Уверение Фомы. Рассказы. Очерки. Записи

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Андрей умолк внезапно, будто внутри у него сгорел предохранитель или кончился механический завод. Он цвиркнул слюной сквозь зубы и веско подвёл итог своему новому ощущению:

– Маразм крепчал…

– Я думал – уболная! А тут – мусолка…

Обернувшись на голос, Андрей с Олегом увидели Свинаря, выходившего из «трансформаторной».

– А пошшёл ты, козляра! – Неожиданно зло просипел Ан-дрюха и громко бросил в приближавшегося, – Дмитрий Денисович, вас Гондурас не беспокоит?

– Тлепло!

Свинарь взял Олега под руку.

– А где Илина? Как тут дела? – И, проследив неопределенный взмах олеговой руки. – Пошли взглянем.

Трио двинулось под деревья по хрустящей тропинке.

– Ты по-плежнему живёшь на квалтиле?

– Живу.

– А скока плотишь?

– Семьдесят в месяц.

– Ну и делут, гады! А к Флягину ходил насчёт малосемейки? А то, может, в коопелатив?

– А ещё лучше – дом за двадцать тысяч! – встрял Андрюха.

– Тебя не сплашивают! Олег, я сельёзно.

– А грошики? Я имею в виду тугрики.

– Лодители помогут. Тёщу тлуханешь. А што это за жизнь? Семьдесят колов чужой тёте отдай! Восемьсот солок в год! Оконеть!.. Да, давно хотел спросить, у тебя што за звель на волотнике? – Свинарь заглянул Олегу в лицо.

– Ондутр. – Влез Андрей. Свинарь кратко ржанул.

– От жыж тлепло!

Стуча по отвороту своей джинсовой штанины, Ира что-то объясняла матёрому.

– Со сплавками – полядок! – Свинарь рухнул на крайний стул. – Хоть посидеть. Отдышаться.

И тут отворилась фанерная дверь. Там, в глубине, на высоком колёсном столике-носилках Олег увидел его ноги. Он был уже одет.

Ирина осторожно прокралась вдоль стены и застыла в дверном проёме.

«Она его еще не видела!»

– Ах! – медленно ломаясь в коленях, Ира валилась туда, и теперь было слышно только непрерывное, высокое «ввввв»…

– Ну вот, – матёрый приблизился к стеклянной стенке и уставился в сад.

Минут через пять Ира вышла и, икая и утираясь носовым платком, попросила «сигаретку». Сигарета дрожала в её губах, и матёрый усердно отслеживал сигаретный кончик зелёным языком зажигалки. Ира благодарно стучала матёрого по локтю.

В трёх метрах от них, живых, здоровых, лежал он. Казалось странным, противоестественным, что ничего не происходит, что до сих пор не сомкнулись тверди и не зачеркнули этот ослепительный, вызывающе прекрасный сад, что опять, так же беззаботно, прохохотали мимо студенты-практиканты, что где-то в троллейбусе безбилетник усердно изображает поиск в карманах несуществующего талона, что шарик продолжает крутиться, и собаки убегают, убегают по рыхлому снегу…

«…А тебе уже нет дела до сует, огня, праздности, борьбы, равнодушия. Забрал с собой, что мучило и терзало. Но что осталось, Алексей Глебыч, Петр, Сидор, Гай Юлий Цезарь? Груда органических и неорганических структур? Имя? Бознакакие биохимические токи в нашем мозгу, когда мы вспоминаем о тебе? Да ведь и мы…»

Иногда это ненадолго отпускало, но потом снова обрушивалось отвесной стеной, углом, волокло за собой, набивая лёгкие и глаза пылью. Альсекко. Игрушечный заводной человечек, неигрушечно помахивающий сабелькой. Альсссекко! Аль секко?

Ступни и колени исчезли напрочь. Олег пошевелился на стуле.

– А я думал, ты кемаришь. Хотя по такому дубарю… – начал Андрей, но в этот момент в дверях возник цыган.

Ну, знажить, товарищи, всё сделано…

Ира отреагировала первой: быстро извлекла из сумочки приготовленные деньги.

– Сплячь. – Свинарь встал, приобнял цыгана левой и повел его туда, правой доставая из бокового кармана купюры.

«Сколько они берут?» Подумалось почему-то во множественном числе.

