Красное и белое, или Люсьен Левен

Text
Autor:
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава двенадцатая

Наблюдая в шестидесятый или восьмидесятый раз занимательное действие этой хитроумной шутки, Люсьен решил: «Я буду дураком, если хоть одной своей мыслью поделюсь с этими провинциальными комедиантами; у них все неестественно, даже смех; в самые веселые моменты они думают о девяносто третьем годе».

Это наблюдение имело решающее значение для успеха нашего героя. Некоторые его слова, слишком искренние, уже повредили той симпатии, которой он начал пользоваться. С тех пор как он стал лгать всякому встречному с той беззаботностью, с какой поет стрекоза, симпатия эта восстановилась, и даже в большей степени, но вместе с непринужденностью исчезло и удовольствие. Люсьен горько расплачивался за свою осторожность: он стал жертвою скуки. При виде любого из высокородных друзей графини де Коммерси он заранее знал, что́ нужно сказать и какой ответ он услышит. Самые располагающие из этих господ имели в запасе не больше десятка острот, и о том, насколько они были приятны, можно было судить по неизменной шутке маркиза де Санреаля, который считался одним из самых заправских весельчаков.

Впрочем, скука так мучительна даже в провинции, даже для людей, которые сеют ее вокруг себя в изобилии, что тщеславные дворяне Нанси с удовольствием разговаривали с Люсьеном и останавливались с ним на улице. Этот буржуа, довольно благомыслящий, несмотря на отцовские миллионы, был своего рода новинкой. К тому же госпожа де Пюи-Лоранс заявила, что он очень умен. Это было первой победой Люсьена. Действительно, он стал менее наивен, чем был в ту пору, когда уезжал из Парижа.

Из людей, завязавших с ним прочные отношения, более всего отличал он полковника графа де Васиньи. Это был блондин высокого роста, еще молодой, но с лицом, уже изборожденным морщинами, с видом умным и приветливым. Он был ранен в июле 1830 года и не слишком злоупотреблял этим огромным преимуществом. Возвратившись в Нанси, он имел несчастье внушить великую страсть маленькой госпоже де Вильбель, кладезю ходячей премудрости и обладательнице очень красивых глаз, пылавших, однако, неприятным, вульгарным огнем. Она властвовала над господином де Васиньи, притесняла его, не пускала в Париж, в город, который он жаждал вновь увидать, и особенно настаивала на том, чтобы он близко подружился с Люсьеном. Господин де Васиньи начал посещать Люсьена. «Это слишком большая честь, – думал Люсьен, – но что станется со мною в Нанси, если даже дома я не буду хоть ненадолго оставаться наедине с собою?» Наконец Люсьен заметил, что, усладив его в достаточной мере самыми лестными и искусными комплиментами, граф перешел к вопросам. Люсьен старался отвечать на нормандском наречии, чтобы позабавиться немного во время этих слишком долгих визитов, ибо для провинциалов, даже самых воспитанных, время как будто не движется: двухчасовой визит для них вещь обычная.

– Какова глубина рва, прорытого между Тюильрийским дворцом и садом? – спросил его однажды граф де Васиньи.

– Не знаю, – ответил Люсьен, – но мне кажется, что перейти его с оружием в руках не так легко.

– Как! Неужели там футов двенадцать-пятнадцать глубины? Но тогда воды Сены должны заливать его дно.

– Вы заставляете меня призадуматься… Мне кажется, что дно у него всегда сырое. Но, может быть, там не более трех-четырех футов глубины. Мне никогда не приходило в голову обследовать этот ров, однако я слышал, что о нем говорили как о военном укреплении.

И минут двадцать Люсьен пытался развлечься этим двусмысленным разговором.

Однажды Люсьен был свидетелем того, как господин д’Антен вывел из терпения госпожу д’Окенкур. Этот милый молодой человек, настоящий француз, нисколько не заботившийся о будущем, желавший нравиться, склонный к веселости, в тот день совершенно сошел с ума от любви и нежной меланхолии; он потерял голову, всячески стараясь быть любезнее, чем обычно. Вместо того чтобы пойти прогуляться и вернуться позднее, как вежливо предлагала ему госпожа д’Окенкур, господин д’Антен ограничился тем, что шагал взад и вперед по гостиной.

– Сударыня, мне очень хочется, – сказал Люсьен, – подарить вам маленькую английскую гравюру в прелестной старинной раме; я попрошу у вас разрешения повесить ее в вашей гостиной, а если когда-нибудь я не увижу ее на обычном месте, я не переступлю больше порога вашего дома, чтобы дать вам понять, до чего я раздосадован столь жестоким поступком.

