Kostenlos

Избранное. Приключения провинциальной души

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Избранное. Приключения провинциальной души
Audio
Избранное. Приключения провинциальной души
Hörbuch
Wird gelesen Авточтец ЛитРес
0,94
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Крест

Странно здесь, в Израиле, ощущается новогодняя ночь. Нет снега, нет ощущения таинства смены годов, кажущегося единственной возможностью прикосновения ко времени. Вот, был декабрь прошлого года, и – ах – уже январь будущего. И словно что-то мелькнуло, как будто, совсем близко… тень… чего-то мощного и огромного – зверя, бегущего свободно и ровно без устали. И, вот уж, след простыл, и я улыбаюсь растерянно вдогонку… А потом смеюсь и пью вино: "Знаешь, я, как будто, видела его. Нет, точно, видела. Это – пёс с мощной грудью, и он мчится против течения реки с такой лёгкостью, словно по тропинке на склоне балки. Теперь, ночью, он чёрный, но утром – розовый, а днём золотой. Жаль, что ты не видел…"

У меня всегда последняя минута перед боем часов, как перед смертью: вот, остались секунды и нужно успеть подумать самое важное. Свершается нечто чужеродное и неодухотворённое, пересечение которого с моим Я неизбежно, и только мысль, собранная как чемодан, останется со мной, когда часовая стрелка отделит меня от прошлого. С годами встречи со временем становятся всё проще – всё легче собирать самое необходимое. Так бывает с опытным любителем путешествовать налегке, когда всё умещается в компактный рюкзак. И последняя мысль всё больше похожа на молитву – несколько прозрачных слов ни о чём.

Теперь точка пересечения годов оголена – слабая беззащитная плоть будней. Шаманский – прежде – бой курантов слышен по российскому ТВ в одиннадцать часов лукавого местного времени. Здесь новогодних минут – сколько просит душа. Та, прежняя, с ёлкой и Дедом Морозом – для торговцев. Для тех, кто что-то продаёт и покупает – дома, труд, развлечения. Это Новый год для денег, у которых своя важная жизнь: для счетов, зарплат и расписок, для продажи себя в рассрочку и оптом.

Для Человека – Новый год здесь приходит осенью, с Тишреем – в день рождения Адама. Он наступает, как тогда – в шестой день творения, с появлением первых ярких звёзд, среди которых теряется прозрачный серп еврейского светила. Человек рождается, как и молодой месяц, слабым и одиноким, и, даже познав полноту своей жизни, остается один… под небесами. В полнолуние весеннего равноденствия, в Нисан, с наступлением ночи вечерние звёзды едва заметны в свете тяжелой оранжевой планеты. Над миром безмолвно льются лунные капели, и людям снятся тревожные сны о злой доле рабства. Эта Новогодняя ночь – для тех, кто помнит себя в Египте и помнит луну благословенную, светящую под ноги беглецам и – проклятую, бегущую по пятам с вооружёнными солдатами фараона. В эту ночь в волшебном фонаре видны тени Каина и Авеля; тени прокураторов Иудеи, храмовых жрецов и Иешуа, которому осталась неделя до вечности, тени его уснувших учеников – будущих апостолов будущего календаря… для торговцев.

Но главные минуты у каждого свои, и они причудливо вплетены в узор бесконечной сложности, похожий на рисунок судьбы, что на ладони. Моя минута напоминает о себе болью вот уже пятый год. Мой календарь отмерен наперёд – шесть лет. Шесть лет моей жизни расчленены на минуты несвободы от времени, зависимости от чужих календарей, когда мысль не спасает, а только уточняет мою вину, и комната с окошком в сад становится ловушкой.

