Домой возврата нет

Text
Aus der Reihe: Тетралогия #4
20
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

И, однако, он не очерствел сердцем, не слеп к чужим несчастьям и не закоснел в гордыне. Ведь он не раз видел людей, которые вечерами, опершись на подоконник, покойно смотрят из окна, видел и тех, которые кишмя кишат на улицах, толпой валят из крысиных нор, – и нередко спрашивал себя, что же у них за жизнь.

Мистер Джек покончил с бритьем и ополоснул пылающее лицо сперва горячей водой, потом холодной. Промокнул его чистым полотенцем и осторожно втер в кожу душистый, чуть пощипывающий лосьон. И постоял минуту, удовлетворенно разглядывая себя в зеркале, легонько поглаживая кончиками пальцев бархатистые, гладкие и румяные щеки. Потом круто повернулся – пора было искупаться.

Он любил по утрам погружаться в огромную, вделанную в пол ванну, любил разнеживающее тепло пенящейся мыльной воды и острый, чистый запах ароматических солей. Ему не чуждо было и чувство красоты, и он любил, лениво откинувшись в ванне, полюбоваться завораживающей пляской отраженных от воды световых бликов на молочно-белом потолке. А всего приятней, когда красный, мокрый, весь в смолисто пахнущей мыльной пене становишься под колючий, хлесткий душ и ощущаешь жаркий прилив воинственной бодрости и отменного здоровья и, ступив на плотный пробковый коврик, изо всей силы растираешься досуха огромным жестким мохнатым полотенцем.

Все это он нетерпеливо предвкушал сейчас, со звоном опуская на место тяжелую посеребренную пробку ванны. Повернул до отказа кран, сильной струей пустил горячую воду и следил, как она, бурля и дымясь, наполняет ванну. Потом сбросил шлепанцы, быстро стянул с себя шелковую пижаму.

Горделиво пощупал бицепсы, с истинным удовольствием оглядел в зеркале свое плотное, отлично сохранившееся тело. Он был ладно скроен и крепко сшит, и нигде никакого нездорового жира, разве что чуть заметная пухлость над поясницей да едва уловимый намек на брюшко, но тревожиться пока не из-за чего, он выглядит куда лучше очень многих, кто на двадцать лет моложе. И он ощутил глубокое, жаркое удовлетворение. Привернул кран, сунул на пробу палец в воду – и вмиг отдернул, вскрикнул от боли и неожиданности.

Поглощенный своими мыслями, он забыл про холодную воду; теперь он пустил ее и смотрел, как бьет струя, клокочут крохотные белые пузырьки и по горячей голубизне разбегаются дрожащие волны света. Наконец он осторожно попробовал воду ногой, теперь в самый раз. Он закрыл кран.

И вот он отступил на шаг-другой, уперся босыми подошвами в теплые плитки пола, резко, по-военному выпрямился, сделал глубокий вдох и энергично принялся за утреннюю гимнастику. Не сгибая ног, он круто наклонился и, крякнув, вытянутыми руками, самыми кончиками пальцев, коснулся пола. Быстро, размеренно он выпрямлялся и вновь наклонялся, отсчитывая в такт: «Раз! Два! Три! Четыре!» Руки широкими взмахами разрезали воздух, а мысли тем временем по-прежнему бежали по отрадной колее, которую проложила для них вся его жизнь.

Сегодня званый ужин – он так любит эти блестящие, веселые сборища.