– Дело в том, что вы умный человек, – со смехом ответила она ему, – вы не так глупы, чтобы влюбиться… Господи! Может ли быть что-нибудь скучнее любви!..

Но бедному Люсьену редко приходилось слышать такие речи; жизнь его снова становилась очень тусклой и однообразной. Его принимали в гостиных Нанси, у него были слуги в великолепных ливреях, собственный тильбюри и коляска, которые его мать выписала ему из Лондона и которые новизною могли спорить с экипажами господина де Санреаля и других местных богачей; он с удовольствием сообщал своему отцу анекдоты о лучших домах Нанси. И, несмотря на все это, скучал ничуть не меньше, чем в ту пору, когда, не зная ни души, проводил вечера, гуляя по улицам Нанси.

Часто, собираясь войти к кому-нибудь, прежде чем подвергнуть себя мучениям, которые причиняли ему крики, терзавшие его слух, он останавливался на улице. «Войти ли?» – колебался он. Иногда он еще на улице слышал эти крики. Разглагольствующий провинциал, прижатый к стене, бывает ужасен: когда ему нечего больше сказать, он прибегает к силе своих легких; он гордится ею, и не без основания, ибо часто именно этим превосходит своего противника и заставляет его замолчать.

«В Париже ультрароялисты приручены, – думал Люсьен, – здесь я вижу их в диком состоянии; это ужасные существа, шумливые, бранящиеся, не привыкшие, чтобы им противоречили, способные три четверти часа жевать одну и ту же фразу. Самые невыносимые парижские ультрароялисты, из-за которых все разбегаются из салона госпожи Гранде, здесь показались бы людьми благовоспитанными, сдержанными, говорящими нормальным голосом».

Худшим недостатком, по мнению Люсьена, была манера говорить громко, он никак не мог с этим примириться. «Я должен был бы их изучать, как изучают естественную историю. Господин Кювье в Ботаническом саду говорил нам, что, если мы хотим избавиться от отвращения, которое внушают нам черви, насекомые, уродливые морские крабы и прочее и прочее, мы должны методически их изучать, старательно отмечая их сходство и различия».

Когда Люсьен встречал одного из своих новых приятелей, ему волей-неволей приходилось останавливаться с ним на улице. Они смотрели друг на друга, не знали, что сказать, говорили о жаре или холоде и т. д., ибо провинциал, кроме газет, ничего не читает и, после того как он обсудил газетные новости, ему говорить не о чем. «Право, быть здесь человеком состоятельным – настоящее несчастье, – думал Люсьен. – Богачи менее заняты, чем другие люди, и вследствие этого, по-видимому, более злы. Они проводят жизнь, изучая под микроскопом поступки соседей: у них единственное лекарство от скуки – шпионить друг за другом, и это в первые месяцы несколько скрывает от постороннего их умственное убожество. Когда муж собирается сообщить этому постороннему лицу историю, известную его жене и детям, те сгорают желанием перебить его и самим продолжать рассказ; нередко под предлогом добавления какого-нибудь упущенного рассказчиком обстоятельства они начинают всю историю сначала».

Иногда, выбившись из сил, Люсьен, вместо того чтобы, сойдя с лошади, переодеться и отправиться в высшее общество, оставался распить бутылку пива со своим хозяином, господином Бонаром.

– Мне, быть может, придется предложить сто луидоров самому господину префекту, – сказал однажды Люсьену этот смелый промышленник, не особенно почитавший представителей власти, – за разрешение получить из-за границы две тысячи мешков зерна, а между тем его отец получает двадцать тысяч жалованья.

Бонар и к местной аристократии относился не с большим уважением, чем к должностным лицам.

– Если бы не доктор Дю Пуарье, – говорил он Люсьену, – эти… были бы не слишком злы; он что-то зачастил к вам, сударь, берегитесь! Здешние аристократы, – добавил Бонар, – умирают от страха, если парижская почта опаздывает на четверть часа, тогда они приходят ко мне продавать свой урожай на корню; чтобы получить золото, они валяются у меня в ногах, а на следующий день, успокоенные прибывшей наконец почтой, едва отвечают на мой поклон. Я считаю, что не поступаю бесчестно, запоминая их неучтивости и взимая с них за каждую по луидору. Я устраиваю это с помощью их лакеев, которых они ко мне присылают со своим зерном, потому что хотя они и очень скупы, но, поверите ли, сударь, у них даже не хватает смелости прийти самим посмотреть, как меряют их зерно. На четвертом или пятом двойном декалитре этот толстяк, господин де Санреаль, уверяет, что у него грудь болит от пыли; и этот забавный тип мечтает восстановить трудовую повинность, и иезуитов, и весь старый режим!