Три года отслужил в армии старший сын и, вот, три года – младший. Я должна была не допустить, но не сумела. Тогда, осенью, он взял за ручки пластиковый пакет с зубной щёткой и, неуверенно улыбаясь, спустился по лестнице, а я вышла на балкон. Внутри было отчаянно пусто, как будто больше нечего было терять, и уже случилось всё, что не смела осмыслить. Сын вышел из подъезда и оглянулся – близорукая мягкая улыбка, пожал плечами… Что я сделала, господи, неужели это со мной? Как не домыслила? Ведь, предупреждали: "принесите, звери, ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю. Бедные, бедные звери воют, рыдают, ревут, в каждой берлоге и каждой пещере злого обжору клянут. Да и какая же мать согласится отдать своего дорогого ребёнка…»

Потом он позвонил, и голос был весёлый: "Меня взяли в Голани – это очень хорошо, мама" – "Это очень хорошо – повторяла я – взяли в Голани". А потом позвонил: "Всё хорошо, мама… но… нет свободных минут…". – "Нет свободных минут…" – повторила я – "совсем нет?" – «Совсем» – голос был моего сына, но звучал, как на пластинке, поставленной на другие обороты – так звучит потерянность во времени – со своим днём рождения, своим Новым годом и плюшевым подарком под ёлкой…

Я перестала плакать. Это случилось со мной – со мной, и мне нужно жить три и три года, опять научиться верить и надеться… как будто и не одна я вовсе – во всей вселенной… И я начала новый календарь – от потерянной минуты.

Сынок, я подожду тебя ещё три года. Виноват в моей ты жизни… Я не смею уйти – тебя молитв своих лишить. Но как тревожно мне. Леплю обманы: божков лукаво-миловидных – их на заре леплю, чтоб в полдень разбить и в острых черепках блуждать до первых снов… И снова день, и утро тороплюсь скрипичной переполнить суетою, аккордами далёкого рояля – сильнее, шире, чтобы хоть на миг задеть во мне за то, еще живое, что для тебя любовь хранит…

В субботу я выходила на балкон и смотрела в далёкую точку пересечения дороги и неба, из которой мог возникнуть мой сын. С каждым часом боль была все сильней. Во что наливается душевная боль? Кажется, полным-полно, уже пролилось в пальцы, и они тяжелы и непослушны. Но всё мало, и волны захлёстывают сознание, и мерещатся ужасы всех катастроф. Забыто слово – то, что было в начале. И я молюсь свирепому идолу, пожирающему детей, торгуюсь с ним, лгу, угрожаю и ненавижу – отчаянно, безумно, зло. И где-то, должно быть, на моей заброшенной планете, в пустыне рождается смерч, и острая жаркая пыль вонзается в небеса как нож вендетты. Кто знает, чем обернулось миру молчание Марии у ног распятого сына… Не знаете? Скверно, господа – беда на нашей датской планете, где детям с восемнадцати лет запрещается жить без автоматов.

Отец с неловкой улыбкой берёт автомат из рук сына: "Лучше бы я – я бы смог…"

– "Да, лучше бы ты – но это уже случилось с сыном. Ты должен покаяться".

– "В чём?"

– "Ты ел кислый виноград".

– "Я не знал".

– "Ты не хотел знать. Помнишь, я пыталась понять – тогда, когда мы слушали второй концерт Рахманинова и казалось, что вот-вот можно понять, но ты отвернулся".

– "Я не помню…"

– "Должен вспомнить и покаяться. Посмотри, у сына уже автомат в руках. Вспомни: я ещё принесла тогда рыбу…"

– "Какую рыбу?"

– "Красную, на поминки по Андропову…"

– "Ты сошла с ума…"

– "Нет, это тогда я была безумной и думала, что ты – Пьер Безухов, а я – солнечный зайчик. Каюсь, думала, что всё это не со мной, что это волшебный фонарь. Мы были безумны – и теперь у нашего сына в руках автомат, и нужно мыслить точно – предельно точно. Мыслить и понимать. Иначе случится непоправимое, и я за себя не отвечаю – это катастрофа".

Мы жили тогда неподалёку от Иерусалима. Ранней весной на пустыре, через который шла просёлочная дорога, цвели маки. Я шла мимо и, если было ещё светло, разговаривала с ними – восхищалась, благодарила, как тогда – в детстве, когда верила, что цветы слышат меня. Мне нужно было начать сначала – вернуться в точку искренности, чтобы разминуться с ложью. Ни тогда, ни теперь цветы не обманывали – простодушно дарили свою красоту и аромат.