Притом он немало повидал на своем веку, отлично знает свет и этот город, и хоть он человек добрый, но не прочь позабавиться безобидной насмешкой, словесной перепалкой остряков, да и послушать, как иные злые языки поддразнивают простодушную молодежь. Без всего этого не обходится на таких сборищах, где встречается народ самый разный. И это придает им особый вкус и пикантность. Забавно посмотреть, допустим, как иной простак только-только из захолустной глуши корчится на крючке коварной и жестокой насмешки, – лучше всего из женских уст, ведь женщины на такое великие мастерицы. Впрочем, есть и мужчины, весьма искусные в этой игре – этакие светские комнатные собачки, баловни богатых домов или утонченно-ехидные женственные юнцы, которые всегда сумеют, жеманничая, больно кольнуть отравленной стрелой самого толстокожего провинциала. Есть что-то в лице вот такого уязвленного мальчишки-деревенщины, когда он медленно багровеет от жаркого стыда, изумления и гнева и тщетно силится неуклюжими словами отплатить злой осе, которая ужалила и мигом улетела, – есть в лице такой злополучной жертвы что-то очень трогательное, что неизменно вызывает в мистере Джеке почти отеческую нежность и чудесное ощущение молодости и невинности. Словно он и сам снова переносится на миг в пору своей юности.

Но все хорошо в меру. Мистер Джек был человек не жестокий и не склонный ни к каким излишествам. Он любил блеск и веселье таких вечеров, лихорадочное волненье высоких ставок, быструю возбуждающую смену развлечений. Любил театр и смотрел все лучшие постановки и все лучшее, остроумное и занимательное из «малых форм» – с меткой сатирой, с хорошими танцами, с музыкой Гершвина. Он любил обозрения, которые оформляла его жена, потому что их оформляла она, он гордился ею и наслаждался вечерами в Любительском театре – они для него были высшим воплощением культуры. И случалось, прямо во фраке он шел смотреть состязания боксеров, а однажды, когда вернулся домой, на его белоснежной крахмальной манишке алела кровь известного чемпиона. Таким не всякий может похвастать.

Он любил многолюдье, оживление, любил принимать у себя в доме лучших артистов, художников, писателей и богатых, образованных евреев. Он обладал добрым и верным сердцем. Его кошелек всегда открыт был для друга в беде.

Он был щедрый, радушный хозяин, гостей кормил и поил по-царски, а главное, он был нежнейший и любвеобильнейший семьянин.

Но при этом он любил и обнаженные бархатистые спины хорошеньких женщин, и сверкающие ожерелья вокруг стройных шей. Любил женщин соблазнительных, в блеске золота и бриллиантов, который еще подчеркивал ослепительность их вечерних туалетов. Любил женщин – воплощение последней моды: упругая грудь, точеная шея, стройные ноги, узкие бедра, неожиданная сила и гибкость. Ему нравились томная бледность, золотистая бронза волос, тонкие, ярко накрашенные губы – и в складе губ что-то недоброе, нравились удлиненные зеленовато-серые кошачьи глаза, полуприкрытые подведенными веками. Нравилось смотреть, как женские руки сбивают коктейль, и слышать, как низкий, немного хриплый, истинно городской голос – чуть утомленный, насмешливый, слегка вызывающий, произносит:

– Ну, дорогой, что это с тобой случилось? Я уж думала, ты никогда не явишься.

Он любил все то, от чего без ума каждый мужчина. Всем этим он наслаждался, отводя всякому наслаждению подобающее время и место, и ничего иного не ждал от других. Но превыше всего он ставил чувство меры и всегда умел вовремя остановиться. Извечную иудейскую пылкость в нем смягчало чувство классической умеренности. Выше многих других добродетелей он ценил соблюдение приличий. Он знал цену золотой середине.

Он не открывал душу каждому встречному и поперечному, не ставил поминутно свою жизнь на карту, ничего не обещал сгоряча и ничего не делал очертя голову. Все это свойственно сумасбродным христианам.

Идолопоклонство и сумасбродство были ему чужды, но в пределах разумного он не хуже всякого другого был готов очень многим поступиться во имя дружбы.

Он не бросит друга, пока тот не окажется на грани разорения и гибели, даже постарается удержать его на краю пропасти. Но если человек совсем обезумел и уже не способен внять голосу трезвого рассудка, конечно: для мистера Джека такой больше не существует. Такого он, хоть и не без сожаления, предоставит его участи. Что пользы для корабля, если вся команда пойдет ко дну заодно с единственным пьяным матросом? Пользы ровно никакой, полагал мистер Джек. Глубоким, искренним чувством звучали в его устах два многозначительных слова: «Какая жалость!»

