом.

И еще, чтобы как-то укрепить свою позицию в дискуссии о возрождении, он в то утро, проводив Сатоко в Токио, заехал домой и взял из отцовской библиотеки «Очерки буддизма» Сайто Таданобу; вспыхнувший интерес к концепции обусловленного деянием существования напоминал прошлую зиму, когда он был увлечен «Законами Ману», но тогда Хонда, заботясь о том, чтобы это увлечение не помешало готовиться к экзаменам, воздержался от дальнейшего чтения.

Несколько книг лежало у него на подлокотниках кресла, и он перелистывал их, наконец отвел взгляд от раскрытой на коленях книги и, сощурив близорукие глаза, стал смотреть на холмы, окружавшие сад с западной стороны.

Небо было светлым, холмы, постепенно наполняясь тенями, сдерживали темноту. В просветах густых зарослей, покрывавших гребни гор, мозаикой мелькало по-прежнему яркое небо. Прозрачная слюда небосвода рисовалась длинной полоской бумаги, в которую завернули красочный живой летний день.

…Курение – ему с нескрываемым удовольствием предавались юноши… Столб москитов в углу сумеречного газона. Золотая лень после купания… Ровный загар…

Хонда ничего не сказал, но подумал, что сегодняшний день можно считать несомненно счастливым днем их юности.

Для принцев это тоже было так.

Они явно видели, что Киёаки поглощен своей страстью, но делали вид, что не замечают этого, – с другой стороны, и Хонда с Киёаки делали вид, что не знают про забавы принцев с дочками окрестных рыбаков, за что Киёаки щедро, как полагается, вознаграждал отцов деньгами – «платой за слезы». Принцев хранил Большой Будда, которому они каждое утро молились с горы, и лето неторопливо и красиво катилось к закату.

Слугу, появившегося на террасе с письмом на сверкающем серебряном подносе (слуга очень жалел, что, в отличие от тех, кто работает в усадьбе, ему редко выпадает случай использовать этот поднос, и все свободное время полировал его) и направлявшегося в сторону газона, первым заметил Кридсада.

Он подскочил, взял письмо, но, поняв, что оно от вдовствующей королевы и адресовано Тьяо Пи, с дурашливой вежливостью прижал его к груди и вручил сидящему на стуле Тьяо Пи.

И Хонда, и Киёаки, конечно, обратили на это внимание. Но, сдерживая любопытство, ждали, когда до них докатится переполняющая принцев то ли радость, то ли тоска по родине. Отчетливый шорох разворачиваемой толстой белой бумаги, ясно различимый среди вечерних теней лист, похожий на белое оперение стрелы, и вдруг – Хонда и Киёаки растерянно вскочили, увидав, как, пронзительно вскрикнув, буквально рухнул на землю Тьяо Пи. Он был в обмороке. Кридсада растерянно смотрел на двоюродного брата, вокруг которого хлопотали Киёаки с Хондой, потом подобрал упавшее на газон письмо, прочел несколько строк и с рыданиями повалился на землю.

Смысл возгласов Кридсады – он что-то кричал на родном языке – и содержание написанного незнакомыми знаками письма, на которое смотрел Хонда, были непонятны. Только в верхней части листа блестела золотом гербовая печать, и Хонда разглядел сложный узор, где вокруг трех белых слонов расположились буддийская башня, страшные звери, роза, меч, королевский скипетр.

Тьяо Пи на руках поскорее перенесли на постель. Когда его несли, он уже приоткрыл глаза. Кридсада, рыдая, шел следом.

Ничего не понимавшие Хонда и Киёаки предполагали, что произошло какое-то несчастье.

Тьяо Пи только коснулся головой подушки, и сразу его затуманенные зрачки, выглядевшие парой жемчужин на смуглом, слившемся с вечерним мраком лице, неподвижно уставились в потолок – он молчал. В конце концов первым по-английски смог заговорить Кридсада:

– Йинг Тьян умерла. Йинг Тьян – любовь Тьяо Пи и моя сестра… Если б сообщили об этом только мне, я бы нашел, как передать это Тьяо Пи, не нанося ему такого удара, но королева-мать сообщила это Тьяо Пи, скорее опасаясь нанести удар мне. Ее величество ошиблась в своих расчетах. Или, может, ее величество из каких-то более глубоких соображений стремилась внушить ему мужество перед лицом такой тяжелой утраты.