– Во работёнка у чудака, а?

Он лежал. Невысокий толстяк в ратиновом пальто вложил смуглому брюнету в ладонь несколько синих бумажек и вышел в холл…

– Двадцать минут втолого. Де ш та кулва ездит?.. Ил, извини, ласскажу анекдот. Болодатый, но к месту…

Олег не смог слушать и вышел. Подняв воротник, он остался у двери и сквозь стекло видел, как заколыхался в смехе Свинарь и как угольные губы Ирины сползли влево, набок, скомкав складки у рта.

Шофер катафалка долго извинялся за опоздание: «“Колхыда” попырок дороги застряла. Ни объехать, ни проехать. Трамваи стоят, а шофера матюгаются!»

Чтоб добраться до гроба, пришлось разобрать завал из венков. Венки цеплялись друг за друга большими бумажными цветами и чёрными лентами, но под руководством Свинаря всё было проделано терпеливо, без повреждений и потерь. Остро пахло свежей елью. Олег потрогал мелкие иглы. «Живые!»

– Белём глоб!

В узкую дверь с трудом пронесли к пьедесталу неожиданно тяжёлый – красный с чёрными полосами на крышке – гроб.

– Тут во – пассатижики, крышечку поднять. – Шофёр катафалка, русоволосый хлопец, суетливо подал Олегу плоскогубцы. Олег безуспешно раза два дерганул крышку.

– Инженела чёлтовы! Дай-ка мне! Тут сотка вбита.

Крышка держалась на двух гвоздях. «Почему только два?»

Матерый и Свинарь исчезли там, а Олег никак не мог решиться, топтался у гроба и расправлял несуществующие складки. Наконец шагнул туда, но его уже выкатывали в холл. «Алексей Глебович!» Восковые руки на груди и такой же жёлтый, обескровленный череп, с глянцем лысины. На левой руке, у большого пальца – скрижальная наколка – «Лёша». Это – чтоб знали, помнили. Леша!

– А тепель – поднять носилки палаллельно и остоложно опустить!

Андрей, снова с брюками под мышкой, отстранённо переминался в углу, но подбежал и схватился за носилки. Олег пересилил себя и подставил руки под него, уже сползавшего боком с носилок. Это оказалось лишним, потому что он почти ровно лег в гроб. Но Олег успел коснуться.

Когда матерый поправлял ему голову, его губы разомкнулись, обнажив кромку металлических коронок.

Ира пыталась установить в гроб его ступни.

– Не вмещаются, что ли? Вроде папка невысокий был!

«Они распрямляются!»

– Лазвязать ноги?

– Потом, когда опускать будут.

– Клышку плихватить гвоздиком? А, все лавно отклывать. Андлей, што ты застополился? Взяли! А-ста-ложна! Двель узкая! Так! Так! Годится!

Матёрый стал раздавать повязки.

– Гля, эта чёрная – с красной полосой, а эта – красная с чёрной?

– Всё равно.

– На левую или на плавую?

– Не знаю.

– От жыж наука!

С трудом разместились среди венков. Поджав под сиденье ноги, Олег сел у его изголовья.

«…стучишь затылком по сосновым доскам. Последний раз – к себе домой… И лежат поля, где ты собирал оплавившиеся куски металла. Поля, на которых взошло потом сорок хлебов… В ту секунду, когда ты ушел, пришла новая сотня… Беззубые, розовые рты, пускающие пузыри… Их сменят сто сот… Теперь к двум фотокарточкам на стендах “Наши рационализаторы”, “Фронтовики – передовики производства” добавилась ещё одна – у проходной, в чёрной рамке над некрологом, слева от афиши общества “Знание” о загадках древней истории, возле объявления о заводских днях донора…»

Возле гастронома, перегородив проезд, стояла большая автобудка, и грузчики в чёрных халатах таскали из неё в магазин этажерки с молочными пакетами. Минут пять сигналили, потом Свинарь разыскал водителя молоковоза, но долго не могли разъехаться, торкались взад-вперёд, проскальзывая по гололёду. Наконец катафалк развернулся и стал пятиться во двор, к подъезду, где чернела толпа: родичи и почти все работники отдела. Над толпой поднимались сигаретные дымки, и Олег заметил нетрезвый блеск в очах некоторых заводчан.

