Kostenlos

Алексей заводчик

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

«Одначе после этого стали в моей голове думки и насчет женитьбы похаживать; думаю: мне жениться можно, за себя замуж не возьмешь – в дом войдешь. Только одна беда в таком деле: нельзя подобрать по душе себе человека, не больно много такого народу, чтобы было из кого выбирать. Стал, было, я думать, какого мне человека лучше бы хотелось подыскать, и на какую не кину, каких я знал, ни одна не по душе, только и носится в мыслях та бабочка, что мне про дубровскую невесту рассказала. «Вот такая бы, думаю, ничего, а то лучше никакой не надо». Днем ли, ночью задумаюсь, не идет она у меня из головы да и все тут.

Алексей остановился и шагов десять прошел совершенно молча. Я тоже молчал, но видя, что он долго не начинает продолжения рассказа, не вытерпел и снова заговорил.

VII

– Ну, так что же дальше было? – спросил я.

– Дальше пришли было ко мне сваты из Дубровки насчет решения узнать, а я им отказ как шест. – Не хочу, говорю, жениться, хочу холостым ходить. – Ну, говорят, вольному воля, а спасенному рай; поищем еще где-нибудь. – С Богом, говорю…

– Наступили филипповки. У нас тогда лес на корню стал Иван Иваныч продавать, кому десятину, кому пол-десятины, кому четвертку. Меня он сторожить приставил этот лес, то есть не пускать на полосу того, кто денег не отдал. Я это езжу туда, слежу: кто отдал деньги, тому полосу указываю; кто не отдал, того прочь гоню. Один раз выехал я утром из имения, подъезжаю к лесу, слышу на одной полосе крик, галдеж; я – туда. Смотрю: в одном месте куча народа так-то снует и кричит, как ни попало. – Что такое? – спрашиваю. – Человека задавило. – Как так? – Пилили березку, он зазевался, березка-то упала – прямо на него, всю грудь расплюснуло. Гляжу я: правда, лежит человек, молодой еще, вытянулся, глаза под лоб закатил, а у него изо рту и из носу кровь так и пенится, так и валит. – Чей, говорю, человек? – Николаевский. – Подняли его, повезли домой. Объехал я лес, тоже домой поехал. Приехал, докладываю Ивану Иванычу: все, мол, благополучно, только беда случилась: человека задавило. Потужил Иван Иваныч. – Ну, говорит, что же поделаешь, сам виноват, зачем подвернулся. – Вечером, гляжу, въезжает к нам на двор какая-то бабочка, закутанная, и сама плачет, рекой льется. Гляжу, а это та самая, что мне осенью дубровскую невесту раскорила. – Что, говорю, иль опять какая беда случилась? Тогда, говорю, лошадь пропала, а теперь что вышло? – Бабочка как зальется. – Тогда, говорит, беда поправилась, лошадь нашлась, а теперешнему горю ничем не поможешь. – Что такое? – спрашиваю. – Мужа, говорит, в лесу придавило. – Так это твой муж? – Мой, говорит. – Что же он? – Что, говорит, помер! Приехала к Ивану Иванычу от своей доли лесу отказываться да деньги назад просить: хоронить-то не на что. – Пошла она к Ивану Иванычу, а я пошел в конюшню лошадей убирать. Убрал я лошадей, выхожу, вижу – и баба из флигеля, это, выходит и так-то плачет, чуть не навзрыд. – Что ты? – опять спрашиваю. – Да как же мне, говорит, не плакать: не дает мне Иван Иваныч деньги; все, говорит, барину отослал, а своих нету, – на что мне теперь будет оправить его? – Легла, это, она на сани, а сама рыдает. И такая-то меня взяла жалость к ней: вот, кажется, что хошь для нее сделал бы. Стою я, это, гляжу на нее, а сердце у меня – тук, тук, тук. Вдруг и вспомни я, что у меня есть деньги. Чего, думаю, мне их ей не отдать? Авось не зажилит, а поплатится, когда будет мочь. Подумал я это, подступил к ней и говорю: – Не плачь, поможем твоему горюшку, – и сейчас, это, я марш в людскую, достал сундучок, отпер, вытащил из него свою красненькую – и к ней. – Вот тебе, говорю, управляйся. – Взяла, это, она деньги, развернула, поглядела на них, и словно бы глазам не верит. – Это что ж, говорит, в честь чего? – Не толкуй, говорю, а завертывай знай, да поезжай домой скорей, небось дома-то делов-делов… – А какие же это деньги-то? спрашивает. – Взаймы тебе даю. – Поглядела этак она на меня: – Ну, спасибо, говорит, подвязала повод у лошади и поехала домой…