Да, мистер Фредерик Джек был человек добрый и умеренный. Он убедился, что жизнь хороша, и открыл секрет житейской мудрости. А секрет житейской мудрости заключался в готовности с изяществом идти на компромиссы и терпеливо принимать мир таким, как он есть. Если хочешь прожить на этом свете и не остаться без гроша, научись смотреть в оба и слышать, что делается вокруг, на то даны глаза и уши. Но если хочешь прожить на этом свете так, чтобы тебя не били по голове, не терзали понапрасну боль, скорбь, ужас, горечь, все муки людские, – научись еще и не видеть, не слышать, закрывать глаза и уши. Может показаться, что это не так-то просто, но мистер Джек этим искусством владел. Быть может, наследие великих страданий, долгие, тяжкие испытания, через которые прошел его народ, оделили его, словно каплей драгоценной эссенции, даром равновесия и всепонимания. Так или иначе, он этому не научился, ибо этому научить нельзя. Это было дано ему от природы.

Итак, не тот он был человек, чтобы в ночной тьме рвать простыню на полосы и вязать себе петлю или в кровь разбивать кулаки о стену. Не станет он исступленно метаться по отравленному лабиринту ночных улиц, и не унесут его, избитого, окровавленного, из публичного дома. Конечно, подчас нелегко сносить женские причуды, но горькая тайна любви не терзала мистера Джека и не мешала спать спокойно, как не мог помешать неосторожно съеденный шницель по-венски или этот молодой дурень – христианин, который, верно опять под пьяную руку, звонил в час ночи, потому что ему приспичило поговорить с Эстер.

Вспомнив об этом, мистер Джек помрачнел. Пробормотал что-то невнятное.

Дураки – они и есть дураки, но пускай дурью мучаются где-нибудь поодаль и не мешают спать серьезным людям.

Да, мужчины способны красть, лгать, убивать, обманывать, плутовать и мошенничать – это всему свету известно. А женщины… ну, они и есть женщины, и тут уж ничего не поделаешь. Мистер Джек тоже знавал толику той боли и тех безумств, что снедают пылкие молодые души… конечно, это печально, очень печально. Но, независимо ни от чего, день есть день – днем надо работать, а ночь есть ночь, ночью надо спать, и, право же, это просто не-стер-пи-мо.

– Раз!

Весь багровый, он начал кряхтя с усилием наклоняться, покуда кончики пальцев не коснулись белоснежного кафельного пола ванной.

…не-стер-пи-мо…

– Два!

Он резко выпрямился, руки опустил вдоль тела.

 

…чтобы человек, которому предстоит серьезная работа…

– Три!

Он выбросил руки до отказа вверх и тотчас рывком опустил и сжал кулаки перед грудью.

…вынужден был среди ночи вскакивать с постели, оттого что какой-то безмозглый, сумасшедший мальчишка…

– Четыре!

Сжатые кулаки с силой выброшены вперед, словно для удара, и вновь опущены вдоль тела.

…Это было нестерпимо, и, право слово, он, кажется, без обиняков так ей и скажет!

С гимнастикой покончено; мистер Джек осторожно ступил в роскошную, вделанную в пол ванну и медленно расположился в прозрачной голубоватой глуби. Долгий, протяжный вздох истинного наслаждения слетел с его губ.

11. Миссис Джек просыпается

Миссис Джек проснулась в восемь. Проснулась, как ребенок, мгновенно, сразу ожила и встрепенулась всем своим существом, стоило открыть глаза – и сна как не бывало, мысли и чувства ясны и свежи. Так она просыпалась всю свою жизнь. Минуту, не шевелясь, лежала на спине и смотрела в потолок.

Затем она сильным, торжествующим броском откинула одеяло с маленького пышного тела, облаченного в длинную, без рукавов, ночную рубашку из тонкого желтого шелка. Порывисто согнула колени, высвободила ступни из-под одеяла и опять вытянулась. С удивлением и удовольствием оглядела свои крошечные ножки. Ей самой приятно было посмотреть, какие у нее крепкие, ровные, безукоризненной формы пальцы и здоровые, блестящие ногти.