Не вышла, а отделилась от дверцы Ирина, и на носочках, медленно, широко разведя руки, будто исполняя фигуру из ритуального танца, поплыла к шагнувшей ей навстречу матери.

– Ой, ма-ма-чка! – Она обвисла на матери, содрогаясь, не видя, как опускают на табуретки гроб и расставляют у подъезда, вдоль стен, венки.

Андрей, пряча за спину сверток с брюками, пробрался на обочину сборища. Олег нырнул за ним, но уткнулся в председателя профбюро Рыльского-Рыловникова.

– Олег, ты там был?

– Был.

– Ну и как?

– …

Подошёл Свинарь. Закурил.

– Лыльский, а где Белцов?

– Остался ждать министерского звонка.

– Угу, звоночка. Двадцать лет вместе плолаботать, а на похолоны не плийти! Ну и Митлофан!

– Ты ж знаешь, Денисыч, у него – нервы.

– Нелвы!? А у нас – не нелвы? А у этих пацанов – не нелвы – по молгам ездить? Ладно. – Свинарь обернулся к Андрею и протянул ему деньги.

– Чуть попозжей отдашь лабухам, тут – полтинник.

– А не мало? Мороз, всё-таки.

– Мало?! – Свинарь возбудился мгновенно и продолжал уже шипя. – А не будут они слишком шилоко улыбаться? По челвонцу на лыло – мало? Я, сталший инженел, в свои солок семь не имею в день столько! Понял?..

И тут грянула музыка.

И все плечи сразу подались вниз, будто приняли невидимую, но внятную ношу. Склонились головы. Попадали в снег окурки, отбрасывая мерцающий пепел, в белизну небес ударила шопеновской сонатным маршем истошная труба. Вздымавшиеся со дна многоэтажного колодца волны перехлестнули через крышу и обрушились на проспект, гастроном и маленький скверик.

Пятеро музыкантов возвышались на детской снежной горке среди реденьких кустов. Инструмент каждого был укутан в байку, откуда торчали только раструб, мундштук и клапана. «Лабухам дашь полтинник». Красные пальцы и обветренные губы. Терпкий барабан через ровные интервалы: «Тумб! Тумб! Тумб! Тумб!»

Это било по приоткрытым форточкам, по окнам, в которых вздрагивали занавески, гардины, шторы и замирали там и сям в проёмах старческие лица и вскинутые руки. Музыка прорвала брешь в холодной ткани небосвода, и оттуда повалила сухая и жёсткая снежная крупа. Она секла кляксы гвоздик в гробу, красные подушечки с медалями и орденом Отечественной войны II-й степени, открытое лицо и грудь покойника; редкими рывками ветра эту сечку швыряло ему в ноздри.

 

Словно затаив в себе взрывную силу, застыли над гробом родичи. Одна Ира медленно покачивалась, правой рукой прижав к щеке тот самый черный тремпель, а левой – механически смахивая снег с костюма отца.

«Любил папка хорошо одеться. Полшкафа вещей осталось».

Музыка смолкла. И когда гроб поплыл над плечами, из-за катафалка высеменила старушка с двумя молочными пакетами, в салатовом пальто и розовом платке:

– Оый, да Гыхлебы-ыч!..

Но в заднюю дверцу катафалка уже подавали венки. Там рассаживались родственники.

Заводские пошли к автобусу.

Олег с Андреем предприняли попытку подсесть в «Кубанец» к музыкантам и влезли туда, игнорируя плаксивый лепет шофёра. Атмосфера нормализовалась после того, как Андрей молчаливо сунул «полтинник» пожилому «трубе». Тот развернул дензнаки веером, зачем-то подул на них и спрятал.

Когда ехали, Олег согнуто нависал над шофером, ухитрявшимся меж трёпом следить за дорогой.

– Слышь, Славик, у тебя два макулатурных Конан-Дойля?

– Ну.

– А у меня два Дин Рида, слышь?

«Барабан» Славик выпятил нижнюю губу и процедил:

– Не Дин, а Майн или Джон. Дин – певец.

– А черт его знает! Макулатурный – Майн? Махнём?

– Приноси.

У лобового стекла, придавленные спичечной коробкой, дрожали три бумажки: «…кв.21 Ломовских 14–00», «…нюшенко 15–00», «…сенбаум 16–00».