Однажды вечером, когда офицеры после строевого учения прогуливались по плацу, полковник Малер де Сен-Мегрен, поддавшись порыву ненависти к нашему герою, сказал ему:

– Что означают эти четыре или пять ливрей яркого цвета, с огромными галунами, которые вы выставляете напоказ на улицах? В полку это производит дурное впечатление.

– Честное слово, полковник, ни одна статья устава не запрещает тратить деньги тому, кто их имеет.

– Да вы с ума сошли, что так разговариваете с полковником! – шепнул ему его друг Филото, отведя его в сторону. – Он наделает вам неприятностей!

– Какую еще неприятность может он мне причинить? Мне кажется, он ненавидит меня так, как только можно ненавидеть человека, с которым видишься редко; но, конечно, я не отступлю ни на пядь перед человеком, который меня ненавидит, хотя я не дал ему никакого повода к этому. В данный момент мне пришла блажь завести ливреи, и на тот же случай я выписал из Парижа двенадцать пар рапир.

 

– Ах, задира!

– Ничуть, господин подполковник. Даю вам честное слово, что из всех ваших офицеров я наименее фатоватый и наиболее миролюбивый. Я желаю, чтобы никто меня не трогал, и сам никого задевать не хочу; я буду вполне вежлив, вполне сдержан со всеми, но если меня заденут, я за себя постою.

Два дня спустя полковник Малер вызвал Люсьена и с делано-непринужденным видом запретил ему иметь больше двух ливрейных лакеев. Люсьен одел своих слуг в самое элегантное штатское платье, что создавало необычайно смешной контраст с их неуклюжей, простонародной внешностью. Новые костюмы он заказал местному портному. Это обстоятельство, хотя Люсьен и не подумал о нем, было понято как насмешка и принесло ему большую честь в обществе; госпожа де Коммерси осыпала его похвалами. Что же касается госпожи д’Окенкур и госпожи де Пюи-Лоранс, они были от него без ума.

Люсьен написал матери об истории с ливреями; полковник, со своей стороны, довел ее до сведения министра. Люсьен этого ожидал. Он заметил, что в ту пору в гостиных Нанси к нему стали относиться с большим уважением; объяснялось это тем, что доктор Дю Пуарье показал ответные письма своих парижских друзей, у которых он осведомлялся о положении и капитале дома «Ван-Петтерс, Левен и Ко». Ответы эти были как нельзя более благоприятны. «Эта фирма, – сообщали ему, – принадлежит к числу тех немногих, которые при случае либо покупают сведения у министров, либо делят с ними пополам барыши, полученные в результате этих сведений».

Господин Левен-отец был особенно склонен к этим не совсем опрятным делам, которые, если заниматься ими долго, приводят к разорению, но придают человеку вес и приносят ему полезные связи. Во всех присутственных местах у него были свои люди, и его вовремя предупредили о доносе, посланном на его сына полковником Малером де Сен-Мегреном.

История с ливреями его весьма позабавила, он ею занялся, и месяц спустя полковник де Сен-Мегрен получил по этому поводу из министерства крайне неприятное письмо.

Ему очень хотелось услать Люсьена подальше, в промышленный город, где рабочие уже начали организовывать Общества взаимной помощи. Но так как, будучи командиром части, надо уметь подавлять свои желания, полковник, встретив Люсьена, сказал ему с фальшивой улыбкой простолюдина, пытающегося слукавить:

– Молодой человек, мне сообщили о вашем послушании: я имею в виду ливреи; я вами доволен; заводите себе столько ливрейных лакеев, сколько вам заблагорассудится, но поберегите кошелек папаши!

– Покорнейше благодарю вас, полковник, – неторопливо ответил Люсьен, – папаша писал мне об этом; готов даже биться об заклад, что он виделся с министром.

Улыбка, сопровождавшая последние слова, глубоко задела полковника. «Ах, если бы я не был полковником и не стремился к чину генерал-майора, – подумал Малер, – каким славным ударом шпаги поплатился бы ты за свои слова, высокомерный нахал!» – И он поклонился корнету решительно и резко, как старый солдат.