Это случилось тогда – тогда, когда я сумела впервые понять свою первую иллюзию… тогда… Да, конечно – я была готова понимать, но в открытость души вошла ложь, и я, не сумев её принять, изгнала всё, захлопнула двери и окна, осталась одна в языческой первобытности. Тогда, в первобытном тумане, Мария казалась мне спасением. Я доверилась кисти Рафаэля и мечтала о сыне, как о Мессии. Я хотела владеть улыбкой, полной достоинства, и сбегала из детских садов, пионерских лагерей, лекций, работ…

Как же так… Мария не успела полюбить, ощутить себя женщиной… познала только материнство, и… сына забрали, и вот он, шатаясь, несёт крест, а она идёт следом… и пальцы переполнены слезами, а глаза сухи?

Господи, и ты знал это изначально? Это было в твоём Слове? Чьи мольбы может расслышать Мария в вечном рёве: "Распни его"… "Неужели это случилось со мной… со мной? Это кричат о моем сыне…" – женщина перестала владеть своим лицом, потеряв улыбку достоинства. Шатаясь, слепо бежала по лабиринту каменных улиц, крики толпы мчались по следу, а тяжелая сытая Луна жёлтой жабой развалилась на крышах Храма и, не моргая, смотрела вслед…

Напрасно молиться улыбкам, полным понимания и достоинства. Опасно верить доброму божеству. Не верьте женщине, у которой казнили сына – она не простит вовек. Греки были честней и проще – рисовали порочных богов и знали, что они – крики толпы. Евреи сказали: "Не знаем – не знаем кто Он, имя которого нам не известно."

А потом я поехала на присягу. Вернее, я не знала, что это присяга. Но получив открытку с приглашением приехать к сыну в армию, поехала. Я была так поглощена ожиданием и встречей, что и там не поняла, зачем все собрались и что происходит. Я привыкла не вдумываться в повестки торжественных собраний, съездов и горящих костров. Любое сборище отражалось в моём сознании, как замкнутое пространство, из которого нужно найти выход и бежать. Побег из армии был невозможен, и это была новая безысходность, осознанная мной. Остывал декабрь. В окнах автобуса возникало всё меньше подробностей людского бытия. Пейзажи дичали россыпью холмов и камней. В креслах, обняв автоматы, дремали мужчины в хаки. В замкнутое пространство, в котором был теперь сын, робко, на цыпочках входила моя нежность – я не могла уйти… и я оставалась. Земля за окном казалась брошенным ребёнком, розово обнажался стриженый затылок солдата на переднем сиденье, в гул мотора вплетался шёпот чьих-то укоров, раскаяний, молитв. Хорошо! Раз так, раз ты берёшь моего сына… я останусь. Но знай – я буду следить за тобой: я не умею больше доверять, и берегись – камня на камне не оставлю! Думай! Думай и берегись – это тебе не Ясная Поляна, и я – не идише-поселянка. Я подписываю договор на шесть лет – шесть лет моей нежности, веры, стихов и благословений, но… берегись… – око за око.

 

Автобус остановился на перекрёстке, похожем на середину небрежной шахматной партии. Слоны ещё держали каре, серьёзные фигуры вяло толпились в углу, но меня завораживали пешки. Между машинами переодевались несколько десятков полуголых фигур. Парни прыгали на одной ноге, целясь второй в штанину, в воздух взлетали, взмахивая рукавами, рубашки, холодный ветер рвался между пуговицами, заплетая пальцы. Сына я увидела сразу и не поверила. Всё время, что ехала, не верила, что из этого странного дня, переполненного чужими подробностями, может возникнуть прикосновение рук и вспышка забытой радости между двумя тревогами – не встретиться и расстаться. Он был уже одет и держал в руках ящик сложного вида с длинной дрожащей антенной. Сказал мне, как будто я вышла из соседней комнаты:

– "Вот, смотри сюда, вот эта штука нажимается так, а затем так. Ты слышишь меня?"

– "Да, конечно, так и так. Скажи, что происходит?"

– "Не пугайся, но я сильно хромаю – у меня трещина в кости. Это не опасно, но очень больно".

– "Очень больно – повторила я – Тебя отпустят?»

– "Не знаю".