У ворот второго городского кладбища сновал Рыльский-Рыловников и пытался организовать людей в колонну. Первыми он поставил двоих ветеранов с красными наградными подушечками в руках. Следом за ними попали Андрей и Олег, которым профсоюзный лидер вручил небольшой еловый венок «Дорогому папочке…». Сзади, сдержанно галдя, достраивались остальные.

Холод накапливался. Он колом стоял параллельно позвоночнику, и при малейшем движении Олег ощущал потрескивание.

– Лыльский, могильщикам платим мы или они? – Свинарь почти подпрыгивал от озноба.

– Вроде бы мы.

– А што давать?

– Договаривались – сотню. Еле уговорили! «Нам сегодня – ещё две могилы!.. А земля мёрзлая!»

– Интелесно, почему они с полтыщи не залядили? Можно ш с людей велёвки вить!

«Скажи-ка, дядя, ведь не даром?»

А зубы уже затеяли стук.

По заснеженной аллее, меж старых кладбищенских плит, памятников и крестов вела свежевытоптанная тропинка. Процессия сразу раскололась, и дальше двигались поодиночке. Олег теперь нёс венок сам, а впереди, почему-то по целине, прыгал Андрей.

Со снежными эполетами на гранитных плечах, в шапках, сдвинутых на надбровья, строго глядели кресты, с вертикальных плит взирали выцветшие фотокарточки, барельефы.

Над глиняной кучей мелькали две лопаты, и к ногам двух молодых мужиков, которые стояли, засунув руки в карманы тёплых курток, летели смёрзшиеся светло-коричневые комья. Там, в яме, интенсивно вкалывали их товарищи. Заканчивали. Железо лопат дзинькало по откосам, и звон морозно скакал меж глыбами надгробий. Свежая эта могила, втиснувшаяся под чью-то родственную оградку, сначала Олегу была видна, но прибывавшие и прибывавшие постепенно оттеснили его за другие могилы. Венок передали туда, к гробу, который уже стоял на табуретках в снегу.

– Весело живется ребятам, – Андрей кивнул на аскетичную девятиэтажку, одиноко торчавшую за забором кладбища. – Общага универа. А там, справа, – детский сад. Бывал тут?

С первых аккордов – вразнобой, но потом все единей, монолитней, трубы взвили вечного Шопена, сорвав с веток тяжёлых напудренных ворон и заглушив шепотки, сморкания, лопатный звяк и редкие вскрики далёких автомобильных гудков. В пустых ветвях дерев низко стыло седое небо. «Тумб! Тумб! Тумб!»

– Товарищи! – Глухо выдохнул в контрастную послесонатную тишину секретарь партбюро отдела Дрицун. – Сегодня мы провожаем в последний путь коммуниста, ветерана войны и труда, замечательного человека, Алексея Глебовича Ломовских. Талантливый руководитель производства, отличный специалист, автор многих изобретений, активный общественник, Алексей Глебович Ломовских прожил яркую, насыщенную жизнь. Бок о бок с нами, среди нас. Будучи инвалидом Великой Отечественной войны, Алексей Глебович Ломовских более тридцати пяти лет, от самых истоков нашего предприятия, отдавал все свои силы производству и общественной деятельности. За бой, за труд Родина неоднократно награждала его орденами и медалями. Вот они – на красном… Сегодня мы скорбим и прощаемся с тобой, наш дорогой друг, наставник, товарищ по партии… Траурный митинг, посвященный памяти Ломовских Алексея Глебовича, объявляется открытым. Слово предоставляется председателю заводского Совета ветеранов подполковнику в отставке Легейде Гнату Панасовичу.