Ну, прошли филипповки, Рождество Христово, наступил мясоед, стало быть. Об моей бабочке никакого слуху. Мужика, слышно, похоронила, полосу леса ихнюю кто-то за себя из николаевских взял. Вдруг в одно воскресенье, после Крещенья уж, приезжает, это, к нам подвода, слезает с саней какая-то старуха и спрашивает: – Где тут Алексей скотник? – Я, говорю, Алексей, что надо? – Поедем, говорит, со мной в Николаевку, тебе один человек велел. – Какой, говорю, такой человек? – А вот, поедем, там узнаешь. – Что ж, думаю, отчего не съездить. Пошел к Ивану Иванычу. – Отпусти, прошу, Иван Иваныч! – Ступай, говорит. – Нарядился я маленько, сел в сани, и поехали мы.

Подвозит меня старуха ко двору, дворик не ражий, изобка в семь аршин, крыта соломой. Вхожу я в избу, а навстречу мне энта бабочка, у которой мужа-то задавило. Ну, поздоровался я. – Как поживаете? спрашиваю. – Живем, говорит, по хозяине тужим, вот сорок деньков справили, время-то незаметно как идет…

Сел я на лавку, молодуха, это, прямо начала самовар разводить, около нее мальчишка вертится, этак годков двух. – Мама, говорит, это тятька? – Нет, говорит, какой тятя, наш тятя далеко. – Гляжу я на них, и так-то у меня на сердце весело, то есть так-то мне хорошо глядеть на них, словно я в какой рай попал…

Развела баба самовар, старуха в избу вошла, – оказалось, это мать этой бабочки: приехала она навестить свою дочку. Разделась старуха. – Что ж, говорит, ты окутавшись сидишь, раздевайся и ты. – Нечего делать, разделся и я.

Повернулась, это, старуха, вышла из избы вон, гляжу, водки полштоф тащит, на стол ставит. – Ну-ка, Авдотья, – на дочь-то говорит, – достань-ка закусить нам. – Полезла Авдотья в печь, достала свинины, нарезала, подает; коровашки достала. – Ну-ка, говорит, добрый молодец, двигайся под передний угол.

Двинулся я под передний угол. Налила старуха стакан вина, подносит мне и потчует.

– Что же это, говорю, вы меня потчуете, кушайте сами.

– Нет, говорят, мы уж – с дорогого гостя.

– Какой же я дорогой гость; я не знаю, за что вы меня угощаете-то?

– Как, говорят, за что, а кто ж нас из беды-то выручил? Если бы не твоя милость, то что же бы нам делать-то.

– Вот, говорю, в таком случае кто не выручит; всякий, небось, понимает.

– Нет, – говорит Авдотья, – не всякий: кто понимает-то, тому самому взять негде, а у кого есть-то, тот не понимает.

– Ну, говорю, что об этом толковать, дело небольшое…

– Спасибо, спасибо тебе, – говорят, – век твоего благодеяния не забудем, – а сами то мне и вина подносят, и хлеба подкладывают, запотчевали совсем…

Выпил это я, закусил, еще выпил, и они выпили со мной, и опять стали меня благодарить…

– Лучше, говорю, не благодарите, не за что, нечего зря и языка трепать – велика важность!

Замолчали это они; потом Авдотья и говорит:

– Поблагодарить-то нам тебя хочется, а еще хочется нам тебя попросить. Не притесняй ты нас, ради Христа, этим долгом-то, не тревожь нас сейчас; объизянились мы с похоронами-то так, что ничего взять негде. Вот ко Святой, Бог даст, може, кормку останется, продадим, тогда отдадим, а не то – корова отелится, теленочка выпоим. А сейчас, хоть голову долой, взять негде и потянуть нечего.

– Да что вы, говорю, разве я с вас требую? Да, по мне, хоть сколько хошь держите, мне пока деньги не нужны: я человек одинокий, хлеб-соль у меня готовая; обут-одет я, чего же мне еще хотеть?

Услыхали эти слова мать с дочкой. Потом старуха и говорит: – А нравится тебе твое житье?

– А что ж, говорю, есть и хуже моего живут.

– А мы думаем, не согласишься ли ты его переменить. Ты человек одинокий, вот и дочка моя осиротела, – не пойдешь ли к ней в хозяева.

