Изгои Рюрикова рода

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Беги, Демьян Фомич! – услышал он сдавленный хрип. – Добра уж не спасти, но коли жив останешься – ещё наживешь… Беги!

Твердята увидел Каменюку. Тот лежал на боку под одной из телег. Его мёртвый конь был утыкан стрелами и, подобно девичьей игольнице, испустил дух неподалёку. Старый воевода всё ещё сжимал в руке меч, но подняться уже не мог. Из правой его ноги, из раны над сапогом толчками выливалась кровь.

– Я мёртв, Демьян Фомич, – тихо проговорил Каменюка. – А ты спасайся… Спасайся!

Внезапно лицо Каменюки страшно побледнело. Он, будто зачарованный, смотрел куда-то в сторону, мимо Твердяты. Купец обернулся, пытаясь проследить его взгляд. Здоровенный детина мчался прямо на него, раскручивая над головой длинную веревку с огромным кованным крюком на конце.

– Спасайся! – из последних сил крикнул Каменюка.

Твердята ударил коня пятками.

– Вынеси, дружок! – тихо сказал он.

Повинуясь воле всадника, Колос петлял по полю, вынося своего всадника из-под стрел. А те метались над их головами, шмыгали справа и слева, утыкались в землю, чиркали по Твердятиным доспехам до тех пор, пока одна из них не вонзилась ему бок, пробив кольчугу. И вроде рана оказалась неглубока и Твердята ухитрился сразу же выдернуть докучливую занозу, но как-то сразу ослабел, совсем темно ему сделалось под небом, да и боль донимала. Сильно донимала! А Колос, казалось, несся по кругу, вдоль замкнутой вереницы врагов, в которой ему становилось всё теснее. Твердята молился. Должны же наконец опустеть их колчаны! Или ослабеют от усталости, сделаются менее зоркими глаза. Внезапно Твердята снова увидел могучего витязя на огромном коне, и снова тот нёсся прямо на него. И в руке его снова была огромная палица, и мятый шлем венчал голову. Вот он пронёсся мимо, едва не задев его стремя своим, но у Твердяты хватило сноровки уклониться от страшного удара, упав навзничь на круп коня. Стеснённый страшной болью в боку, утративший ловкость, он едва не свалился под ноги коню, а тот, почуяв слабость всадника, замедлил бег, заржал тревожно. Твердяте удалось распрямиться в седле. Рана мешала занести меч, отдаваясь болью в правой руке, и он переложил оружие в левую. Глядь, а витязь снова скачет на него, занося для удара оружие. Перед тем, как принять страшный удар, Твердята узрел серебристый размах крыл, услышал треск и клекот. Словно прозвучал из поднебесной выси печальный зов:

– Тат! Тат! Тат!

* * *

Долго длилась ночь. Твердята силился поднять руку, осенить себя крестным знамением, желая просто удостовериться, что ещё жив, и не мог сотворить этого. Он не мог двинуть и ногой, не мог повернуть голову. Каждое движение его век, не поминая уж о конечностях, сопровождалось страшной болью. Он хотел стонать, но и стон причинял ужасные мучения. Его мучила жажда, и он умолял утолить её. Тогда кто-то приносил ему питье и поил его, приговаривая на чистом русском языке:

– Пить тебе позволительно, Демьян Фомич, потому как брюхо у тебя не распорото. А вот башкой вертеть не стоит, потому как она оглоушена. Ишь рожа-то… Ну да ладно… Ах, голова – она, как известно, всему голова, но сердце важнее, а уж душа-то… ну а брюхо…

Незнакомец пускался в длинные рассуждения о различных частях человеческого тела, особое внимание уделяя душе и той части тела, кою он неизменно именовал «брюхом и всем, что в нём, и всё, что ниже». Твердята полюбил звучание этого голоса. Оно было так же сладостно, как звучание хора на клиросе в новгородской Святой Софии. Слушая голос, он забывал себя, погружаясь в вязкое небытие. Кто он есть? Сильный муж, умудрённый опытный боец, тороватый торговый гость, он любил женщину странную, неземную, золотоволосую, со странными серыми очами, молодую, набожную. …Да-да! Когда-то, наверное, и она была молода, но ныне… Сколько же времени минуло с того мига, когда он стал куском стенающей плоти? И вроде жив ещё, но жизнь опостылела ему. И нет ничего в его жизни – ничего, кроме певучего, ласкающего голоса да неотвязной боли. Бесконечно долго он пытался заговорить, произнести хоть единое слово человеческой речи, которую до сих пор помнил, но язык плохо повиновался ему. Он силился произнести имя любимой женщины или помянуть давно умершую мать, но не мог совершить и этого. Шло время, и он стал испытывать жгучий голод. Тогда, преодолев страшную боль, он разомкнул губы.

