Жанна – Божья Дева

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Почти сразу после избрания Плауль сообщал из Болоньи своим университетским коллегам, что «Св. Отец говорит о них с любовью, идущей от чистого сердца… и принял за правило считать их своими ближайшими советниками, даже предпочитать их своим ближайшим советникам и своим кардиналам». После этого, следуя «единогласному мнению» Университета, бургиньонская власть перестала соблюдать галликанские вольности: во всей бургиньонской Франции назначения на церковные должности опять перешли в руки папы, за единственным исключением Дофине, где галликанские вольности остались в силе по особому распоряжению герцога Гюйенского. Назначения на церковные должности действительно посыпались из Рима на университетских клириков; ещё и после смены власти в Париже арманьякский французский посол Жан де Монтрёй в глаза упрекал папу в том, что он «все свои милости обращает к Университету и хочет опираться на него». И нетрудно понять, какое значение для внутренней политической борьбы имел тот факт, что благодаря восстановлению папского абсолютизма Университет все больше захватывал ключевые позиции во французской Церкви.

* * *

Несмотря на Осеррский договор, власть в Париже осталась чисто партийно-бургиньонской, и арманьяки не решились явиться на Генеральные Штаты, созванные в январе 1413 г.: боялись, что Иоанн воспользуется случаем и прикончит в Париже своих главных противников. Провинция вообще оказалась представлена очень слабо из-за разрухи и трудности сообщений при еле законченной гражданской войне. Все ждали с напряжением назначенного выступления парижской делегации и Университета, но тут обнаружился своеобразный манёвр: Университет выступил на Штатах чрезвычайно вяло, дал Штатам закрыться – и после этого потребовал приёма у короля и дофина, чтобы изложить свою программу. Университет решил действовать не через Штаты, хотя бы даже бургиньонские, а непосредственно, опираясь на парижскую толпу.

В городе, оклеенном университетскими агитационными плакатами, наводнённом университетскими «подмётными письмами», университетские клирики – Пьер Кошон, Эсташ де Павильи и другие – днюют и ночуют в одной из самых могущественных корпораций, у мясников. На бойнях и в мясных рядах близ Большого Шателе, где всегда немножко пахнет кровью, здоровенные парни, привыкшие обращаться с ножами, распивают доброе бургундское вино, которое Иоанн без устали отпускает своим парижским друзьям (счета бургундского казначейства чрезвычайно на этот счёт красноречивы). Виновником всех бед, как прежде Людовика Орлеанского, Университет прямо называет теперь дофина, который всё чаще отделывается от навязанных ему бургиньонских советников, всё больше окружает себя людьми более или менее арманьякского толка.

13 февраля улицы запружены толпою, в которой на первом месте мясники – «кабошьены», как их называют по имени одного из их главарей, Кабоша. От имени Университета и города Парижа Эсташ де Павильи предъявляет двору среди других требований длиннейший список чиновников, начиная от канцлера Арнольда Корбийского, обвиняемых в разорении народа, – всех тех, кого подозревают в антибургиньонских настроениях. Напуганный дофин даёт своё согласие на назначение следственной комиссии, в которую представителем от Университета входит Кошон. Комиссия начинает действовать через несколько дней. «Никакого дознания, никаких доказательств не требовалось, – пишет Жувенель, – достаточно было сказать: такой-то – арманьяк. С богатых брали выкуп, но, получив с них деньги, их продолжали преследовать; а те, кому платить было нечем, исчезали неизвестно куда». Боясь, как бы дофин не бежал с королём к арманьякам, вооружённые отряды парижской демократии день и ночь стерегут королевский дворец.