– "Должны отпустить: трещина в кости – ты не можешь… Они не могут…"

Когда-то давно, когда ему было годика три, мы пришли в зверинец – один раз – и больше никогда не ходили. За решётками внешнего периметра страдали звери, а по внутреннему кругу ходили зеваки с билетиками за двадцать пять копеек. Из крайней клетки – грязной будки в углу – топорщился куст длинных трепещущих игл – серых с сединой на концах. Вдруг он метнулся вбок, с сухим щёточным звуком мазнул стену, и на нас взглянули кроткие бусинки с печальной мышиной физиономии. Так я вижу армию – со всеми её танками, антеннами и прыганьем в надутые ветром подштанники – катастрофой провинциального зверинца, с линялыми флажками и свирепообразным хищником на пыльной афише у окошечка кассы. Любители поглазеть не понимают, что и внутренний круг – та же клетка.

В тот приезд я принесла узелок с изюмом, орехами и шоколадом. Израильтяне приезжали на своих машинах большими семьями. Привычно сооружали бивуаки, и скоро вся шахматная доска покрылась пёстрыми лоскутками – из термосов валил сытный парок, бывалые отцы и старшие братья подтрунивали над своим зелёным солдатиком, младшие трогали автомат, мамы и тёти привычно вздыхали и подсовывали куски изголодавшемуся ребёнку. Мы с сыном воробьями сидели на заборе чужой пирушки, чужой клятвы, прижавшись друг к другу, молчали, смотрели на знакомые звёзды.

А спустя три года, опять была присяга и те же звёзды, Мы тогда уже жили в Негеве, в маленьком городке в горах у Мёртвого моря. Прошли первые дожди, на несколько минут затопив пустыню, но она стремительно вынырнула, отряхнулась как пёс, и брызги растаяли вдогонку исчезающей туче.

Холмы дождей не принимали. Ручьёв испуганных стада несли истерзанные воды в лазурный влажный рот. Природы здесь чудо смерти – море слёз. И в каждой капле здешней горечь души неутолённой – травы здесь не растут…

Тесная площадь у двухэтажного дома, словно, единственно уцелевшего после бомбёжки, напоминала Римский театр. Вверх, на естественную каменную горку поднимались грубые ступени. Внизу, на круглой арене, был установлен фанерно-героический лис с мощной грудью, тонкими кривыми ногами и хвостом, похожим на пилу с редкими зубьями. Чаши факелов закоптились от частого использования. Гости, незлобиво толкаясь, толпились на горке, выглядывая «своих». "Вот он" – узнавала я всякий раз сына в другом солдате – там, внизу, в неясном строю на дне амфитеатра…

Странно высоким пламенем взметнулись огни факелов, жадно придвинулась ночь, толкнув в спины стоящих в кольце людей. Взлетел, рассыпаясь, белый шар ракеты, и тень дома бросилась вслед, словно курица с отрубленной головой. Удивительно чисто и нежно заговорила в микрофон девушка в солдатской форме. Я ждала мурашек марша, но это были стихи – спираль слов свободно улетала прочь из, казалось, безнадёжно замкнутого круга. И я очнулась, задохнувшись узнаванием – всё так, как было всегда – круг… капище: древнее и вечное – тайное тайных этой земли, её материализовавшееся подсознание. Наточен клинок, голоден нетерпеливо озирающийся идол, жаден закопчённый алтарь, дико пляшут тени, и безмолвствует толпа завороженных родителей… Прекрасен низкий зовущий голос молодой жрицы, требующий жертвы… и я стала молиться: "Нет, он принадлежит себе! Не слушай глупого мальчишку, бездумно перебирающего красивые чётки чужих слов – его клятва ничего не стоит. Слушай меня – я его мать и помни наш договор: око за око!"

У нас был теперь автомобиль и термос с горячим куриным бульоном, пухлыми манными клёцками, морковкой и укропом. Сын сидел в машине, и его руки казались слишком большими от ссадин и въевшейся грязи. Мы старались не замечать, как он голоден, а он старался быть поделикатней и поменьше, но как-то выходило, что занимал вместе с автоматом и миской почти всё машину. Машина стояла на обочине дороги, по которой шли навстречу нам люди. Они равнодушно глядели в наши запотевшие окна, а мы смотрели на них…