– Еда… пища… – прошептал он.

– Из пищи Бог послал одну лишь репу, но её тебе не разжевать, потому как больше нет у тебя зубов, – ответил ему голос. – Но если брюхо требует – я постараюсь помочь.

Вскоре незнакомый знакомец принялся кормить его странной кисловатой кашицей. Едва живому Твердяте еды потребовалось немного, и вскоре он, насытившись, снова впал в дурнотное полузабытьё. Во всё время неспокойного, наполненного болью сна, он слышал голос своего доброго товарища. Голос складно произносил все слова, знакомые, затверженные смолоду на память. Слушая их, Твердята испытывал странное облегчение.

– Кто ты? – силился спросить Твердята и, наверное, спросил, потому что незнакомый знакомец ответил ему.

– Я-то? – голос усмехнулся. – Я хорошо знаком тебе, купец Демьян Твердята. Я многогрешный черниговский уроженец – Миронег, крещеный Апполинарием.

– Почему же ты не можешь добыть еды? – собрав последние силы, спросил Твердята.

– Потому как переломаны обе мои ноги, – толково ответил Миронег. – Сбросил меня наземь проклятущий мерин. Трусливый одр испугался криков одичалых степняков и поскакал так прытко, что я выпал из седла. Да потом ещё потоптали меня вражеские кони. Хорошо хоть надоумил Господь прикинуться мёртвым. Не то потащили бы в полон как есть, с переломанными ногами, или хуже того: закололи бы, побрезговав моей увечностью.

Ещё долго говорил Миронег, бормотал молитвы, пел псалмы. Мало что не весь часослов знал назубок родич черниговского князя. Время от времени Миронег, истошно стеная, уползал куда-то. Бывало, он отсутствовал подолгу. Тогда Твердята испытывал страх, великий, всеобъемлющий, такой, что заглушает любую боль. Да и боль с течением времени немного притупилась и из Божьей кары превратилась в досадную, вечно ноющую докуку. Твердята снова, в который уже раз, попытался открыть глаза. На этот раз его попытка не оказалась тщетной – он увидел синее, испещрённое белыми барашками облаков небо, полузакрытое густой сенью невысокого деревца. Где-то неподалёку текла вода. Чутким слухом Твердята внимал её плеску. Он пытался повернуть голову, страстно желая узреть своего товарища, Миронега. Попытка оказалась тщетной. Стоило лишь немного шевельнуться, как острая, раскалённая докрасна спица вонзилась ему в макушку. Боль пронзила его насквозь, достигнув пяток, и не думала униматься. Пытка! Неужто его пытают? Твердята застонал, но ему достало мужества не сомкнуть веки. Тут же синий свод небес закрыло страшное, покрытое успевшими пожелтеть кровоподтёками лицо. Ощипанная, побуревшая и слипшаяся борода, осунувшееся, искажённое гримасой боли лицо. Левое ухо Миронега повисло до самого плеча гнилым капустным листом.

– Капуста!

– Подыхать скоро начнём, старинушка, – борода раздвинулась, явив взору Твердяты кровоточащие десны.

– Ты почитай, милостивец…

– Я почитаю, а пока… – он внезапно умолк, а Твердята лежал себе тихо, перемогая боль и надеясь, что товарищ его безотлагательно примется за часослов. Внезапно свет дневной померк. Но теперь Твердята знал, что это не слепота. Просто Миронег прикрыл ему лицо. Но зачем?

– Давай-ка возблагодарим друг друга, купец, – проговорил Миронег, и Твердята как-то понял, что тот морщится от боли, что и Миронегу ныне солоно. – Давай покаемся и попросим прощения. Молчишь, купец? Эй, не молчи!

И Миронег потряс Твердяту за плечо. Тот застонал тяжко, шевельнулся, отозвался.

– Да за что благодарить-то? Перед кем каяться?