С тем же детским хвастливым удивлением она медленно подняла левую руку и стала неторопливо поворачивать перед глазами, завороженно ее разглядывая. Ласково и сосредоточенно она следила, как послушно малейшему ее желанию тонкое точеное запястье, восхищалась изящными крылатыми взмахами узкой смуглой кисти, красотой и уверенной ловкостью, что чувствовались в тыльной стороне ладони и прекрасно вылепленных пальцах.

Потом подняла другую руку и, вращая обеими кистями сразу, продолжала нежно и сосредоточенно ими любоваться.

«Какое в них волшебство! – думала она. – Какое волшебство и какая сила! Господи, до чего они красивые и на какие чудеса способны! За какую постановку я ни возьмусь, замыслы возникают у меня, точно какое-то радостное чудо. Все это зреет и накипает внутри, а ведь никто ни разу не спросил, как это у меня получается! Во-первых, все возникает сразу… этаким цельным куском в голове. (Забавная мысль заставила ее наморщить лоб с каким-то растерянно-недоумевающим, почти животным выражением.) Потом все рассыпается на кусочки и само собой выстраивается в каком-то порядке, а потом приходит в движение, – подумала она с торжеством. – Сперва я чувствую, как оно сбегает с шеи и с плеч, потом поднимается по ногам и животу, а потом опять сходится и образует звезду. А после идет в руки, до кончиков пальцев, и тогда уж рука сама делает то, чего мне хочется. Рука проводит линию – и в этой линии есть все, чего мне надо. Рука закладывает складкой кусок ткани – и никто в целом свете не сделал бы такой складки, ни у кого больше эта ткань так бы не выглядела. Рука мешает ложкой в кастрюле, тычет вилкой, бросает щепотку перца, когда я стряпаю для Джорджа, – думала она, – и получается блюдо, какого не сготовит лучший шеф-повар в целом свете, потому что я вкладываю в это себя – сердце, душу, всю свою любовь! – думала она победно и ликующе. – Да! И так было всегда и во всем, что бы я ни делала, – во всем ясность замысла, линия моей жизни ясна, как золотая нить, ее можно проследить от самого детства».

Теперь, осмотрев свои ловкие красивые руки, она принялась неторопливо проверять остальное. Наклонив голову, оглядела полную грудь, плавные очертания живота, бедер, ног. Одобрительно провела по бедрам ладонями.

Опять протянула руки вдоль тела и лежала неподвижно, вся прямая, ступни сомкнуты, голова откинута, серьезный взгляд устремлен в потолок – словно маленькая королева, готовая к погребению, бесконечно спокойная и красивая, но тело еще теплое, еще податливое, – и при этом думала: «Вот мои руки и пальцы, вот мои бедра, колени, ступни, безупречные пальцы ног, вот она я».

И вдруг, словно проверка собственных богатств наполнила ее огромной радостью и довольством, она просияла, порывисто села и решительно спустила ноги на пол. Сунула их в домашние туфли, встала, распахнула руки во всю ширь, потом свела, сцепив пальцы у затылка, зевнула и накинула на себя желтый стеганый халат, что лежал в изножье кровати.

У Эстер было розовое, милое, тонкое, изысканно красивое лицо. В этом маленьком, четко вылепленном, на редкость подвижном личике со своеобразным овалом – почти в форме сердца – удивительно сочетались черты ребенка и взрослой женщины. Увидев ее впервые, всякий сразу думал: «Наверно, она и девочкой была в точности такая же. Наверно, она с детства ни капельки не изменилась». Но лежал на этом лице и отпечаток зрелых лет. Детское проступало в нем всего ясней, когда она с кем-нибудь разговаривала и вся загоралась веселым, неугомонным оживлением.