Маленьким сын был очень искренним, и несправедливость встречал бурно и гневно. Мы называли его тогда «Синьор-помидор». Он был работящим и покладистым. Мог часами в полном одиночестве упорно перетаскивать и укладывать по своему замыслу кирпичи, не замечая противный холодный ветер бесснежной зимы. Круглые серые глаза смотрели на мир с удивительным доброжелательством. Однажды, в три года, он прибежал домой красный от гнева, по-взрослому мрачный и мстительный, не плакал – казалось, слёзы не находили выхода, и он наливался горечью. Оказалось, что на ступеньках соседнего магазинчика его грубо толкнул какой-то местный выпивоха и ещё добавил что-то вроде "пшёл отсюда". Малыш поднял на феномен глаза и вежливо спросил: "Почему?" И тогда мерзавец плюнул на него.

Теперь я жалею, что утешала сына и говорила глупости про плохого дядю. Я должна была схватить пальто и, на ходу вдевая руки в рукава, броситься бегом к ступенькам магазина и… заставить его извиниться… позвать милицию, нет, лучше полицию – да, подошёл бы огромный американский полицейский, и мы бы были отомщены. Негодяй получил бы по заслугам! Я должна была Чёрным Котом взметнуться на плечи гада и, страшно мяукнув, оторвать его подлую голову, и кровь залила бы ступени, и её невозможно было бы смыть. И тогда в сквере Пионеров установили бы гипсовую фигуру Вселенского Хама с оторванной головой, поместили бы в центр фонтана вместо пионера с горном – и струи хлестали бы из порванных жил, а преступная голова валилась бы на барабан юного барабанщика. К фонтану приходили бы орденоносные пенсионеры, снимали бы свои медали и бросали их в бассейн – к золотым рыбкам, каясь, что не завоевали закон, защищающий их детей, внуков, что обездолили их.

Но я не сумела… И вот, пришлось бежать в поисках закона куда глаза глядят, и теперь сын клянётся своей жизнью, а я прислушиваюсь к слабому пульсу истины, едва слышному слову – единственному, что стоит клятвы.

…Понимать обречена, как вечен краткий миг и бесконечно движенье каждое… Предвидеть ад в истоках, казалось бы, невинных, взяв за данность сомнительную горстку аксиом, как будто бы, принесенных из громов с утерянной горы толпе рабов. И это всё. И этого довольно для – с пытками и жёстким приговором себе – суда… увы, за искушенье доверять чужим богам – за то, что убивать могу и быть убитой, стою перед собой с повинной… невинной.

Я брала чистый лист и писала: "Владимир Высоцкий: "Не на равных играют с волками егеря, но не дрогнет рука, – оградив нам свободу флажками, бьют уверенно, наверняка. Волк не может нарушить традиций, – видно, в детстве – слепые щенки – мы, волчата, сосали волчицу и всосали: нельзя за флажки!" Запечатывала в конверт и писала номер полевой почты.

Сын приходил, ставил автомат и сумку, набитую одеждой, щедро перемешанной с грязью, снимал носки вместе с прилипшими к ним корочками с израненных пяток. Меня гипнотизировал розовый пояс ободранной кожи на бедрах. Отец потрошил сумку, привычно проверял карманы и вытаскивал вещицы, несущие в себе, казалось, тайну соучастия, которого были лишены мы… Находил и приносил комочек моего нераспечатанного письма…

– "Сынок, ты не прочёл письмо…"

– "Я не мог – было очень тяжело"…

– "Я понимаю, но ты должен… там были слова, слово – то… которое в начале…"

– "Было очень трудно, мама, мы бежали десятки километров ночью, без дороги, и те, которые падали, уже не могли встать. Там нельзя думать, мама, только довериться… чутью зверя, что рвётся к жизни… я не знал, что сумею так…"

– "Не знал… – так, но, только, нельзя… без слова… пойми – волк бежит вдоль круга из красных флажков и не может выбраться на свободу… – и так вечно. Он не слышит слова – сильный, гордый зверь не может вырваться за свой предел, и любой подонок владеет им… Это ужасно, что я говорю… прости, это жестоко… я должна сказать… ты должен… ты клялся, – тогда… давно – я долго вспоминала и теперь знаю точно. Ты тоже бежал тогда, спасаясь, один в пустыне… Было полнолуние, и ты уснул в тревожном сне, а утром ты понял что-то очень важное и клялся не забыть… И теперь нужно вспомнить…"

– Это жестоко, мама, я устал. Если я буду думать теперь, то не выживу".