Таким-то образом, сочетая силу с осмотрительностью, как говорится в нравоучительных книжках, Люсьен действительно удвоил ненависть, которую к нему питали в полку; но в лицо ему не привелось услышать ни одной колкости. Многие из его сослуживцев были с ним любезны, но он усвоил себе дурную привычку говорить с ними ровно столько, сколько требовала самая строгая вежливость. Благодаря такому приятному образу жизни он смертельно скучал и не принимал участия в развлечениях молодых офицеров его возраста: он отдавал дань порокам своего века.

К этому времени впечатление новизны, произведенное на душу нашего героя обществом Нанси, совершенно притупилось. Люсьен знал наизусть всех персонажей. Ему оставалось только философствовать. Он находил, что здесь больше непринужденности, чем в Париже, но естественным следствием ее было то, что глупцы в Нанси были куда более несносны. «Чего совершенно недостает этим людям, даже самым лучшим из них, это оригинальности». Оригинальность Люсьен замечал иногда лишь у доктора Дю Пуарье и у госпожи де Пюи-Лоранс.

Глава тринадцатая

Люсьен в обществе никогда не встречал госпожу де Шастеле, видевшую, как он упал с лошади в день своего приезда в Нанси. Он забыл о ней, но по привычке почти ежедневно проезжал по улице Помп. Правда, он чаще смотрел на либерального офицера, шпионившего у читальни Шмидта, чем на ярко-зеленые жалюзи.

Однажды, после полудня, жалюзи были подняты; Люсьен увидел красивую оконную занавеску из вышитого белого муслина; он сейчас же, почти бессознательно, пришпорил свою лошадь. Под ним была не английская лошадь префекта, а маленькая венгерская лошадка, которой это очень не понравилось. Венгерка так разозлилась и начала выделывать такие необычайные прыжки, что Люсьен два или три раза чуть не вылетел из седла.

«Как, на том же самом месте!» – думал он, краснея от гнева, и, в довершение беды, в самый критический момент заметил, что занавесочка немного отодвинулась от оконной рамы. Было ясно, что кто-то глядел на него. И в самом деле, это была госпожа де Шастеле. «Ах, вот мой юный офицер, он сейчас опять упадет!» – подумала она. Она часто видела его, когда он проезжал; костюм его всегда был вполне элегантен, однако в нем самом не было ни малейшего фатовства.

Кончилось дело тем, что Люсьену пришлось пережить ни с чем не сравнимое унижение: маленькая венгерская лошадка сбросила его на землю шагах в десяти от того места, где он упал в день вступления полка в город. «Похоже на то, что это судьба, – подумал он, вновь садясь на лошадь, вне себя от гнева. – Мне предназначено быть посмешищем в глазах этой молодой женщины».

В продолжение всего вечера он не мог утешиться. «Я должен был бы искать с нею встречи, – подумал он, – чтобы узнать, может ли она смотреть на меня без смеха».

Вечером у госпожи де Коммерси Люсьен рассказал о своей неудаче, которая стала событием дня, и имел удовольствие выслушивать, как о ней рассказывали всякому вновь входившему гостю. К концу вечера он услыхал, что кто-то произнес имя госпожи де Шастеле; он спросил у госпожи де Серпьер, почему ее никогда не видно в свете. «С ее отцом, маркизом де Понлеве, случился припадок подагры, и дочь, хотя и воспитана в Париже, считает своим долгом проводить с ним время; кроме того, мы не имеем удовольствия ей нравиться».

Дама, сидевшая рядом с госпожою де Серпьер, сказала несколько язвительных слов, к которым госпожа де Серпьер еще кое-что добавила.

«Но, – подумал Люсьен, – это же чистая зависть; или в самом деле поведение госпожи де Шастеле дает им право так отзываться о ней?» И он вспомнил то, что господин Бушар, станционный смотритель, говорил ему в день его приезда о господине де Бюзане де Сисиле, подполковнике 20-го гусарского.

На следующий день все время, пока шло учение, Люсьен не мог думать ни о чем другом, кроме своего вчерашнего несчастья. «Однако верховая езда, быть может, единственная вещь на свете, которая мне вполне удается. Я танцую очень плохо, я далеко не блистаю в гостиных; ясно, провидение захотело посрамить меня… Черт возьми! Если я когда-нибудь встречу эту женщину, надо будет ей поклониться: мои падения познакомили нас друг с другом; если она сочтет мой поклон за дерзость, тем лучше: воспоминание о моем поклоне положит какую-то грань между настоящим моментом и картиной моих смехотворных падений».