Он рассуждал благоразумно, что так не походило на его обычное поведение, но и Хонду, и Киёаки в самое сердце поразили напоминавшие тропический ливень глубокие стенания принцев. Можно было представить, как после обильного, с громом и молниями дождя поникшие заросли печали быстро оживут и примутся буйно расти.

Ужин принцам в этот день принесли в комнату, но ни один не притронулся к еде. Однако через некоторое время Кридсада, осознав, что долг гостя и приличия обязывают его к этому, позвал Киёаки и Хонду и перевел им на английский язык содержание длинного письма.

Йинг Тьян заболела этой весной, ей было так плохо, что она не могла писать сама, и она просила других ни в коем случае не сообщать ни брату, ни кузену о своей болезни.

Прекрасные белые руки Йинг Тьян постепенно немели и перестали двигаться. Они напоминали проникший в окошко холодный лунный свет.

Главный королевский врач-англичанин приложил все свое умение, но не сумел остановить паралич, который распространялся по всему телу: в конце концов Йинг Тьян не могла даже говорить. И все равно она хотела остаться в памяти Тьяо Пи такой, какой была в момент их расставания, непослушными губами и языком повторяла: «Не пишите о болезни…», вызывая слезы у окружающих.

Королева-мать часто навещала больную и не могла без слез смотреть на лицо принцессы. Узнав о ее смерти, королева сразу заявила всем:

– Паттанадиду я сообщу сама.

«У меня печальное известие. Соберись с силами и читай. – Так начиналось это письмо. – Принцесса Тьянтрапа, которую ты любишь, умерла. Я потом подробно опишу тебе, как она, даже прикованная к постели, трогательно заботилась о тебе. Но прежде, как мать, скажу тебе, что молюсь о том, чтобы ты, смирившись с Божьей волей, принял это печальное известие с мужеством и достоинством, как подобает принцу. Представляю, каково получить это известие в чужой стране, и скорблю, что не могу быть рядом и утешить. Прошу тебя, как старшего брата, сообщить эту горькую весть Кридсаде. Посылаю тебе эту трагическую весть, потому что верю в твою стойкость, которую не сломить горю. Пусть тебя хоть немного утешит, что принцесса до последней минуты думала о тебе. Ты, наверное, в отчаянии, что не мог увидеться с ней перед ее смертью, но должен понять ее чувства – она навсегда хотела остаться в твоем сердце здоровой…»

 

Тьяо Пи, выслушавший до конца перевод письма, приподнялся в постели и обратился к Киёаки:

– Мне стыдно, что, убитый известием, я не дошел до наставлений матери. Но подумайте сами: загадка, которую я пытался разрешить, – не сама смерть Йинг Тьян. Я не могу понять, как в течение того времени, что она болела, да нет – даже в те двадцать дней, что прошли после ее смерти, я, конечно, испытывал тревогу, но как же я мог, не зная правды, спокойно жить в этом призрачном мире.

Почему мои глаза, так отчетливо видевшие блеск моря, песка, не смогли ухватить крошечных изменений, происходивших в глубине этого мира. Мир незаметно менялся, как меняется вино в бутыли, мои глаза сквозь стекло очаровывал только его яркий пурпурный цвет. Почему я не хотел, хотя бы раз в день, проверить, не изменился ли его вкус. Я не вслушивался в утренний ветерок, в шелест деревьев, в голоса птиц, не всматривался в росчерк их крыльев при полете, воспринимал все это как радость жизни и не замечал того, что заставляло где-то из глубины тускнеть красоту этого мира. Если бы я однажды утром обнаружил, что вкус вина изменился… Случись такое, я бы сразу уловил, что мир стал другим, превратился в «мир без Йинг Тьян». – При этих словах Тьяо Пи опять разрыдался, в слезах он уже не мог говорить.