– Но если ты не думаешь, то не живёшь… человеком. Это нормально, знаешь, это даже красиво… звучит как орган – слушай музыку: Никто не разорвёт замкнутый круг противоречия выживания и осознания; никто не сделает зверя человеком, если у него самого не хватит сил. Ну? Разве не хорошо звучит? Разве это плохая игра, и ты – не азартный игрок? Что ещё сравнится с красотой игры по закону, который был в начале…"

– «Да, мама, это действительно красиво… мне нравится… я подумаю… вспомню…"

Я беру чистый лист. Р.М. Рильке: "Как мелки с жизнью наши споры, как крупно то, что против нас! Когда б мы поддались напору стихии, ищущей простора, мы выросли бы во сто раз».

– «Знаешь, должно быть, и время диким зверем бежит по кругу, не смея вырваться за его пределы, и только встретив человека, одухотворяется, устремляясь против течения реки, дающей забвение».

Я запечатываю конверт и пишу адрес армейской почты.

Песочные часы

Приснился сон. Продают арбузы. Несколько человек у весов. Я выбираю себе и думаю: "Надо же, меня почти не интересует цена. Могу выбрать, какой хочу". Мне приятно и легко от покупки по карману. И тут подходит бомж лет шестидесяти. Испитое лицо полно отчаянной, гордой решимости, и я понимаю, что он хочет как все – как порядочные – купить, а не выпросить или украсть, как обычно. Он протягивает руку с деньгами и говорит, мол, давай на все. И продавец отрезает ему тонкий светящийся ломтик со свернувшимся набок гребешком. У бомжа каменеет лицо от унижения, что все поймут, как мало было у него денег, но он решил выдержать до конца, чтобы уйти достойно. И вдруг я вижу, что у его доли – от корочки – начинает гнить – едва заметная полоска горького цвета… У меня заныла душа, захотелось купить ему самый большой арбуз, но подумала, что нельзя, что это больно унизит его, возможно, именно теперь. И я ухожу, ничего не купив сама.

Мы отправлялись на Синай по инерции – долгожданная поездка казалась безнадёжно испорченной. "Лев Николаевич – думала я – все семьи несчастливы одинаково и только счастливы – по-разному…" Судите сами – человеческое счастье – высокий пилотаж, вроде феномена гармонии натюрморта Пикассо с кособокими горшками в противоестественных объятиях чужих теней. Почему? Не знаю… но явление семейного счастья ещё загадочней.

А несчастливые семьи все схожи своей дикарской верой в счастье, любовь и будущее детей – вот, пожалуй, рецепт коктейля, который пьют на свадьбе все несчастливые семьи. Хмель – скверное начало: "Ты меня не любишь!" – "Я??! Да я… трёхразовое питание… мир, труд, май!!!" – "Предатель! Ты что, издеваешься?!" – вот и все страсти, и не вижу особого разнообразия. Просто, каждый немного иначе пьянеет, и трезвеет каждый в свой срок и по-разному. Но «мы», замешанное на общих горшках, уже схватилось, и лишённый божьей искры натюрморт ужасен в своей бездарности. Казалось, и горшки симметричней… пикассовских, и тени правильней, и рамочка шикарней, но…

"Одно хорошо, – думала я – если разобьёмся или арабы нас прирежут – всё к лучшему – куплю себе напоследок беспечности – на все – и сдачи не надо!"

 
Сегодня плыли облака, сорвался ветер,
струились мысли в пустоте —
на свете приюта не было дано…
Опять в небрежности твоей сквозит усталость…
Я о смирении просила – не досталось.
Вползает на небо пустыня холмами,
а прежней жизни миража нет с нами…
 

Наше многострадальное «мы» пребывало в своей самой привычной в последнее время ипостаси: мы были предупредительно вежливы, как два Каренина. И каждый, сам по себе, одиноко мечтал о том, чтобы Синай, двигающийся нам навстречу со скоростью ста км. в час, как-то остановил бы несчастье, в котором бездарно околачиваемся, не умея выбраться. Серая полоса тянулась до горизонта, и мы надеялись, что она окончится на Синае.