Четыре или пять дней спустя Люсьен, идя пешком в казармы на чистку лошади, увидел в десяти шагах от себя, на повороте улицы, довольно высокого роста женщину в очень простенькой шляпке. Ему показалось, что он узнал эти волосы, редкие по красоте и цвету, словно покрытые глянцем, поразившие его три месяца назад. Это и в самом деле была госпожа де Шастеле. Он очень удивился, увидев легкую и молодую походку, свойственную парижанкам.

«Если она узнает меня, она не удержится и расхохочется мне в лицо».

Он посмотрел ей в глаза; но их простое и серьезное выражение говорило лишь о немного грустной задумчивости и было далеко от насмешки.

«Ну конечно, – подумал он, – никакой насмешки не было во взгляде, который она была вынуждена обратить на меня, проходя так близко. Она посмотрела на меня невольно, как смотрят на препятствие, на вещь, которую встречают на улице… Очень лестно! Я сыграл роль какой-нибудь телеги. В ее прекрасных глазах была даже застенчивость… Но все-таки узнала ли она во мне злополучного ездока?»

О своем намерении поклониться госпоже де Шастеле Люсьен вспомнил после того, как она прошла: ее скромный и даже робкий взор был так благороден, что, когда она поравнялась с Люсьеном, он, помимо своей воли, потупил глаза.

Три долгих часа, которые заняло в это утро учение, показались нашему герою короче, чем обычно; он непрерывно представлял себе этот вовсе не провинциальный взгляд, встретившийся с его взором. «С тех пор, что я в Нанси, у моей скучающей души только одно желание: рассеять смешное впечатление, которое составилось обо мне у этой молодой женщины… Я был бы не только скучающим человеком, но к тому же и глупцом, если бы не сумел привести в исполнение этот невинный замысел».

Вечером он удвоил свою предупредительность и внимание к госпоже де Серпьер и к пяти-шести ее близким приятельницам, собравшимся вокруг нее; он с большим воодушевлением слушал бесконечные злобные нападки на двор Людовика-Филиппа, закончившиеся язвительной критикой госпожи де Сов д’Окенкур. Этот искусный маневр позволил ему по прошествии часа подойти к маленькому столику, за которым работала мадемуазель Теодолинда. Он сообщил ей и ее подругам новые подробности своего последнего падения.

– Хуже всего, – прибавил он, – что у меня были зрители, наблюдавшие эту картину уже не в первый раз.

– Кто же именно? – спросила мадемуазель Теодолинда.

– Молодая женщина, занимающая второй этаж особняка Понлеве.

– А, госпожа де Шастеле!

– Это меня отчасти утешает: о ней говорят много дурного.

– Дело в том, что она возносит себя выше облаков; в Нанси ее не любят; впрочем, мы знаем ее только по нескольким светским визитам или, вернее, – прибавила добрая Теодолинда, – мы ее совсем не знаем. Она с большим опозданием отдает визиты. Я сказала бы, что ей свойственна какая-то беспечность и что она скучает вдали от Парижа.

– Часто, – сказала одна из юных подруг мадемуазель Теодолинды, – она велит закладывать карету, а через час или два ожидания лошадей распрягают; говорят, она чудачка, нелюдимка.

– Как досадно женщине, хоть немного чуткой, – продолжала Теодолинда, – не иметь возможности разок протанцевать с мужчиной, без того чтобы он не высказал намерения на ней жениться!

– Полная противоположность тому, что происходит с нами, бедными бесприданницами, – подхватила подруга. – Ну, конечно, она самая богатая вдова в наших краях.

Заговорили о крайне властном характере господина де Понлеве. Люсьен все ждал, что назовут имя господина де Бюзана. «Как я рассеян, – сообразил он наконец, – разве подобает юным девицам замечать подобные вещи?»

Молодой блондин пошлого вида вошел в гостиную.

– Посмотрите, – сказала Теодолинда, – вот, вероятно, человек, который больше всех надоел госпоже де Шастеле; это господин де Блансе, ее кузен, который в течение пятнадцати, если не двадцати лет любит ее; он часто и с грустью говорит об этой любви, которая удвоилась с тех пор, как госпожа де Шастеле стала очень богатой вдовой. Притязаниям господина де Блансе покровительствует господин де Понлеве; господин Де Блансе его покорный слуга, и тот три раза в неделю приглашает его обедать с дорогой кузиной.