– Товарищи! Неумолкаемы боль и скорб наши. Ушол з жизни наш друх и соратник Алексей Глебович Ломовскых. Не старисть, товарищи, уносит друзей наших. Це – война, товарищи. Война! – зычный голос набирал силу, креп. – Семнадцятилетним хлопцем з девьятого класу ушол Алексей на фронт. Геройски бил врага на Северном Кавказе наводчик сорокапъятимиллиметрового орудия Алексей Ломовскых…

«…ма-аленькая дырочка возле уха. Поверишь, сразу – наповал. Тока что шёл слева, рассказывал про деревню свою, и уже – нету. Отстань он на полшага, и не его, а меня бы шальная сковырнула…»

«…чания института инвалид войны, коммунист Ломовскых по направлению райкома партии принял участь в строительстве нового завода, на котором и остался потом работать. Инженер, начальник цеха, затем главный инженер. Всё это время Алексей Глебович не прекращал заниматься рационализаторьскою…»

«…выскочил из окопа и побёг за котелком. По траншее – далеко, так я, дурак, поверху, напрямки. В блиндаже слышу – шось жахнуло. Крепко так жахнуло, всерьёз. Возвращаюсь, а там – воронка дымится. Ни клочочка от пацанов не осталось. Ни пуговички, ни хрена. Весь мой орудийный расчёт… Ты говоришь, случай…»

«…будем помнить тебя, товарища по оружию, неутомимого борця за коммунистические идеалы, замечательного чоловика! Прощай!»

Там, возле гроба, возникло какое-то шевеление и над головами полыхнул одиночный женский всхлип.

– Слово предоставляется заместителю председателя заводского отделения Всесоюзного общества изобретателей и рационализаторов ВОиР – товарищу Мышкису Менделю Зельмановичу.

Речь товарища Мышкиса была слышна глухо и невнятно. Иногда всплескивали «талантливый инженер-конструктор», «у истоков отечественного приборостроения», «с общим экономическим эффектом…»

– Он что, из могилы говорит? – чёрно шутнул кто-то позади Олега.

Монотонное журчание голоса временами прерывалось краткими паузами, и тогда до Олега долетали далёкие, еле различимые «в последний путь», «наш дорогой товарищ», «в минуты скорби». Там, за деревьями и оградами, тоже с кем-то прощались.

…Митинг закончился. Впереди начались перемещения, несколько раз стукнул молоток. Четыре здоровенных парня, уже заждавшихся окончания процесса, на длинных белых верёвках стали опускать гроб в яму.

– На меня, на меня! Так! Пашшло!

Олегу показалось, что гроб ухнул вертикально, стоймя, вниз ногами.

Мо́лодцы очень энергично заработали лопатами. Дук. Дук. Дук-дук-дук. Дук.

«Комья по крышке!»

…В пустых ветвях дерев стыло седое небо…

Медленно потекла людская вереница. Немыми пальцами бросил Олег в зев ямы звонкий глиняный комок, выпрыгнул за ограду и по высокому снегу выбрался на тропу, где его остановил Валера:

– Товарищ, прошу сейчас к нам! Все к нам, товарищи! У ворот Олега настиг Андрей:

– Туда не поедешь?

– Там и родным – негде.

– А Свинарь поедет.

– …

– И нажрётся, тварюка!

– …

– Ты на «семерку»? Ну давай. Я погнал. – Лилово мелькнув лицом, Андрюха умчался.

Олег прошёл за угол, где лишь минут через двадцать дождался трамвая.

В заиндевелом вагоне на передней площадке одиноко трясся изрядно поддавший, измусоленный мужичишко. Он помахивал авоськой с буханкой хлеба, и в пустой салон из него падали «фраера» и «вот она, моя роднуля, улыбается».

Олег вытянулся на заднем сиденье, скрестив ноги и пытаясь внушить себе тепло. Тело начало подрагивать. Сначала вразнобой, слегка, а потом – единым спазмом, когда уже невозможно соединить прыгающие губы и нету рук-ног.

– Бык!!! – Внезапно обернувшись и разведя лапищи, гневно, взорал мужик. Его глаза выкатились из орбит и несфокусированно уставились сквозь Олега в безконечность. На лацкан замызганного пальтеца текла с нижней губы серая слюна. – Бык! Быком жил, быком и подохне…

Трамвай качнуло, и пророк сверзся с площадки на ступеньки, подмяв авоську. Теперь слышались только хлюп и кашель.

Олег закрыл глаза.

«Какой дикий холод!» Не забыть… молока и хлеба… Люське… линимент стрептоцида… «Замнаркома нету дома, нету дома, как всегда. Слишком поздно для субботы не вернулся он с работы – не вернётся никогда…»

А колёса стучали, стучали, отсчитывая стыки рельсов и стыки секунд: альсек-ко… альсек-ко… альсек-ко… альсек-ко…[2]

1985 г.