– Друг друга благодарить! Друг перед другом каяться! – горячо зашептал Миронег. – Посмотри: голая степь кругом, ни жилья, ни кустика. Всё мертво, и мнится мне, будто и я сам уж мертв. Но лишь склоню голову к земле, тотчас слышу странный гул. Только начну забываться сном, а гул вот он: тут как тут. Я тогда я разумею: не мертва степь! Есть ещё надежда. А как ночь настанет, смотрю на звездное небо, потому что звёзды – светильники Господни, вот они, со мной.

– Скажи мне, что со мной? Почему я почти ослеп? Почему руки не могу поднять? – прохрипел Твердята.

– Всё в руках Божьих, – отозвался Миронег. – У меня переломаны ноги. Да так, что не подняться, ни ползти, уподобившись ужу, я не могу, а у тебя…

– Ну?!

– Лицо… Он задел тебя палицей, но не сильно. Немного лишь закровянилось, а так… Ничего, всё в руках Божьих…

– Что ж не говоришь больше? Страшен я?

– А я прикрыл тряпицей, да и не вижу. Да и не страшно мне потому!

– Я умираю, Миронег, – прохрипел Твердята, из последних сил стараюсь удержать сознание. – Читай отходную, если способен. Ох, и надоел же ты мне! А когда последний раз пропал возле Переславля, я уж Господа возблагодарил. Думал, сгинул ты сам собой и не придется более утруждаться, тебя из беды выручая… Ты прости меня, прости…

– Ишь, разговорился! Лежи тихо и слушай…

Миронег помолчал, раздумывая. Потом склонился к уху Твердяты и зашептал едва слышно:

– И ты прости меня, Демьян Фомич! Непотребный я раб, ни для какого дела не потребный. Горький я пьяница и волокита. Только лишь и умею, что манускрипты разбирать. В любой язык сей час проникну и прочту, и речь пойму, и переведу с любого языка на любой. А если уж попадётся мне в руки Евангелие…

* * *

Так бубнил Миронег, стараясь шептать как можно тише. И хоть горло его иссохло без воды и чрево слиплось от голода, зато боль в искалеченных ногах поутихла. Не следствие ли это усердных молитв? Тогда он решил прочитать отходную по Демьяну Твердяте. Старался не упустить не единого стиха. Уже плохо полагаясь на угасающую память, он по два раза повторял каждый стих, всякий раз крепко задумываясь, прежде чем перейти к следующему. Потом Миронег накрыл лицо новгородца полой окровавленного кафтана, почитая купца мёртвым, да и сам приготовился встретить христианскую кончину. Миронег лёг на спину, глянул в вечереющее небо и снова услышал дальний гул, словно кто-то усердно колотил в земную твердь тысячью молотов.

 

А потом пришли волки. Миронег сквозь дурман полузабытья узрел их горящие очи и не сумел испугаться, не совершил ни единой попытки защитить ускользающую жизнь. Звери ходили кругами, и Миронег обострившимся чутьем слышал их звериный запах, слышал, как стучат по сохлой земле их когти.

– Хватай за горло, степная тварь, – смиренно попросил он. – Смилостивься, хватай так, чтобы сразу дух вон. О Господи, помилуй мя! Нет уж сил терпеть адские муки! Если уж суждено быть степным зверем сожранным, так лиши сначала света разума, а потом уж пусть угрызает зверь плоть мою!

– Тат! Тат! Олег! – услышал он человеческую речь, и голос оказался подобен гулу дальнего набата. – Щи дэж никуэ!

– На каком наречии ты разговариваешь со мной, Господи? – изумился Миронег. – Крещён-то я был именем святого великомученика Апполинария. Так почто величаешь мя варяжским именем Олег?

– Господь твой не слышит тебя, – был ответ. – Зато я за много фарсахов[7] слышу твоё нытьё, Аппо!

– Тат! Тат! Тат! – звали голоса.

Земля сотрясалась под ударами молотов, которые, казалось, были теперь совсем рядом, и Миронегу почудилось, будто пустая степь возжелала стряхнуть его со своей груди. В воздух взвились клубы праха, пыль попала Миронегу в нос, он чихнул, ахнул от боли. Попытался убраться подалее, улезть в заросли бобыльника. Он снова испытывал позорнейший, цепенящий страх.

– О, Боже! Спаси и сохрани непутёвого раба Твоего, жалкого труса Апполинария!