 

Синай просторен, пустынен и кажется свободным, но всё не так просто. Если внимательно посмотреть на географическую карту, можно обнаружить любопытную вещь. Пограничный переход между Израилем и Египтом: тесный коридорчик, зажатый между скалой и морем, Африкой и Евразией – точка на монолите восточного мира, к которой опасливо прикасается пальчик Европы в перчатке Израиля. Запад заботливо провожает своих романтиков, устремляющихся познать Восток, а сам останавливается у мрачной подворотни, где путешественников поджидает иной мир.

Читатель, с трудом преодолев сложносочиненный образ, видимо, заподозрил, что автор не любит Восток – святая правда! Дело в том, что справа от родины автора, то есть, комнаты с компьютером, окошком и сосной, находится отечество восточного семейства, флегматично орущее и бесстрастно сгребающее мусор к границам моей отчизны. И эта данность, отчасти, и гонит нас – двух Карениных – прочь, чтобы броситься в густое рыбно-коралловое море и там честно посмотреть друг другу в маски.

"Тонким делом" Восток кажется там – «Петрушам» средней полосы в кинотеатре "Красный Октябрь". А здесь, на местах, дело пылится просто за ненадобностью, как вышедшие из моды башмаки. Когда-то они были заманчиво востроносы и расшиты пёстрым бисером, а теперь в цене итальянская кожа, немецкий раскрой, японская технология и "Майд ин Чайна". "Не ходите дети в Африку гулять". До акул, горилл и злых крокодилов, увы, ещё добраться надо сквозь толпу обездоленных людей, а вот малярию с дизентерией – это запросто. В тамошнем сафари, думаю, добыча – человек.

И ещё одно посягательство на святое позволю себе, Каренину. По ТВ я видела очень огорчившее меня зрелище – ползущую по-червиному, на животах, очередь. Люди передвигались, толкая лбами чужие пятки, и в сравнение с этим построением, очередь матерей-героинь к женщине-космонавту выглядит, как светский раут с шампанским и устрицами. Утомительное мероприятие происходило то ли на "Крыше Мира", то ли на другой естественной башне где-то в Тибете. Не сомневаюсь в мудрости тамошней философии, но… больно смотреть, как пресмыкаются прямоходящие. Как можно любить это? Обожатели провинциальных зверинцев не понимают, что и круг бездумных зевак – та же клетка, а дефицитный третий глаз даётся на поминки по первым двум.

Теперь выверну мысль наизнанку и обнаружу за подкладкой свою жемчужную слезу, как и положено, во всей красе её перламутрово-розовой сентиментальности. Она росла всю жизнь в складках моего дремучего сознания, прицепившись к едва заметной врождённой ущербности, и никакие промывания не могли затуманить её совершенство. Но теперь, когда она полна, может пролиться и украсить собою мир, поздно – я уже не успею стать президентом США, не успею отдать должное яблочному пирогу и поверить маме. Моя любовь к жизни платонична, и поездка на Синай – магическая мистерия создания достойной оправы моему сокровищу, что теперь мне важнее, нежели даже сама цивилизация, которой и посвящаю свою слезу.

Когда на последнем допросе меня спросят: "Ты кто?" – я отвечу: «Никто» – с такой искренностью, что превысит пределы восприятия всех тамошних, и они не заметят меня, а я затеряюсь, даст Бог, и тихо-тихо… огородами… на свою планету протирать тряпочкой баобаб… И всё же, кое-что я могу ещё успеть сделать для моей нежно любимой цивилизации – могу не устраивать в ней провинциальный зверинец с вывозом своей персоны в клетке из тощего кошелька, скверного английского и истерики узнавания Эйфелевой башни. На моём языке пристойно платить десять процентов чаевых (не девять и не одиннадцать, если принято десять). Но идти на поводу у своей слабости унизительно и опасно.