Эда и Мареев

Имя Эда к ней прилипло неведомо как. На самом деле, по паспорту, она была Адой Евсеевной. Но – то ли тысячелетний стаж работы в конструкторском бюро завода, то ли иллюзорно-реалистическая древность её лет, отсылавшая всех одновременно и к Баратынскому, и к исландской мифологии, почерпнутой из двухсоттомника (а откуда ж ещё?) Библиотеки Всемирной литературы (эпос «Старшая Эдда»; как кто-то точно обмолвился по интересующему нас поводу, «страшная Эдда»), а то и к малознакомому Ветхому Завету, превратили её в Эду Ессеевну или – за глаза – просто Эду.

Дашке, поступившей в конструкторское бюро сразу по окончании радиотехнического факультета, паспорт Эды, разумеется, держать в руках не приходилось, в выплатную ведомость она заглядывала не пристально, а посему приняла имя «Эда Ессеевна» за чистую монету, и других вариантов не знала.

Надо ли говорить, что детей у Эды (в далёком девичестве – судя по всему, Гольденвейзер) не было. Единственным ребенком у неё был супруг, Сергей Павлович Царёв (умерший лет двадцать назад), тёзка главного космического конструктора страны Советов.

Вечная Эда. Вычислить её возраст уже не мог, пожалуй, никто. И необходимости в этом не было. Периодически поздравляли с очередным семидесятилетием. «Человек должен жить до ста пятидесяти!» – говорила Эда. Глядя на неё, в это легко верилось.

Эда казалась Дашке маленькой, вечной и почти что вещей обезьянкой, своеобразным талисманом предприятия, человеком с труднообъяснимым производственным назначением. Функции «литтл-маночки» («маленькой обезьянки») прояснились чуть позже, когда Дашка, поработав несколько лет, стала ведущим инженером. Странно, что и во время, и после «перестройки», то есть в эпоху новой украинской нэзалэжности, Эда оставалась непотопляемым лайнером; каждодневно приходила на работу и уходила, когда ей заблагорассудится, правда, чаще всего, не раньше урочного времени, а далеко за.

Фавор и безнаказанность можно было объяснять многими обстоятельствами: душевной близостью к начальству, многовековым стажем, принимавшимся другими за производственно-организационный опыт, как-никак она вместе с мужем стала лауреатом Сталинской премии за создание военного (а иных здесь не производили) радиоприёмника. Можно было бы кивать на сохранившиеся Эдины человеческие связи со всеми начальничками, от которых зависели зарплаты, премии и прочие материальные блага, либо на иррациональное, может, отчасти сыновнее чувство долга тех же начальничков к Эде, ведь они именно при ней, в её долгую эпоху вышли в люди, зачастую – благодаря её содействию.

Но факт остается фактом: Эда была «вхожа», а потому практически всесильна. Директора она называла не иначе как Павлик, а когда его неожиданно «забрали» в Киев, на повышение, нового именовала Игорьком, посещая его кабинет в любое удобное ей время. Короче говоря, эффективно «решала вопросы». И если Сталин сказал когда-то: «Гитлеры приходят и уходят, а немецкая нация остаётся», то к Эде это справедливое суждение прилагалась инверсно: заводско-кабэшный народ приходил и уходил, увольняясь, умирая, а Эда неизменно плыла в будущее с трудовым коллективом, сросшись с ним, абстрактно-конкретным, связав свою судьбу в неразрывную сцепку с предприятием.

Сетовать на неприкасаемость Эды было грешно, поскольку их сектор при любом раскладе в советскую эпоху оставался с премией.

 

Когда же дело доходило до сокращения штатов, увольняли кого угодно, даже молодых матерей, пребывавших в отпусках по уходу за ребёнками, но на кандидатуру постпенсионерки Эды словно налагалось невидимое и неподвластное табу. А в после-советскую эпоху делить уже было нечего. В последние или новейшие времена зарплату не получали уже года три как, перебивались эпизодическими шабашками, руководство предприятия «имело» что могло – от станков до помещений, сдававшихся в аренду и ночному варьете, и типографии, и водочному магазину, и филиалу банка. По цехам скитались «три калеки», буквально, – осталось по два-три регулировщика на цех, и уже не слыхать было Эдиной коронной фразы: «Я пошла в цих!» В цех ходить уже было незачем.