Я не то что сказать, что не ждал этого, – подумакивал и раньше насчет этого дела, а все-таки эти слова на этот раз как будто врасплох меня застали. Не знаю я, что сказать; сидел, сидел я, потом глянул я на Авдотью, и вдруг как-то она мне полюбилась, вот, кажись, явись тут какая хошь царевна-королевна, и то мне бы она ни по чем была. Подумал, подумал я и говорю:

– Что ж, это дело подходящее, говорю, – вот я с разумом соберусь…

– Собирайся, да давай-ка Богу молиться, да по рукам бить.

Отвезли они опять меня домой. Выходился, это, я на другой день и на третий, думаю – подходящее дело. И все выходит подходящее. Правда, двор не Бог знает какой: да одна бабочка-то, – она да ребенок, и все тут, – и бабочка-то такая славная, приятная. Ну, думаю, была ни была! и дал им слух, что согласен – в дом к ним, выходит.

И стали тут хлопотать об свадьбе, метрики выправлять. Выправили метрики, хотели было в мясоед венчаться, да священник не венчает так – я, видишь ли, почти с роду родов не говел… Посоветовались мы с Авдотьей, все равно, думаем, над нами не каплет, и порешили мы отложить свадьбу до весны. Я, думаю, до той поры у Ивана Иваныча поживу, что-нибудь выживу, а постом-то и отговеть будет можно, а она зимней порой-то и одна по дому управится, – так и отложили дело до Красной горки.

VIII

– Ну, дождались мы Красной горки – окрутились. Перебрался, это, я от Ивана-то Иваныча в свой дом. С женою, это, у нас любовь и согласие, в делах управка, как нельзя лучше; и спахал, и посеял я, все сам, – в охотку-то и легко и просто все казалось; в покос и косы отбивать научился, и косить малость притрафился. Пришло жнитво, погода жаркая, рожь перезрела; стали жать – сыплется; надо спешить; а как никогда не жинал-то я, – у меня дело-то и не спорится. Я так и этак гнусь – ничего не выходит; один раз поторопился да руку серпом обрезал; стало совсем мне нельзя и горсти набрать… Расстилается одна моя Авдотья по полосе, а я снопишки таскаю да крестцы кладу; вижу – и трудно бабе, и на меня-то ей досадно, а ничего я не поделаю. Ну, кое-как сжали рожь, стали снопы возить; нужно в копну класть их; послала меня моя баба на копну, а я тут ничего не умею сделать. Пошел, поглядел, как люди кладут, стал сам так заводить; доклал до середины – она у меня как разъедется! Ржи сколько обмолотилось – страсть! Накинулась на меня моя баба, начала ругать. Стал я перекладывать копну, склал кое-как. Пошли мы овес косить – опять у меня не выходит дело: то осыпается, то путается. Подойдет ко мне баба, возьмет сама косу: «Ты вот так-то, ты вот так-то», – учит, у ней и не осыпается, и кладется как следует; а я возьму косу – опять ничего не выходит, просто хоть что хошь, – взяла меня досада на себя: какой ты – думаешь – человек, когда ты вот каких делов не можешь сделать! И так после этого мне скучно стало, что в глаза людям не хочется глядеть. Ну, кое-как скосили овес, нужно было за сев приниматься, стали семена готовить, подошли к копне-то, сунулись в нее, а она срослась – мыканка-мыканкой, и не растащишь верхние снопы-то; после жнитва-то дождички прошли, ну, значит, копны-то и пролило. Как увидала это моя Авдотья, да как завоет в голос: «Какая я горькая, несчастная! Приняла я к себе человека, думала, он мне будет кормильцем-работником, а он, вместо того, выходит моим разорителем. Как мне будет с ним век прожить?»

 

Она плачет, а я молчу; стою да думаю: «Ах ты, золоторотец несчастный, куда ты сунулся с суконным рылом в калашный ряд, что ты вздумал чужой век заедать? «И такое меня в ту пору взяло уныние, словно эти дела, каких я делать-то не умел, заповедные, будто их и делать нельзя было научиться.

Ну, опосля всего этого, гляжу, моя баба стала уж не та: нет от нее ни слова ласкового, ни смешка, ходит – в землю смотрит, только мне и утешения дома – мальчишка. Полюбил, это, меня мальчишка пуще отца родного, так и виснет у меня на шее, так и вьется вокруг меня, как собачонка, а сам все, это: «тятя да тятя, тятя миленький, миленький, тятя хорошенький». Гляжу дальше: она и на ребенка-то стала коситься, когда он ластится-то ко мне, да стала оттаскивать от меня.