Киёаки с Хондой, поручив Тьяо Пи заботам брата, вернулись в свою комнату. Но оба так и не смогли уснуть.

– Принцы, наверное, скоро вернутся домой. Кто бы что ни говорил, вряд ли они пожелают продолжать у нас учебу, – сказал Хонда, как только они остались вдвоем.

– Я тоже так думаю, – печально отозвался Киёаки. Он был под впечатлением горя, обрушившегося на принцев, и сам погрузился в печальные мысли. – Это будет выглядеть странным, если мы, когда принцы уедут, останемся тут вдвоем. Или же приедут отец с матерью – и получится, что лето придется провести вместе с ними. Во всяком случае, наше счастливое время закончилось, – словно рассуждая сам с собой, произнес Киёаки.

Хонда понимал, что сердце влюбленного не может вместить еще что-нибудь, кроме своей страсти, и теряет способность сострадать чужому горю, но вынужден был признать, что холодное кристальное сердце Киёаки было идеальным сосудом, предназначенным исключительно для страсти.

Через неделю принцы на английском корабле отплывали на родину, и Киёаки с Хондой поехали провожать их в Иокогаму. Дело было в разгар летних каникул, поэтому, кроме них, из школы больше провожающих не было. Принц Тоин, памятуя о связях с Сиамом, прислал на проводы своего управителя, Киёаки холодно обменялся с ним несколькими фразами.

Огромный товарно-пассажирский корабль отвалил от причала, рвались ленты серпантина, соединяющие уезжающих и остающихся, их уносил ветер, а принцы, стоявшие на корме рядом с развевающимся английским флагом, все махали белыми платками.

Корабль скрылся в открытом море, провожающие разошлись, а Киёаки все неподвижно стоял на залитом лучами заходящего летнего солнца причале до тех пор, пока Хонда наконец не заставил его уйти. Киёаки провожал не принцев из Сиама. Ему казалось, что именно сейчас в морской дали исчезает лучшая пора его юности.

36

Пришла осень, начались занятия в школе. Киёаки с Сатоко приходилось теперь встречаться реже – даже если они, прячась от людских глаз, гуляли в темноте, с ними всегда ходила Тадэсина, которая должна была убедиться, что сзади и спереди никого нет.

Она боялась даже фонарщиков. Только когда те, одетые в наглухо застегнутую форму газовой компании, заканчивали свою важную, хлопотную процедуру зажигания газовых фонарей, сохранившихся в уголке Ториидзаки, а прохожие почти все исчезали, только тогда Киёаки и Сатоко могли пройтись по извилистым переулкам. Вовсю стрекотали цикады, огоньки в домах были едва заметны. В окнах, выходивших прямо на улицу, стихали шаги вернувшихся хозяев, доносился скрип дверей.

– Еще месяц-два – и наступит конец. Вряд ли семья принца будет бесконечно переносить церемонию помолвки, – спокойно сказала Сатоко, словно к ней это не имело отношения. – Каждый день, каждый день я ложусь спать с мыслью: «Завтра все кончится, случится что-то непоправимое», но сплю на удивление спокойно. Я уже совершила непоправимое.

– Ну, пусть будет помолвка, ведь потом-то…

– Что ты говоришь, Киё! Слишком тяжек грех, он просто разорвет сердце. Пока этого не произошло, лучше посчитаем, сколько раз мы еще сможем встретиться.

– Ты решила потом все забыть?

– Да, пока я не знаю, как это удастся сделать, но решила. Мы ведь идем с тобой не по бесконечной дороге, а по причалу, где-то он неизбежно оборвется в море.

Так начались разговоры о конце.

И к этому концу они относились беспечно, как дети. У них не было приготовлено каких-либо вариантов, решений, уверток, и это лучше всего свидетельствовало об их чистоте. Однако высказанная вслух мысль о близящемся конце их отношений неожиданно разбередила душу и никак не уходила.