«Всё равно Эда нас тут всех переживёт», – ещё на заре перестройки однажды сказал Власов, аджарец с неаджарской фамилией, поступивший на работу в сектор как молодой специалист чуть прежде Дашки. В беседе с Власовым Дашка тогда привела реплику знакомой учительницы музыкальной школы, которая нередко скандалила с восьмидесятилетней матерью: «Мама, ты должна уйти первой!» Власов посмеялся и покачал головой.

Чтобы прокормить семью Власов частенько, взяв отпуск за свой счёт (а иного счёта и быть не могло, завод-отчим ни копья ведь не давал) ответвлялся на строительные работы с бригадой дружбанов, и трудно сказать, что его возвращало в конструкторский сектор. Скорей всего, то же, что и всех их, товарищей по несчастью: желание общения с подобными себе, чувство какого-никакого родства с коллективом, верней, уже его останками, с которым они худо-бедно, а прожили значительную часть своих жизней, сроднились. Дашкин муж называл их коллектив «клубом», иногда нервно-саркастически спрашивал: «Ты завтра идёшь в присутствие?», даже узнал у правозащитников адрес Европейского суда и умозрительно понуждал тружеников к борьбе за права, но в целом жалел и Дашку, и её сострадальцев, поскольку и сам закончил в тот же год тот же факультет да проработал на таком же, приборостроительном, заводе и КБ семь лет после института.

Власов умер от рака печени (не пил, ну, то есть «не пил», и не курил) в год десятилетия нэзалэжности, и хоронили его день в день с открытием на площади Соборности (бывш. Клары Цеткин) бронзового столба, символизирующего, как уверяли отцы города, тую-самую нэзалэжнисть-независимость (подчёркнутую очевидной фаллической формой строения, на маковку коего был насажен «сокил свободы»).

Власовский рак следовало бы назвать безысходностью. По такому же поводу скончалось уже множество заводчан, кабешников. И неважно – от чего они перемёрли, эти сорока-пятидесятилетние мужики-инженеры – от невероятных скоропостижно-затяжных болячек, от инфарктов или прямо шагнув с какого-нибудь восьмого этажа малосемейки и оставив семьи «напрызволяще», – всё это был один и тот же «власовский рак», именуемый безнадёгой, порождённой этой акульей системой, сократившей население украинской страны на четыре миллиона душ, ежели сопоставлять две последних переписи населения. Пожалуй, цифра «мирных реформаторских потерь» (а то и жертв, ибо весь процесс «нового государственного строительства» впору б именовать «жертвоприношением») была сравнима с потерями Украины в Великой Отечественной войне, которую в наспех склёпанных учебниках здешней истории именовали на новый лад не иначе как «вторая мировая».

На похоронах Власова ничто не предвещало Эдиного грядущего нездоровья, а Дашка, и сама зачастившая по женским врачам, пугавших её всякой хренотенью, с ужасом посматривала на старуху: неужель Власов окажется прав?

Дашка никогда не могла скрыть своего раздражения этой, с позволения сказать, женщиной. Стоило Дашку зацепить в каком-нибудь отвлечённом разговоре фразой о работе, как она тут же самопроизвольно включалась в «тему Эды». Прям-таки, действительно, изустно создавала сагу о «старшей Эде», погружая в тему и свою мать, и свёкра со свекровью, живших в других солнечных городах бывш. Союза, и друзей, институтских однокашников.

Библейскость, такая себе «саро-абрамовость» в Эдиной сущности-внешности наличествовали, а вот женское в ней угадывалось с превеликим напрягом. Оставалось гадать, каким образом по молодости военных лет попал с ней в семейную связку конструктор Царёв. То ли из-за невнимания к внешней стороне полового дела, будучи погружённым (а, по-украински сказать, и того пуще – «зануренным») в строительство оборонного щита страны, то ли безсознательно подражая Ульянову-Ленину, женившемуся на своём товарище почти по партийному долгу, махнувшему, так сказать, не глядя.

О женском в Эде не свидетельствовали ни сморщенное личико с чёрными усами (кое-кто говорил «усищами»), ни манера обстоятельного публичного сморкания и отхаркивания мокроты, ни возможность эпизодического появления в секторе после общественного туалета – с нижним краем юбки, по недосмотру заправленным сзади в трусы. Кто ж знал, что это были пока что цветочки.