* * *

Его кулём положили поперёк седла. Вот это по-настоящему нестерпимо! Едва лишь конь тронулся с места, едва лишь он совершил первые шаги, невыносимая боль выбросила Твердяту в небытие, в чёрную пустоту, где он блуждал, одержимый мучительной жаждой отыскать потерянного себя. Он шарил руками в бескрайней черноте, но руки плохо повиновались ему. Он пытался кричать, но горло его не могло исторгнуть ни единого звука. Наконец, когда он почти уж отчаялся снова обрести тварный мир, небытие кончилось. Безвременье разбил узкий солнечный луч, нечаянно упавший на его лицо. Узкий лучик света сначала прыгнул ему на лоб, потом больно ущипнул за правое веко, заставив плотнее прикрыть глаза. Потом на подбородок и на грудь, а потом и вовсе исчез, оставив вместо себя темноту. Так Твердята заново обрёл тело, которое нестерпимо болело при каждом движении. Так Твердята заново обрел вселенную: кошма из грубой шерсти – под ним, купол шатра с дыркой посредине – над ним. Вот и вся вселенная. Мирозданье населяли маленький лучик и очень большой человек. Оба насельника являлись к нему ежедневно, принося заботу и сострадание.

Большой человек, тихонько напевая, ворочал Твердяту, причиняя ему невыносимую боль. Твердята плакал и ругался. Тогда большой человек принимался петь громче, и звонкий, чистый голос его заглушал стоны раненого. Твердята говорил ему, что поднимется сам, и он пробовал приподняться, но нестерпимая боль снова и снова останавливала его, вынуждая смиренно опускаться на кошму. Большой человек менял примочки у него на лице, перевязывал раны на теле. Прикосновения его были подобны трепетанию крыл мотылька, но и они причиняли ощутимую боль. Твердята терпел всё, сцепив зубы. А потом большой человек уходил, а Твердята, пользуясь его отсутствием, внимательно изучал свою обитель.

Он хворал в небольшом шатре – пирамиде из плотного войлока, натянутого на каркас из длинных жердин. В центре сооружения располагался очаг. Большой человек каждый вечер разводил в нём огонь. В ногах Твердятиного ложа стоял большой глиняный жбан, служивший отхожим местом для хворого. В шатре всегда было так пусто, темно и тихо, словно он стоял посреди безлюдной пустыни. А порой Твердяте грезилось, будто шатер стоит на плоту, который медленно плывет по волнам, вдали от берега, в открытом море. Но почему тогда он не слышит плеска воды? Почему не чует солоноватого аромата морских ветров? Твердята распахивал глаза, смотрел, стараясь не ворочать больной головой. Далеко в вышине там, где смыкались жерди, составлявшие скелет шатра, где зияло отверстие для выхода дыма, там серело небо. Твердята мог не поворачивая головы, а значит, не испытывая боли, невозбранно смотреть туда, в любое время дня и ночи. Там дышало небо, там постоянно всё менялось. Иногда через отверстие сеял дождичек. В строго определённое время и ненадолго, в шатер впрыгивал одинокий солнечный луч. И он радовал Твердяту. В остальное же время под пологом шатра царил благодатный полумрак. Ах, как хорошо! Належался Твердята под палящим солнцем. Довольно!

Они понимали друг друга, не прибегая к словам человеческой речи. Целитель – так именовал Твердята большого человека в своих мыслях и молитвах – смотрел в его лицо, кивал, и взгляд его, в зависимости от обстоятельств, становился то весёлым, то озабоченным, но никогда его лицо не искажал испуг, целитель не умел хмуриться. Он был велик, он был огромен – много выше и шире, чем сам Твердята. Но двигался легко и обладал завидной ловкостью. Время от времени большой человек брил Твердяте усы и бороду обоюдоострым ножом, причиняя невыносимые страдания. Вскоре новгородец научился отсчитывать дни. От одной пытки обоюдоострым ножом до другой проходило никак не менее седмицы.

Большой человек оказался чрезвычайно любознателен и смекалист. Он пытался расспросить Твердяту и заговаривал с ним на разных, не известных тому наречиях. Твердята отрицательно качал головой. Не понимаю, дескать, и прикрывал глаза. Большой человек уходил и возвращался. Он снова и снова заговаривал со своим подопечным, и однажды Твердята понял его вопрос.

– Ты лесной человек? – коверкая слова, спросил целитель.

– Что? – изумился Твердята.