За работой в лице Эстер проступала серьезность и сосредоточенность зрелого, искушенного мастера, всецело поглощенного своим нелегким трудом, и в такие минуты она выглядела совсем не молодо. Вот тогда-то становились заметны следы усталости и крохотные морщинки вокруг глаз, и седина, уже сквозящая кое-где в темных каштановых волосах.

И в часы отдыха или когда она оставалась наедине с собою на лицо ее нередко ложилась тень невеселого раздумья. Тогда красота его становилась глубокой и загадочной. Эстер Джек была на три четверти еврейка, и когда ею овладевала задумчивость, в ней брало верх то древнее, таинственное и скорбное, что присуще этой расе. Лоб прорезали морщины печали и недоумения, и во всем облике проступала печать рока, словно память о бесценном, безвозвратно утерянном сокровище. Выражение это на ее лице появлялось не часто, но Джорджа Уэббера всякий раз, как он его замечал, охватывала тревога, ибо тогда ему чудилось, что глубоко в душе женщины, которую он любил и, как ему казалось, уже понял, скрыто некое тайное знание, ему недоступное.

Но чаще всего ее видели и лучше всего запоминали веселой, сияющей, неутомимо деятельной – маленьким пылким созданием, в чьих тонких чертах светилось столько детской радости и неугасимой доверчивости. В такие минуты ее щеки-яблочки разгорались свежим здоровым румянцем, и стоило ей войти в комнату, как все вокруг озарялось исходящим от нее утренним светом жизни и чистоты.

И когда она выходила на улицу, смешивалась с вечно спешащей, безрадостной, бездушной толпой, лицо ее сияло, точно бессмертный цветок среди мертвенно-серых людей с мертвенно-мрачными глазами. Мимо нее проносились в людском водовороте неразличимо однообразные лица, на всех застыла одна и та же тупая черствость, сквозило то же коварство без границ, хитрость без смысла и цели, циническая искушенность безо всякого подобия веры и мудрости, – но и в этой орде ходячих мертвецов иные внезапно останавливались посреди вечной угрюмой сутолоки и вперяли в нее затравленный беспокойный взгляд. Она была такая пухлая, кругленькая, от нее веяло щедростью, как от плодоносной земли, она словно принадлежала иной человеческой породе, совсем не похожей на их унылую тощую скудость, – и они глядели ей вслед, словно обреченные вечным мукам грешники в аду, которым на миг дано было видение живой, нетленной красоты.

Миссис Джек еще стояла подле кровати, и тут в дверь постучалась горничная Нора Фогарти и тотчас вошла с подносом, на котором были высокий серебряный кофейник, маленькая сахарница, чашка с блюдцем и ложечкой и утренний «Таймс». Она поставила поднос на ночной столик и сказала хриплым голосом:

– Здрасьте, миссис Джек.

– А, Нора, привет! – отозвалась хозяйка быстро и удивленно, как всегда, когда с нею здоровались. – Ну как вы нынче, а? – спросила она так живо, словно ей и в самом деле это очень интересно, но тотчас продолжала: – Славный будет денек, правда? Видали вы когда-нибудь такое чудесное утро?

– Ваша правда, миссис Джек, – согласилась горничная, – утро очень даже чудесное.

Ответ прозвучал почтительно, чуть ли не подобострастно, но в голосе послышалось и что-то уклончиво-хитрое и угрюмое; миссис Джек быстро подняла глаза и встретила воспламененный спиртным, бессмысленный, злобный взгляд в упор. Похоже было, однако, что эта женщина злится не столько на хозяйку, сколько на весь белый свет.

Если же она и впрямь готова была испепелить миссис Джек взглядом, это жгучее негодование рождено было слепым инстинктом: просто в ней тлела ненасытная злоба, а отчего – Нора и сама не знала. Уж наверняка она не чувствовала себя угнетенной представительницей низших классов, ведь она была ирландка и католичка до мозга костей и во всем, что касалось достоинства и положения в обществе, преисполнялась сознанием собственного превосходства.