Киёаки уже перестал понимать, бросился ли он к Сатоко, не думая о том, что все когда-то кончится, или именно тогда, когда осознал конец. Их должен был бы поразить гром, но что делать, если кара их не настигает. Киёаки испытывал тревогу. «Смогу ли я и тогда так же горячо, как теперь, любить Сатоко?»

Подобная тревога для Киёаки была внове. Именно она заставила его сжать руку Сатоко. Та в ответ обхватила его руки пальцами, но Киёаки стиснул ладонь Сатоко так сильно, словно хотел сломать. Сатоко никак не показала, что ей больно. Но это не остановило грубую силу. Когда в свете, падающем из далеких окон второго этажа, стали видны выступившие у Сатоко слезы, сердце Киёаки наполнило мрачное удовлетворение.

Он знал, что издавна усвоенная утонченность прячет жестокую реальность. Несомненно, лучшим решением проблемы была бы их одновременная смерть, но для этого нужны были еще бóльшие страдания, а Киёаки в каждое мгновение этих тайных свиданий был, будто звуками далекого золотого колокольчика, заворожен тем запретом, который с каждым нарушением становился намного страшнее. Ему мнилось, что чем больше он грешит, тем дальше уходит от греха… Все кончится грандиозным обманом. Одна мысль об этом заставила его содрогнуться.

– Даже когда мы вот так вместе, ты не кажешься счастливым. Я же сейчас каждое мгновение чувствую себя бесконечно счастливой… Может быть, ты пресытился? – упрекнула его Сатоко.

– Я слишком люблю, вот и проскочил мимо счастья, – серьезно произнес Киёаки. И, произнося эту своего рода отговорку, Киёаки знал: не страшно, что его слова звучат по-детски.

Дорога привела их к магазинчикам на Роппонги. Под крышей лавки хлопало выцветшее полотнище с надписью «лед», столь неуместной в море жужжания и стрекота, наполнявших воздух.

Дальше на темной дороге расстилались широкие полосы света. Полковой музыкант Танабэ работал ночью: видно, было какое-то срочное дело.

Киёаки и Сатоко обошли стороной эту полосу света, но глаза ухватили яркий блеск меди за оконным стеклом. Новые трубы висели в ряд и под неожиданно сильным светом лампы сверкали как на плацу в разгар лета. Похоже, инструменты опробовались: звук трубы после печального рыка сразу же рассыпался.

– Поворачивайте назад. Там дальше слишком много глаз. – Это прошептала Тадэсина, неожиданно возникшая за спиной Киёаки.

37

В семье принца Тоина никак не вмешивались в жизнь Сатоко: Харунорио был занят на военной службе, окружающие не пытались предоставить ему случай увидеться с Сатоко, незаметно было, чтобы и сам он упорно стремился к встрече, но это вовсе не означало, что семья принца холодна к ней: все было в традициях обручения.

Окружающие полагали, что если вопрос о браке уже решен, то часто встречаться будущим супругам скорее вредно, чем полезно.

С другой стороны, семья девушки, которой предстояло стать леди, в том случае, когда она чего-то недополучила дома, должна была теперь восполнить это, но традиционное воспитание в доме графа Аякуры предполагало такую подготовку, при которой не возникало никаких проблем при переходе дочери в положение жены принца. Ее вкус был так развит, что всегда, в любых обстоятельствах можно было поручить Сатоко сложить подобающие ее будущему положению стихи, создать образец каллиграфии, составить достойную принцессы композицию из цветов. Даже если бы ей предстояло стать женой принца в двенадцать лет, не было бы никаких оснований волноваться по этому поводу.

Были только три пробела в воспитании Сатоко, на которые теперь граф и его супруга обратили внимание и которые намеревались в ближайшее время восполнить. Это были увлечения ее высочества, будущей свекрови Сатоко, – музыкальные сказы и маджан, а также пластинки с записями европейской музыки – пристрастие самого принца Харунорио. Маркиз Мацугаэ, услышав об этом от графа, сразу же направил к ним в дом для уроков мастера музыкальных сказов нагаута, приказал отослать туда же граммофон и все, что только были у Мацугаэ, европейские пластинки, и только найти учителя игры в маджан оказалось чрезвычайно сложно. Сам-то маркиз всегда увлекался английским бильярдом и сетовал, что в семье принца питают пристрастие к таким вульгарным играм.