– Ты жил в лесах? В большом шатре, сложенном из бревен. Ты жёг лес и пахал землю, а когда она переставала давать пищу, бросал то место. Ты разбирал свой шатер из бревен и уносил его с собой в другой лес. И снова жег, и снова пахал…

– Нет…

– Тогда, ты каменный человек? Каменные люди живут в тесноте, прячась за высоким частоколом или хуже того – за каменными стенами…

– Да…

– Меня зовут Буга. Я – воин, я – знахарь, я – внук правителя этих мест.

– Княжич? Ханский отпрыск? – Твердята приподнялся было, но боль, как обычно, не пустила его. Твердята скривился. Буга улыбнулся.

– Хан Кочка – мой дед, владеет многими стадами, многими женщинами. У него семь раз по семь и ещё раз семь сыновей и дочерей. У него семь раз по семь и ещё раз семь раз по семь, и ещё раз четыре внука. У него несчитано стад, у него немеряно земли. Но он хочет ещё больше. Хан Кочка – мой дед – великий человек!

И Буга снова улыбнулся. Твердята, не скрывая изумления, смотрел на целителя. Порой лицо его казалось новгородцу чрезвычайно молодым, почти юношеским. Но когда Твердята прикрывал глаза, силясь без стона перетерпеть боль врачевания, тогда целитель виделся ему взрослым, умудрённым многими испытаниями человеком, таким, как сам Твердята. Наконец новгородец решился спросить:

– Сколько тебе лет, Буга?

– Миновало двенадцать и ещё три весны с той поры, как мать родила меня, – гордо отвечал Буга. – У меня есть четыре сестры и брат. И все мы – потомки великого хана Кочки! Моя мать говорит – скоро ты встанешь. Скоро пойдешь. Скоро мир увидит тебя обновлённым.

* * *

Сколько времени прошло, прежде чем телесная боль, отступив, дала Твердяте возможность вспомянуть о важном, вспомнить о Миронеге? Это случилось уже после того, как он смог покинуть шатер и увидеть мир вне войлочных стен. Там ширилась степь, там дымили костры кочевья, там бродили овцы, и носились по ковылям кони. Орда готовилась к откочёвке на зимние пастбища. Мир вокруг шатра ожил, возопил блеянием, ржанием, лаем, колёсным скрипом и щёлканьем бичей.

Буга уложил Твердяту на большую, запряжённую печальными волами повозку, сам взобрался на большую рыжую верблюдицу. На передке телеги уселась высокая, хрупкая девушка. Её темные волосы были заплетены в пять кос. Твердята снова и снова пересчитывал их до тех пор, пока юная возница не обернулась. Твердята дрогнул, увидев её иссечённый шрамами лоб и щеки.

– Тат… – тихо прошептал он.

Улыбка девочки оказалась внезапной, открытой и мимолётной, как тот солнечный луч, что иногда скрашивал его одиночество в шатре.

– Где мой товарищ? Где Миронег? – тихонько прошептал Твердята.

Девушка снова улыбнулась и ничего не ответила.

* * *

Вечерами большой Буга покидал своё место между горбов верблюдицы, чтобы напоить Твердяту целебным отваром. Потом они укладывались спать под открытым небом, на остывающей земле, прижимаясь к теплым бокам верблюдицы. Вокруг них, всюду, сколько мог видеть взгляд, мерцали костры кочевий, слышалось блеяние овечьих стад. Время от времени земля начинала дрожать под ударами копыт. Порой всадники проносились совсем близко от их кострища. Тогда Твердята крепче прижимался к надёжному боку верблюдицы. Он всё ещё чувствовал себя хрупким и беззащитным.

* * *

По мере того как телесные муки оставляли Твердяту, он всё чаще стал вспоминать об утраченной жизни, о златогривом Колосе, о белых стенах Новгорода и садах Царьграда, где всё ещё ждала его Елена. Порой, давая волю малодушию, он принимался плакать. Слёзы обильно струились по его щекам. Он утирал их подолом рубахи, сшитой из тонкого шерстяного полотна густого охряного цвета. Он трогал своё лицо и обнаружил, что нос его скособочился на сторону, губы разбиты, а щека и лоб все покрыты жёсткой коркой заживающих ран. С той стороны, куда пришёлся косой удар палицы, во рту не осталось передних зубов, но Миронег зря говорил, что теперь зубов нет совсем. Буга больше не подвергал его пытке обоюдоострым ножом, но молодая, только начавшая отрастать борода пока обещала стать такой же густой и красивой только на той части лица, которая осталась более-менее целой.