Она служила в доме миссис Джек больше двадцати лет и на щедрых хлебах изрядно разленилась, но, несмотря на всю свою истинно ирландскую привязчивость и преданность, ни минуты не сомневалась, что в конце концов это семейство попадет в ад заодно со всеми прочими язычниками и нечестивцами. А между тем у этих процветающих нехристей ей жилось весьма недурно. Что и говорить, ей досталось теплое местечко, к ней неизменно переходили почти ненадеванные наряды миссис Джек и ее сестры Эдит, и ничто не мешало ей принимать на самую широкую ногу дружка-полицейского, который приходил раза три в неделю поухаживать за ней; он ел и пил в свое удовольствие, так что ему и в голову не пришло бы попастись где-нибудь в другом месте. А тем временем она отложила впрок несколько тысяч долларов да еще неутомимо поставляла всем своим сестрам и племянницам в родном графстве Корк пикантнейшие сплетни из быта сливок богатого Нового Света, где можно так недурно поживиться; впрочем, сплетни она приправляла толикой благочестивого осуждения и сожаления и мольбами к Пресвятой Деве беречь ее и не покинуть среди подобных язычников.

Нет, право же, злобная досада в ее горящих глазах не имела ничего общего с кастовой ненавистью. Она прожила в этом доме двадцать лет, пользуясь щедростью и великодушием язычников высшего, самолучшего сорта, и понемногу притерпелась почти ко всем их греховным обычаям, но ни на минуту не позволяла себе забыть, где лежит путь истинный и светит свет истинный, ни на минуту не оставляла ее надежда в один прекрасный день вернуться в более просвещенные, истинно христианские родные края.

И не от бедности горели обидой глаза горничной, это не был упорный, молчаливый гнев бедняка против богача, ощущение несправедливости оттого, что достойные люди вроде нее вынуждены весь век прислуживать никчемным ленивым бездельникам. Она вовсе не мучилась жалостью к себе оттого, что надо с утра до ночи мозолить руки, чтобы богатая светская дама могла беззаботно улыбаться и лелеять свою красоту. Нора отлично знала, нет такой работы по дому, – подать ли на стол, стряпать ли, шить, чинить, прибирать, – которую ее хозяйка не сумела бы выполнить куда быстрей и лучше, чем она, горничная.

Знала она также, что в этом огромном городе, который непрестанным грохотом оглушает даже ее не слишком чуткое ухо, ее хозяйка действует изо дня в день с энергией динамо-машины – покупает, заказывает, примеряет, рассчитывает, кроит, чертит… то в огромных, довольно унылых помещениях, где гуляют сквозняки, где обретают плоть и кровь ее замыслы и эскизы, она на лесах с художниками – и с легкостью побивает их в их же ремесле; то сидит, по-турецки скрестив ноги, среди громадных свертков ткани, и в ее ловких пальцах игла мелькает куда стремительней, чем в проворных руках сидящих вокруг портных с изжелта-бледными лицами; то неутомимо шарит и роется в мрачных лавчонках, где торгуют всяким старьем, и вдруг с торжеством выкопает из кучи хлама образчик того самого узора, какой ей понадобился. И всегда она гонит своих подчиненных, всегда торопит, неотступно, но и добродушно, она не выпускает вожжи из рук и доводит дело до конца, побеждая лень, небрежность, тщеславие, глупость, равнодушие и ненадежность тех, с кем ей приходится работать, – художников, актеров, рабочих сцены, банкиров, профсоюзных заправил, электриков, портных, костюмеров, режиссеров и постановщиков. Всей этой разношерстной, в большинстве довольно убогой и не слишком умелой команде, чьими трудами создается сумасбродное и рискованное целое, именуемое театром малых форм, она навязывает ту же стройность, изысканность замысла и несравненную красочность, какими отличается ее собственная жизнь. И все это горничная прекрасно знала.