Маркиз все-таки нашел выход: он стал присылать в дом Аякуры пожилую гейшу и хозяйку чайного домика из Янагибаси, которые хорошо играли в маджан; вместе с присоединявшейся к ним Тадэсиной они садились за стол и учили Сатоко азам игры, уроки, конечно, оплачивал маркиз.

Эти женские сборища, на которых присутствовали мастера своего дела, должны были бы оживить обычно скучную атмосферу дома Аякуры. Однако Тадэсина их очень не любила. Она объясняла это тем, что якобы хозяйка чайного домика и гейша наносят вред достоинству дома, но на самом деле боялась, как бы зоркие глаза профессионалок не обнаружили тайну Сатоко. И не только это: встречи для игры в маджан означали для семьи графа появление в доме шпионов маркиза Мацугаэ. Надменная, замкнутая поза Тадэсины сразу уязвила гордость хозяйки чайного домика и пожилой гейши: не прошло и трех дней, как они пожаловались маркизу. Маркиз при случае очень мягко обратился к графу:

– Это хорошо, что старушка так заботится о репутации вашего дома. Но ведь речь о том, чтобы научиться разделять увлечения, распространенные в доме принца, и хотелось бы, чтобы все, по крайней мере, ладили. Эти женщины из Янагибаси обслуживают очень почетных гостей. Я потому и попросил их уделить нам время.

Граф передал это замечание Тадэсине, и та оказалась в довольно сложном положении. И хозяйка чайного домика, и пожилая гейша уже встречались с Сатоко. Во время праздника цветения сакуры в саду у маркиза Мацугаэ хозяйка руководила нанятыми для развлечения гейшами. А пожилая гейша была наряжена поэтом. Когда состоялась первая встреча для игры в маджан, хозяйка чайного домика поздравила графа Аякуру и его жену с обручением дочери, преподнесла роскошные подарки.

– Какая у вас красивая дочь! И такого благородного происхождения. Вы, господин, наверное, довольны предстоящим браком. Конечно, наши встречи – это секрет, но мы будем всю жизнь вспоминать, что нам посчастливилось общаться с ней. Так и хочется всем рассказать об этом, – рассыпалась она в комплиментах.

Но как только женщины вчетвером оказывались в другой комнате за столом для игры в маджан, она не в состоянии была хранить на лице официальное выражение: в ее глазах, с почтением взирающих на Сатоко, временами пропадал влажный блеск восхищения и они становились сухо оценивающими. Тадэсине было неприятно, когда она чувствовала такой же критический взгляд, останавливающийся на ее немодной серебряной пряжке, которой крепился шнурок поверх широкого пояса оби.

А уж когда гейша, двигая фишку, ненароком обронила: «А что же не придет молодой Мацугаэ? Я не встречала другого такого красавца», – Тадэсина буквально похолодела, поняв, как та же хозяйка умело переменила тему разговора. Может быть, она сделала это специально, чтобы подчеркнуть скользкость темы…

Сатоко, предупрежденная на этот счет Тадэсиной, старалась в присутствии этих двух женщин пореже открывать рот. Она боялась, как бы профессионалки, лучше всех замечающие, что вообще может происходить с женщиной, не заглянули ей в душу, но тут возникла другая забота. Ведь если Сатоко будет слишком молчалива и грустна, то это даст почву сплетням, что она выходит замуж против желания. Вот и получалось: обманешь телом – проникнут в душу, обманешь душой – выдаст тело.