Колеса повозки катились по гладкой, как стол, степи. Рощи и перелески остались на севере. Твердята всё меньше времени проводил в полузабытьи, но не ехать верхом и идти следом за повозкой пока не мог. Да и жизнь его не сделалась легче. Терзания телесные сменились ещё более жестокими муками. Воспоминания неотступно следовали за ним, цепляясь за борта повозки. Он вспоминал белые стены Новгорода и товарищей-купцов, бухту и сады Царьграда, сладостный звон фонтанов, выложенные жёлтым камнем дорожки, тяжёлое золото волос Елены. Отважного Колоса вспоминал он. Что сталось с верным товарищем? Куда сгинули его дружинники? Тоска, неизбывная тревога, жгучая вина вгрызались в его тело, мешая дышать. Сердцу становилось тесно в груди, он хватал изуродованным ртом воздух. Возница оборачивалась, смотрела на него с насмешливой жалостью. Она подзывала Бугу, и тот поил Твердяту горьким отваром, дарующим недолгое забвение.

– …Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травою обвита была голова моя. До основания гор я низошёл, земля своими запорами навек заградила меня. Но Ты, Господи Боже мой, изведёшь душу мою из ада. Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Господе, и молитва моя дошла до Тебя, до храма святого Твоего. Чтущие суетных и ложных богов оставили Милосердого своего, а я гласом хвалы принесу Тебе жертву; что обещал, исполню: у Господа спасение![8]… – бормотал Твердята спасительные слова, снова и снова пересчитывая косы на спине юной возницы.

– И сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу… – эхом отозвался знакомый голос.

Твердята обернулся. Миронег восседал между горбами молодого и довольно ретивого верблюда странной, тёмно-серой масти. Зверь с любопытством посматривал на сыромятный пояс, подаренный Твердяте добрым Бугой, и торопко перебирал двупалыми ногами, готовясь догнать унылых волов. Следом за Миронегом на другом верблюде следовала юная, но хорошо вооруженная воительница. При ней были не только лук и полный колчан стрел. На боку её верблюда Твердята с изумлением заметил и упрятанную в сыромятный чехол палицу, и саблю в красиво изукрашенных ножнах.

 

– Тат! Тат! – прокричала юная возница на передке повозки, и волы зашагали быстрее.

– Инда и я ожил! – запинаясь, проговорил Миронег, угрожающе раскачиваясь между горбов верблюда. – Инда догнали мы вас! А виной всему маленькая Кучуг. Как начала хворать, так мы с милостивой хозяйкой усердно стали молиться. Я, как положено, Господу нашему Христу и его матери Пречистой деве, а Тат – своим богам…

Миронег ещё долго трещал, подобно назойливой степной птице, что начинает разговор с восходом солнца, а заканчивает в глубоких сумерках. Иногда он, словно блаженный, принимался лепетать невпопад, но именно его лепет стал особенно сладок для ушей Твердяты.

– Врачевание часто причиняет большие страдания, нежели самоя болезнь. Но выбор есть: можно подвергнуться врачеванию, дабы изгнать болезнь. А можно поддаться болезни, дабы избегнуть страданий.

– Напрасных страданий… – тихо отзывался Твердята, прикасаясь к своему изуродованному лицу.

– Все в руках Божьих! – весело обещал Миронег. – Ему лишь одному ведомо, какие страдания напрасны, а какие ведут к достижению цели. Надейся, Твердята, и силы души твоей окрепнут. Верь – и по вере тебе воздастся!

* * *

Они неуклонно двигались на юг. Снимаясь с ночного отдыха, возница всегда направляла волов чуть правее диска восходящего солнца. Лицо возницы покрывали узоры, сотканные из искусно нанесенных шрамов и татуировок. Они точь-в-точь повторяли узор на лице её матери. Возницу звали Степь, но её младший брат называл ей на свой лад.

– Жази! – кричал Буга, вспрыгивая на спину верблюдицы. – Твои косы, словно струи рек, что питают Русское море[9], очи твои, Жази, подобны звездам, что освещают степь ночью, стан твой подобен лозе, что растет в греческих садах по склонам зелёных гор.