Притом она нагляделась на жестокий, неподатливый мир, где ежедневно воюет и одерживает победы ее хозяйка, и ясно понимала, что, даже обладай она сама талантами и познаниями, которыми наделена миссис Джек, во всем ее, Норином, ленивом теле не наберется столько энергии, решимости и власти, сколько скрыто у той в кончике мизинца. И понимание это отнюдь не пробуждало в ирландке чувства неполноценности, напротив, прибавляло самодовольства, ведь на самом-то деле настоящая труженица не она, а миссис Джек! Нет, она, горничная, ест и пьет то же, что и хозяйка, живет под той же крышей, даже носит те же платья – и ни за что на свете она не поменялась бы местом со своей хозяйкой.

 

Да, она понимала, что ей посчастливилось и жаловаться не на что; и, однако, злая, противоестественная обида безжалостным огнем горела в ее враждебном, мятежном взгляде. А почему – она и сама не могла бы объяснить словами. Но в минуты, когда эти две женщины оказались лицом к лицу, слова были не нужны. Объяснение запечатлено было в самой их плоти, читалось в каждом их движении. Не богатство миссис Джек, не ее власть и положение в обществе вызывали злобу горничной, но нечто более личное и трудно уловимое – особый настрой и своеобразие, какими отличалась вся жизнь той, другой женщины. Ибо за последний год Норой Фогарти овладело смятение, внутреннее недовольство и разочарование, смутное, но неодолимое чувство, что вся ее жизнь пошла наперекос и, никчемная, бесполезная, близится к бесплодной старости. Она недоумевала и мучалась, чувствуя, что упустила в жизни нечто прекрасное и величественное, и не понимая, что же это могло быть. Но что бы это ни было, а ее хозяйка, видно, каким-то чудом это таинственное нечто нашла и насладилась им сполна, – и эта истина, которую Нора ясно видала, хоть и не могла определить и назвать, жгла ее нестерпимой обидой.

Они были почти однолетки, одного роста и настолько схожего сложения, что горничная могла, не ушивая и не переделывая, носить хозяйкины платья.

Но даже если бы они родились на разных планетах и вели свое начало от совершенно разной протоплазмы, они не могли бы быть более противоположны друг другу.

Нора вовсе не была уродом. Ее черные волосы, зачесанные на косой пробор, были густые и пышные. И лицо было бы приятным и миловидным, если бы не тупо-растерянное выражение, которое придавали ему сейчас хмель и накипающая беспричинная злость. В лице этом была и доброта – но была и неистовая вспыльчивость, присущая натурам, в которых скрыто нечто необузданное, грубое и в то же время уязвимое, жестокое, нежное и порывисто-буйное. И фигура ее еще не расплылась, и ей пришлась впору изящного покроя юбка из зеленой шерстяной ткани в крупную клетку (юбку недавно отдала ей хозяйка – после долгих лет службы Нора считалась как бы старшей над остальной прислугой и не обязана была носить форменное платье, как другие горничные). Но хозяйка была тонка в кости, и стройная фигурка ее отличалась в то же время соблазнительной пышностью, горничная же, напротив, казалась топорной и неуклюжей. У нее было тело женщины, чья молодость и плодоносная свежесть миновали, уже несколько отяжелевшее, негибкое, оно стало сухим и жестким от многих ударов и долгой усталости, от медленно копившегося груза невыносимых дней и безжалостных лет, которые все отнимают у человека и от которых никому не ускользнуть.

Нет, никому не ускользнуть – только вот она ускользает, горько думала ирландка с глухим, невыразимым словами ощущением, что ее жестоко оскорбили, – ей все дано, она всегда торжествует. Ей годы приносят только успех за успехом. А почему так? Почему?

Мысль ее наткнулась на этот вопрос, точно дикий зверь на отвесную непроницаемую стену, и замерла в растерянности. Разве они не дышали одним и тем же воздухом, не ели ту же пищу, не носили те же платья, не жили под одной крышей? Разве не было у нее все то же самое – ничуть не хуже и не меньше, чем у хозяйки? Уж если на то пошло, ей, Норе, живется еще получше, с едким презрением подумала она, она-то не надрывается с утра до ночи, как ее хозяйка.