В конце концов Тадэсина, мобилизовав всю свою сообразительность, сумела-таки положить конец сборищам для игры в маджан. Она обратилась к графу со словами:

 

– Я думаю, что-то не похоже на маркиза Мацугаэ так уж прислушиваться к женским сплетням. Они жалуются на меня, потому что барышня никак не научится играть. Сами виноваты – надо было ее заинтересовать, а они доносят, что это я высокомерна. Негоже, что в дом стала вхожа гейша, пусть даже это просто знак внимания маркиза. Барышня уже постигла азы игры, а после замужества, когда в семье супруга она станет участвовать в игре, будет даже мило, если она станет проигрывать. С вашего позволения, я решила положить конец играм у нас в доме, и если вы меня не поддержите, то я просто оставлю службу.

И граф, конечно, не мог не принять предложения, содержащего подобную угрозу.

Тадэсина, когда узнала от Ямады – управляющего в доме Мацугаэ, что Киёаки обманул ее с письмом, оказалась перед выбором: то ли ей стать врагом Киёаки, то ли, зная обо всем, действовать так, как хотят Киёаки и Сатоко. В конце концов она выбрала последнее.

Можно сказать, что Тадэсина делала это из любви к Сатоко, но в то же время она боялась, как бы разлука влюбленных при нынешнем положении дел не привела Сатоко к мысли о самоубийстве. Сейчас Тадэсине казалось выгодным, храня, как хотели влюбленные, тайну, ждать того решающего момента, когда они естественным образом примирятся с необходимостью расставания; с другой стороны, ей следовало всячески оберегать тайну.

Тадэсина самонадеянно считала, что имеет полное представление о законах чувств, ее философией было: «О чем не говорят, того и нет». Это значило, что она никого не обманывает – ни своего хозяина, ни семью принца. Получалось совсем как в химическом опыте: с одной стороны, Тадэсина собственными руками помогала любовному роману и способствовала его продолжению, с другой стороны, храня тайну и заметая следы, она вынуждена была отрицать его существование. Конечно, она шла по зыбкому мостику, но твердо верила, что родилась в этом мире исключительно для того, чтобы за ней всегда оставалось последнее слово.

А если твоя цель – заслужить благодарность, то в конце концов можно заставить плясать под свою дудку тех, кто тебе обязан.

Тадэсина, которая устраивала частые свидания влюбленных с надеждой, что пылкость их чувств немного охладеет, не заметила, как это стало ее собственной страстью. Она могла бы за все отплатить Киёаки, если бы он теперь попросил: «Я хочу расстаться с Сатоко, передай ей как-нибудь осторожно мое желание», если бы он осознал крушение собственной страсти, – и Тадэсина уже наполовину поверила в свои мечты. Но тогда в первую очередь пострадала бы Сатоко.

Самосохранение – вот какой должна, наверно, быть философия этой хладнокровной пожилой женщины, считавшей, что мир полон опасностей. Так что же заставило ее отбросить собственную безопасность, манипулировать своей философией? Все дело в том, что Тадэсина незаметно оказалась в плену небывалых ощущений. Она с удовлетворением сознавала, что устраивает свидания молодых прекрасных влюбленных, наблюдала, как разгорается их обреченная страсть, – ради этого можно было пойти на любой риск.

Она была словно в экстазе: слияние молодых прекрасных тел представлялось ей священным и в высшей степени справедливым.

Блеск глаз влюбленных при встрече, учащенное биение сердец, когда они приближались друг к другу, – все это согревало остывшую душу Тадэсины, поэтому она и ради себя не давала огню угаснуть. Ввалившиеся от горя щеки влюбленных сразу же, полнее, чем июльский колос пшеницы, наливались соком, едва они угадывали очертания друг друга… Эти мгновения казались таким же чудом, как если бы, отбросив костыли, зашагал хромой или прозрел слепой.

Роль, отведенная Тадэсине в доме, состояла в том, чтобы спасать Сатоко от порока, но разве унаследованная домом Аякуры утонченность не утверждала, что гореть страстью – не порок, что воспетое в стихах не может быть пороком?