– Не хитри, Буга! – Жази оборачивалась к нему, и медные колокольцы, вплетённые в её косы, мелодично звенели. – Сколько меня ни хвали – не отдам тебе свой новый пояс! Да и не сойдётся он на твоём чреве! О, Буга! Мой стан подобен лозе, зато твой сравним лишь с вековым дубом, что растёт в северных лесах!

К исходу осени они приблизились в берегам Понта. Соседство большой воды стало ощущаться повсюду. Задули влажные ветры, ночи сделались теплы, а полудни прохладны.

Однажды утром юная возница повернула волов мордами на восток, и Буга с его белой верблюдицей уставились ореховыми глазами на алый диск восходящего солнца. Твердята приуныл было, но вскоре покорился своей участи. Болели его едва успевшие срастись кости, саднили и чесались едва зарубцевавшиеся раны, ныла одинокая душа. А может, благо в том, что затеряется он малой песчинкой в бескрайних степях? Может, и по справедливости решилась его судьба? Пусть пропадет он в бескрайней степи, пусть вороны расклюют его тело!

* * *

Они явились одновременно: Тат и морской простор. Жази вывела их на берег поздним вечером. Затянутое облаками небо слилось с морем, и усталым глазам Твердяты невозможно стало различить кромку прибоя. Но море было совсем рядом. Пологие волны облизывали берег, и он мог ясно расслышать их ровный говор. Ту ночь он провёл без сна, прислушиваясь к ропоту волн, мечтая о вольном плавании по горько-солёной воде, о силе и свободе. С наступлением рассвета Жази не торопилась впрягать волов в повозку и Твердята смог подойти к кромке воды. Он сделал первые самостоятельные шаги за долгие недели, прошедшие с той страшной ночи, когда его лицо соприкоснулось с палицей неузнанного им воителя. Мирозданием давно уж правила осень, с моря задувал свежий ветерок. Ощущая предательскую слабость в теле, Твердята пытался противостоять его порывам. Он жадно вдыхал солёный воздух, стараясь не думать ни о возможных превратностях дальнейшего пути, ни о его неведомой цели. Море и степь. В их бесконечных пространствах он смог бы навек затеряться, пропасть, сгинуть. Он и не заметил, как Миронег и Жази спешились и стали рядом с ним. В этот миг он ощутил себя воскресшим Ионой, побывавшим в чреве кита и сумевшим с Божией помощью выбраться наружу.

Тат явилась после полудня. Она ловко сидела в седле низкорослого мохнатого конька. За спиной её, накрепко привязанная к материнской спине широким куском полотна охряного цвета, сидела девочка лет пяти. Смуглые её щеки покрывал яркий румянец, синие глаза задорно блестели. Лошадка выступала гордой поступью, двигаясь во главе длинной вереницы верблюдов, каждый из которых был нагружен окованными железом коробами. На некоторых из них сидели смуглолицые люди в длинных, закрывавших ноги одеждах. Каждый из них носил железный ошейник и железные же поножи, соединённые друг с другом цепью. За вереницей верблюдов следовало большое стадо овец, с круторогим козлом во главе и в сопровождении нескольких собак, видом и повадкой чрезвычайно похожих на волков. Позади овечьего стада ехала ещё одна девочка верхом на длинноухом муле. Следом за длинноухим мулом шли пешие рабы. Женщины несли за плечами маленьких детей, мужчины несли на головах поклажу. Твердята уставился на них в немом изумлении, словно они были видением иного мира. Он пытался найти среди рабов, следовавших за длинноухим мулом, знакомые лица. Но ни во взглядах невольников, отуманенных усталостью, ни в их лицах, ни в одеждах он не усмотрел знакомых черт. Одна девчушка, ехавшая поверх вьюков на одном из верблюдов, заметила его пристальное внимание, перепугалась, закрыла лицо линялым покрывалом. Твердята с ужасом заметил, что дитя плачет, стараясь укрыться от его взгляда.

– Нешто страшен я? – пробормотал Твердята.

– Да уж, как есть – образина. По-другому не назовешь, – с удовольствием подтвердил Миронег. – А был детина хоть куда! Красив, благолепен ты был!

Твердята снова заплакал, подобно напуганной юной рабыне, навзрыд. Наездница, ни слова не говоря, повернула к нему своего лопоухого скакуна. Она склонилась с невысокого седла, протянула ему мех со сладким питьем, дождалась, пока Твердята утолит жажду. Потом порылась в седельной суме, достала небольшую, расшитую шелками шаль с синей бахромой. Молвила кротко:

– Возьми! Прикрой голову. Оставь открытыми лишь глаза, ибо они красивы. Пусть красота платка заменит красоту лица.