– Однако мой отец уверяет, – заметила подруга мадемуазель Теодолинды, – что господин де Понлеве боится только одной вещи на свете: замужества дочери. Он пользуется господином де Блансе как средством удалить других претендентов; самому же господину де Блансе никогда не получить этого прекрасного состояния, управление которым сохраняет за собой господин де Понлеве; потому-то отец и не хочет, чтобы дочь возвратилась в Париж.

– Господин де Понлеве, – сказала мадемуазель Теодолинда, – несколько дней назад, когда у него кончился припадок подагры, сделал ужасную сцену дочери за то, что она не хотела рассчитать своего кучера. «Я еще долго не буду выезжать по вечерам, – говорил господин де Понлеве, – и вы великолепно можете пользоваться моим кучером; к чему держать бездельника, для которого почти нет работы?» Сцена была почти такая же бурная, как та, которую он устроил дочери, когда решил поссорить ее с близкой приятельницей, госпожой де Константен.

– Это та умница, о забавных выходках которой нам третьего дня рассказывал господин де Ланфор?

– Она самая. Господин де Понлеве невероятно скуп и труслив: он опасался влияния решительного характера госпожи де Константен. Он собирается эмигрировать в случае падения Людовика-Филиппа и провозглашения республики. Он крайне нуждался во время первой эмиграции. Говорят, у него много земель, но мало наличных денег, и он очень рассчитывает на состояние дочери в том случае, если снова придется бежать за Рейн.

 

Этот приятный разговор между Люсьеном, Теодолиндой и ее подругой продолжался до тех пор, пока госпожа де Серпьер не сочла нужным как мать вмешаться в интимную беседу, на которую, впрочем, взирала не без удовольствия.

– О чем вы там разговариваете? – весело спросила она, подходя к ним. – Вид у вас очень оживленный.

– Мы говорили о госпоже де Шастеле, – ответила подруга мадемуазель Теодолинды.

Физиономия госпожи де Серпьер тотчас же совершенно изменилась и приняла самое суровое выражение.

– Похождения этой дамы, – сказала она, – совсем не должны быть предметом бесед молодых девушек; она привезла из Парижа взгляды на жизнь, весьма опасные для вашего будущего счастья и для вашего положения в свете. К сожалению, ее богатство и пустой блеск, которым оно ее окружает, могут ввести в заблуждение, как бы смягчая тяжесть ее проступков; вы меня очень обяжете, сударь, – сухо обратилась она к Люсьену, – если никогда не будете заговаривать с моими дочерьми о похождениях госпожи де Шастеле.

«Отвратительная женщина! – подумал Люсьен. – Мы тут развлекались, а она пришла и все испортила; стоило ли с таким терпением целый час выслушивать ее утомительные разглагольствования?»

Люсьен удалился с таким надменным и суровым видом, на какой только был способен; он вернулся домой и был весьма доволен, застав своего хозяина, славного господина Бонара, торговца зерном.

Постепенно, от скуки и меньше всего думая о любви, Люсьен стал себя вести как самый заурядный влюбленный и находил это очень забавным. В воскресенье утром он поставил одного из своих слуг на страже против входной двери особняка де Понлеве. Как только этот человек сообщил ему, что госпожа де Шастеле отправилась в маленькую местную церковь Религиозного просвещения, он поспешил туда.

Но церковь была настолько мала, лошади Люсьена, без которых он дал себе слово никогда не показываться на улице, производили столько шума на мостовой, а его мундир так бросался в глаза, что ему стало стыдно своей неделикатности.

Он не мог хорошо разглядеть госпожу де Шастеле, которая стояла в глубине довольно темного притвора. Ему показалось, что в ней много простоты. «Либо я сильно ошибаюсь, либо эта женщина очень мало думает о том, что ее окружает; к тому же ее осанка вполне соответствует самой искренней набожности».

В следующее воскресенье Люсьен отправился в ту же церковь пешком; но, несмотря на это, он чувствовал себя неловко, так как взоры молящихся то и дело устремлялись на него.

Трудно было иметь вид более изысканный, чем у госпожи де Шастеле; но Люсьен, ставший так, чтобы хорошо ее рассмотреть при выходе из церкви, заметил, что, когда она не опускала строго своих глаз, они поражали необычной красотой и помимо ее воли выдавали все ее чувства. «Эти глаза, – подумал он, – должны часто вызывать досаду у своей обладательницы; как бы она ни старалась, она не в состоянии лишить их выразительности».

В тот день в них можно было прочесть сосредоточенность и глубокую печаль. «Неужели еще до сих пор господин де Бюзан де Сисиль – причина этих грустных взоров?»

Вопрос, который он себе задал, отравил ему все удовольствие.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?