И Тадэсина терпеливо ждала. Ждала, можно сказать, случая схватить птичку, выпущенную полетать, и вернуть ее в клетку – в этом ожидании было что-то жестокое. Каждое утро Тадэсина заботливо наносила на лицо толстый слой косметики, как это принято в Киото, прятала под белилами глубокие складки у глаз, скрывала радужным блеском помады сморщившиеся губы. Занимаясь туалетом, она избегала смотреть на собственное лицо в зеркале, отводила вопрошающий черный взгляд в пространство. Свет далекого осеннего неба ронял в глаза прозрачные капли. Потом можно будет взглянуть на увядшее лицо… Чтобы проверить, как наложена косметика, Тадэсина доставала очки для пожилых, которые обычно не носила, цепляла тонкие золотые дужки за уши. И от укола их острых концов поблекшие мучнисто-белые мочки вдруг начинали рдеть.

Наступил октябрь, и маркиз Мацугаэ получил приглашение на церемонию официальной помолвки Сатоко, которая должна была состояться в декабре. Неофициально прилагался список пожеланий по поводу подарков: ткань европейская – 5 штук, саке – 2 бочонка, свежая рыба – 1 коробка.

Саке и свежая рыба не были проблемой, а хлопоты по поводу ткани маркиз Мацугаэ взял на себя: он отправил длинную телеграмму директору лондонского филиала фирмы «Гонои», с тем чтобы ему незамедлительно прислали сделанную по особому заказу английскую ткань высшего качества.

Как-то утром, когда Тадэсина разбудила Сатоко, та с побледневшим лицом вдруг поднялась, оттолкнула Тадэсину и выскочила в коридор; она еле добежала до уборной: ее вырвало, да так, что намокли даже рукава ночного кимоно.

Тадэсина проводила Сатоко обратно в спальню, удостоверилась, что поблизости за сдвинутыми перегородками никого нет.

В доме Аякуры на заднем дворе держали кур, их было более десятка. Крики, возвещавшие о наступлении утра, буквально разрывали начинающие пропускать свет окна и всегда знаменовали приход нового дня… Даже когда солнце стояло уже высоко, куры все не унимались. И сегодня Сатоко под их крики снова уронила побелевшее лицо на подушку и закрыла глаза.

Тадэсина приблизила губы к ее уху и проговорила:

– Барышня, об этом никому нельзя говорить. Я потихоньку все улажу, скажу, что это от еды, но никак нельзя, чтобы это пошло дальше. Я теперь буду следить за тем, как вы едите. Я о вас беспокоюсь, главное, чтобы вы поступали так, как я скажу.

Сатоко с отсутствующим видом кивнула, и по ее красивому лицу потекли слезы.

Тадэсина была полностью удовлетворена. Во-первых, начальные признаки углядела только она. Во-вторых, это был именно тот момент, когда нужно незамедлительно принимать решение, – момент, которого Тадэсина так ждала. Сатоко полностью у нее в руках!

Вообще-то, Тадэсина куда лучше ориентировалась в реальном мире, нежели в любовных страстях. Когда-то она раньше всех узнала о первых менструациях Сатоко и дала ей ряд советов – словом, Тадэсина была мастером в женских проблемах такого рода. Жена графа настолько мало интересовалась реальностью, что узнала о созревании дочери от Тадэсины года через два.

После той утренней тошноты Тадэсина внимательно присмотрелась к Сатоко: словно припудренная кожа на лице, брови, будто таящие предчувствие надвигающейся беды, неожиданные пристрастия в еде, томительная вялость движений… Собрав эти явные приметы и приняв единственное решение, Тадэсина стала незамедлительно действовать.

– Для здоровья вредно затворяться дома. Пойдемте погуляем.

Для Сатоко эта фраза обычно имела тайный смысл – они могут встретиться с Киёаки, поэтому она вопросительно подняла глаза, сомневаясь, возможна ли эта встреча средь бела дня.

Лицо Тадэсины, вопреки обыкновению, хранило неприступное выражение. Она сознавала, что в ее руках честь государства.

Тадэсина и Сатоко вышли через черный ход на задний двор и столкнулись здесь с госпожой Аякура, которая, пряча руки в рукава, наблюдала, как служанка кормит кур. Осеннее солнце навело глянец на перья томившихся птиц, облагородило белизну сохнувшего на веревках белья.