Чужих касаний о чужие камни, почти неслышный звон – тому назад – капелей, произнесённых слов забытое значенье – всё возвращу, не пролистав. В избытке – всегда заранее – иных дворцов, фонтанов, фигур из мрамора, пейзажей, без и в рамке, бегущих мимо толп, на лоскутки крошащих площадь города чужого, отвергнутого мной…

Синай кажется ничейным – слишком большим… слишком маленьким, чтобы владеть им привычным способом. Так бывает в пустыне песочных часов: тоскливо льётся сухая струйка, насыпая идеальный конус дюны, и вдруг – хлоп! – всё взметнулось – мир перевернулся вверх тормашками и несётся в хаос остановленного мгновения, и опять – тоненькая вертикаль песчинок нанизывает спираль ничейных минут. Я вижу хрупкость розово-фиолетовых скал, слушаю сухое шуршание текущего навстречу шоссе, чувствую синюю бездну внизу – там, где преломляется солнечный луч, и понимаю, что в любой миг всё может перевернуться.

Кроме нас оформляла документы симпатичная московская компания. Красивый немолодой мужчина с зачёсанными назад длинными седыми волосами и крепкой улыбкой, женщины – русоволосы и очерчены льющимися линиями. Но глаза… Говорят, кокаинистов можно отличить по расширенным зрачкам, а советских – по напряженным, проникающим внутрь вещей в поисках второго смысла… и суетливости…

Американцы, которым приходится ждать, ведут себя так, будто пауза произошла по их собственному расписанию. Культура независимости психики, видимо, такова, что они способны падать из любой позиции, как кошки, на четыре лапы – на свой вечнозелёный газон под полосатым флагом, и организаторам человеческих пробок становится неуютно – они начинают пошевеливаться и выслуживаться, как и положено им по должности.

Израильтяне невозмутимо укладываются штабелями, куда придётся, заряжая свои аккумуляторы. Они привычно переживают факт идиотизма с извлечением своей маленькой пользы на уровне вегетативных систем. И от них тоже хочется избавиться, тем более, что некоторые рожи, как будто, снились местным чиновникам в душных снах Синайских откровений.

Арабские чиновники любовно ждут свиданий с русскими туристами. Красные паспорта – для них – приглашение к хлебу и зрелищам. Для русских сияют самые большие в мире кокарды, пуговицы и звёзды, для них зловещими платками перебинтовываются головы. Начинается парад: цены взлетают вверх, побросав свои стаканчики с неразменной бурдой, подтягиваются приграничные обитатели и предлагают купить из-под полы второе место в очереди, сеанс в туалете и каинову печать.

Я всегда тайно рада, когда меня не принимают за «русскую». Это значит, что пребываю в своей самой благополучной ипостаси "ноу проблем" и не отгрызаю себе ногу, чтобы освободиться из капкана. Особенно лестно, когда в поисках переводчика с европейских языков, обращаются ко мне. Я даже не стану объяснять, что тут не русофобия, а просто платье с лондонской распродажи можно носить, а костюм с фабрики им. Якова Свердлова – нет. С лицом и манерами то же самое: не носят нынче приличные люди красных мальчиков в глазах, не в цене иудин сребреник и красноречие немого кино…

Выжимать из себя раба нужно бесстрастно и систематично, как чистят зубы. Утром и вечером энергично орудуя щёткой, произносить: "О-кей. Нет проблем" и надевать протез улыбки в позиции «чииз». Только тогда, может быть, послышится: "Мессир, отпустите…"

Между тем, наши попутчицы, ботичелиевские москвички переписывались бездарными кубистами, у маэстро, близкого к удару, расстегнулась ширинка. Мы с мужем выбирались на другой берег, отряхиваясь и оглядываясь влажными оленьими глазами на бывших соотечественников, затихающих в кипении пираний.

"Вообразите положение россиянина, выползшего из своей скорлупы, чтобы себя показать и людей посмотреть. Всё-то ему ново, всего-то он боится… всякий иностранец кажется ему высшим организмом, который может и мыслить и выражать свою мысль; перед каждым он ёжится и трусит, потому что, кто его знает? а вдруг недоглядит за собой и сделает невесть какое невежество!.. Он заигрывает с кондуктором и стремится поцеловать его в плечико (потому что ведь, известно, у нас нет середины: либо в рыло, либо ручку пожалуйте!)…" – читаю я вслух очерк Салтыкова – Щедрина 1865 года на берегу Красного моря в апреле 1997 – нисан 5757…