А меж тем она стоит растерянная, недоумевающая и угрюмо смотрит на ослепительно счастливую жизнь той, другой… она видит этот блистательный успех, понимает, как он велик, чувствует, как он для нее оскорбителен, – и не знает, какими словами высказать, до чего это нестерпимо несправедливо.

Знает только одно: ее сделали неуклюжей и неловкой те самые годы, которые другой женщине прибавили изящества и гибкости; ее кожа стала жесткой и землистой от того же солнца и ветра, которые прибавили блеска сияющей красоте другой женщины; и даже сейчас душа ее отравлена сознанием, что жизнь ее не удалась, прошла понапрасну, а в той, другой, словно прекрасная музыка, не угасают силы и самообладание, здоровье и радость.

Да, это она понимала достаточно ясно. Сравнение открывало жестокую и страшную истину, не оставляло ни сомнения, ни надежды. И сейчас Нора устало и хмуро смотрела на хозяйку, стараясь под давлением многолетней выучки, чтобы голос ее звучал, как и полагается, почтительно покорно, и при этом видела, что та разгадала ее тайную зависть и разочарование в жизни и жалеет ее. И душу горничной переполнила ненависть, ибо жалость ей казалась крайним, нестерпимейшим оскорблением.

И в самом деле, когда миссис Джек здоровалась с горничной, ее прелестное лицо оставалось все таким же добрым и жизнерадостным, однако зоркие глаза мигом подметили бушующую в той злобу, и ее охватили удивление, жалость и раскаяние.

«Опять! – подумала она. – Напилась третий раз за эту неделю! Что же это такое? Чем может кончить подобный человек?»

Миссис Джек и сама не знала толком, что означали слова «подобный человек», но на миг в ней пробудилось бесстрастное любопытство; с таким чувством сильная, щедро одаренная решительная личность, чей талант с блеском и легкостью проявляется на каждом шагу и венчает ее жизнь неизменным успехом, вдруг оглядывается и с удивлением замечает, что почти все люди вокруг живут совсем иначе, кое-как перебиваются со дня на день, вслепую, неуклюже влачат убогое и скучное существование. С внезапным сожалением она поняла, что люди эти совершенно безлики и бесцветны, словно каждый не живое существо, которому даны способность любить и быть любимым, красота, радость, страсть, страдание и смерть, – но лишь частица какого-то неохватного и страшного живого месива. Потрясенная этим открытием, хозяйка смотрела на служанку, которая прожила с ней бок о бок почти двадцать лет, и впервые задумалась – что за жизнь была у этой женщины?

«Что же это такое? – опять и опять думала она. – Что с ней стряслось? Прежде она такой не была. Это случилось за последний год. И ведь раньше Нора была такая хорошенькая! – вдруг с испугом вспомнила она. – Да ведь сначала, когда она к нам только поступила, она была просто красивая! Стыд и срам! – мысленно возмутилась миссис Джек. – Чтобы девушка с такими возможностями – и так опустилась! Не понимаю, почему она не вышла замуж? За ней увивались, по крайней мере, с полдюжины этих верзил полицейских, и только один все еще аккуратно ее навещает. Все они были от нее без ума, могла же она кого-нибудь выбрать!»

С доброжелательным любопытством она разглядывала горничную, и тут ее коснулось дыхание этой женщины – обдало перегаром выпитого виски, резким запахом немытых волос и нечистого тела. Ее передернуло, она нахмурилась и тотчас густо покраснела от стыда, смущения и острой брезгливости.

«Господи, да от нее воняет! – с ужасом и омерзением подумала она. – Задохнуться можно! Гадость какая! – Теперь ее негодование обратилось на всех горничных сразу. – Пари держу, они никогда не моются, а ведь им с утра до ночи делать нечего, могли бы, по крайней мере, содержать себя в чистоте! О, господи! Кажется, могли бы радоваться, что служат в таком красивом доме и у нас им так хорошо живется; могли бы хоть капельку этим гордиться и ценить все, что мы для них делаем! Так нет же! Они просто этого не стоят!» – с презрением подумала она, и на миг уголок ее красиво очерченных губ исказила уродливая гримаса.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?