Долго Твердята не мог отвести глаз от лица юной наездницы. Разительно схожее и с лицом Тат, и с лицами сестер, оно блистало ослепительной красотой. Золотистые волосы девушки блестящим нимбом обрамляли нежный лоб, фиалковые, как у матери, глаза смотрели ласково из-под сени пушистых ресниц, мечтательная улыбка не сходила с полных губ. Твердята задохнулся. Могло ли такое создание родиться в диких степях там, где ночами воют волки, а днём нещадно палит солнце или дуют ледяные ветры?

Тут и Жази приблизилась к нему, помогла повязать как надо сестрину шаль, проговорила с усмешкой:

– Моя сестра родилась двенадцать вёсен назад. Тогда и я, и моя мать были очарованы её красотой и благонравием. Мы нарекли её Баал – Мёд.

Позвякивали на сундуках латунные замки и скобы, гулко звенели колокольчики на шеях верблюдов, блеяли овцы, собаки смотрели по сторонам внимательными ореховыми глазами. Самая большая из них звалась Олегом. Именно так окликнула её младшая из девочек – та, что ехала в одном седле с Тат. Огромный, устрашающего вида Олег оббегал подопечное стадо. Не один раз он останавливал тяжёлый взгляд на Твердяте и Миронеге, но в те дни овцы являлись главной его заботой.

* * *

Твердята нашёл в себе силы спуститься по крутому откосу к самой воде. Он провёл на прибрежном песке остаток дня, в то время как его спутники разбивали на берегу шатры, резали к ужину барана. На закате Буга пришёл за ним, увел с берега, помог расположиться на ночлег. Твердята не захотел ночевать под пологом шатра, он улёгся под повозкой Жази.

Его напоили тёплым отваром, накрыли кошмой. Он смотрел на пламя костра, наблюдал, как Жази готовит странное кушанье степняков. Она вырыла в земле неглубокую яму, выложила её камнями, порубила баранью тушу на большие куски. Часть отдала матери, а остальное сложила в яму. К ней подошла вторая дочь Тат, вооружённая огромным луком и саблей воительница лет пятнадцати. Сородичи называли её Ёртим. Она-то принесла большую корзину кизяка, которым закрыли яму. Кизяк подожгли, сели вокруг костерка коротать время за разговорами. Все они: огромный кроткий Буга с едва пробившейся бородой, ясноглазая сильная Ёртим, маленькая хохотушка Кучуг, сладкоголосая красавица Баал и, наконец, старшая из всех – суровая, надёжная Жази. Тат достала из складок одежд свою неразлучную дудку. Она играла тягучую, плавную мелодию. Буга запел, Кучуг и Баал поднялись было с мест с явным намерением танцевать, но мелодия показалась Баал слишком уж печальной, не подходящей для танцев, и девушка принялась уговаривать мать сыграть что-то повеселее. Тогда Буга вспрыгнул на повозку. Он недолго разыскивал среди нехитрых пожиток большой, обтянутый верблюжьей кожей барабан. Буга отбивал ритм, а девочки плясали. Твердята ясно видел их очертания на фоне ярко тлеющего костра. Охряного цвета шали, расшитые незнакомыми узорами полы одежд и длинные косы, метущиеся в танце. Барабан гремел всё громче, ему вторила дудка. Из темноты на свет костра вышел огромный Олег. Пёс улёгся неподалёку от Твердяты, рядом с тележным колесом. Блики костра играли в его тёмных зрачках. Две остромордые суки бродили неподалёку. В темноте горели их глаза. А ритм танца всё нарастал, наконец маленькая Кучуг, совершив головокружительный прыжок, перевернулась через голову. Жази и Ёртим восторженно закричали, а огромные ручищи Буги принялись извлекать из барабана гулкие, рокочущие звуки, подобные гулу каменной осыпи. Вскоре Жази и Ёртим присоединились к танцу. Они кружились вокруг костра под звуки барабана и дудки, а могучий Олег спал, привалившись лохматым боком к колесу, и взлаивал во сне.

7Фарсах – мера длины у хазар, равная предположительно 5000 м.
8Твердята цитирует Ветхий Завет, Книгу пророка Ионы.
9Чёрное море.
Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?