Нельзя сказать, что работа на военном предприятии была лишена какого-либо эроса. Наоборот, половая жизнь везде и всячески бурлила, никоим образом не сникая в застойные благополучные времена, приподнявшись в эпоху безголового горбачёвского оптимизма, а в десятилетку незалежной безнадёги и вовсе расцветя буйным цветом. Что, в общем-то, неудивительно: о таком феномене нам уже рассказала литература про концлагеря, в которых обострялись все чувства, наэлектризовывались инстинкты, где включался механизм последнего шанса самореализации. В сходных условиях – когда численность заводского населения непрерывно сокращалась, а работы фактически не велись, что ещё оставалось «бедным крестьянам»? Словесники из инженеров, изменив одну буковку, быстро переиначили название организации на «Притон», что, конечно же, было преувеличением.

Попервости, ярким примером горючей любви в Дашкином секторе стала для всех обоюдоострая страсть техника Ленки Загний и замдиректора Дементия Самвеловича.

Чудо-Ленка, не скрывавшая своих инстинктивных устремлений ещё в те времена и обзаведшаяся за восемь лет тремя дитёнками от разных мужиков, вдруг закрутила с Дементием Эстонченко такую любовь, что маленькому небу их сектора стало жарковато. «О, как она совершила его на глазах у всех!» – сказал бы об этом грехе стихотворец А. В. Последствия чувств привели к тому, что Ленка к трём добавила четвёртого, а затем и пятого мальца, и завела двух котов – в своей однокомнатной малосемейке. Но это ей не помогло. Приворотные роды не подействовали на Самвелыча, запоздало включившего в мыслительный процесс и свою главную голову, к тому ж, его армянская жинка, присоединив к борьбе за правое дело весь семейный клан, поставила вопрос ребром. Ну что оставалось делать, учитывая к тому же, что любовный угар к невзрачнейшей пигалице помалу рассеивался, иногда, впрочем, изрыгая остаточные протуберанцы. Последним на текущий момент восклицательным знаком в этой историйке, имеющей к нашему случаю лишь касательство, стал таковой Ленкин художественный жест. Желая сохранить за собой иллюзию последнего слова, она однажды подстерегла на трамвайной остановке не подозревавшую подспудного умысла и никогда прежде её не видавшую соперницу (законную супругу Дементия), завязала ничего не значащий разговор, который завершила «коронной» эскападой: «Передайте Дёме привет от Ленки!» – «От какой?» – «У которой п…да на коленке!» Громко, инфернально расхохотавшись, Ленка впрыгнула – как в набежавшую волну – в надлежащий трамвай, и отъехала к своим семи подопечным – на длительный срок отпуска по уходу за малышом.

Короче говоря, секс-атмосфера в секторе была подогретой, искры иногда проскакивали. От тишайшей, умнейшей, милейшей и симпатичной Арины Юрьевны неожиданно ушёл супруг, работавший в соседнем секторе, а она, почти назло, через годик вышла замуж за давнего своего воздыхателя из того же соседнего сектора. Периодические возвращения Власова из шабашных поездок тоже оживляли пейзажик, поскольку человек он был южных кровей, беседы вёл иной раз, да пожалуй что чаще всего, с эротическим флёром.

Теперь – самое время молвить словцо о Викторе Александровиче Марееве, эдаком аккумуляторе сексуальной напряжённости, старожиле и ветеране мужского населения Дашкиного сектора.

Звали этого седовласого дядьку забавно, так же, как и главного героя школьной советской известной книжки. Надо ли сомневаться, что любой коллега-смежник, звонивший в сектор, всегда осведомлялся: «Витя Мареев – в школе или дома? Г ы-г ы».

Мужик Мареев, без преувеличения, был всеобщим любимцем, равно в той мере, в какой всеобщим раздражителем была Эда. Любовь пространств к индивиду, как и ненависть, есть вещь умонепостижимая, хотя, наверное, обусловленная какими-то провиденциальными завязками. Виктор Александрович был мягок и улыбчив, безотказен и компетентен. Приятный, с тёплым баритоном. Как сказала одна молодая инженерка, «милый дяхан».

2В рассказе процитированы стихи Александра Межирова.