Дело зашло так далеко, что некоторые бывшие сторонники Иоанна теперь от него отшатываются. Среди них на первом месте – прево Парижа дез-Эссар, открыто заявляющий по поводу следственной комиссии, что главный грабитель казны – сам герцог Бургундский. Дез-Эссар грозит представить документы; кроме того, он, по-видимому, знает, что Иоанн разработал план, как теперь ликвидировать Шарля Орлеанского. Смещённый Иоанном, дез-Эссар делает попытку удержать в своих руках Бастилию и передать её дофину. Тогда кабошьены бросаются на Бастилию, дез-Эссар вынужден сдаться в плен Иоанну, который, вопреки своему обещанию, в дальнейшем выдаёт его толпе. Одновременно со штурмом Бастилии другая толпа под руководством Кошона врывается к дофину, хватает его приближённых, некоторых из них убивает на месте, других уводит в тюрьму.

Начиная с этого дня, 27 февраля, идут непрерывные аресты, расправы и грабежи. Жерсон прячется в подвалах Нотр-Дам. Кабошьены то и дело днём и ночью врываются к дофину, в толпе выкрикивают ему угрозы: «Смотрите, как этот молодой человек носит шляпу на арманьякский манер, – скоро он нам надоест!» 22 мая толпа, опять под предводительством Кошона, врывается к королеве и уводит в тюрьму всех без исключения дам её двора; судя по обвинительному акту, составленному после контрреволюции, Кошон заодно заставил дофина подписать ему какие-то грамоты.

В такой обстановке Университет, разгромивший своих противников, может быть, отчасти напуганный действием своего крайнего крыла, принимает типичное решение: скоропалительно сочиняет и издаёт идеальную конституцию. «Великий Ордонанс» 24 мая 1413 г., ударно, в два дня зачитанный и принятый правительством, представляет собою свод всевозможных проектов реформ, главным образом финансовых, в значительной степени резонных и выдвигавшихся с разных сторон, но фактически он падает в пустоту: при том обороте, который приняли события, теперь уже всем не до того. Взбунтовавшаяся толпа, которую он, по-видимому, должен был успокоить, не только не прекращает, но усиливает бесчинства. Вслед за расправой с дез-Эссаром начинается общая резня арестованных в тюрьме. Иоанн Неустрашимый, явившись на место происшествия, говорит толпе: «Правильно, ребята» – и пожимает руку одному из главных террористов, парижскому палачу Каплюшу.

Но чем больше льётся крови, тем больше людей обращает свои взоры к дофину. Жувенель-отец, за которым стоит всё, что есть умеренного в Париже, ходит тайком к герцогу Беррийскому, который приехал в столицу, поверив в Осеррский мир, и теперь сидит фактически арестованный в своём замке. Вылезая из подвалов Нотр-Дам, к герцогу Беррийскому ходит тайком и Жерсон. Жувенель мужественно пытается объясниться с герцогом Бургундским, предлагая ему общее примирение, если тот гарантирует свободу дофина и выкажет раскаяние в убийстве Людовика Орлеанского. Ещё раз Иоанн отказывает. Тогда через герцога Беррийского устанавливается связь с арманьякскими принцами, которые с войсками начинают приближаться к Парижу. Тем временем Карл VI приходит на короткое время в себя и заставляет герцога Бургундского вступить в переговоры с арманьяками. В конце июля в Понтуазе подписан новый мирный договор, который сам по себе опять не может не быть «гнилым». Но этого факта достаточно, чтобы Жувенель именем дофина немедленно поднял Париж.

Большинство парижских кварталов организованно выступают против кабошьенов, которые сдаются после короткого сопротивления. Освобождённого дофина на улицах встречают овации. «Сто тысяч человек, а то и больше, надели арманьякскую ленту» (партийный знак арманьяков), – отмечает ярый бургиньон, университетский клирик, известный под совершенно неверной кличкой «Парижский Буржуа». «Немало было людей, желавших бить герцога Бургундского, – пишет Жувенель. – Удивительно же то, что при всей этой великой перемене не били и не оскорбляли никого, никого не ограбили и ни к кому не врывались в дома». Только 45 террористам, бежавшим из Парижа, в том числе Кошону и главным мясникам, было запрещено возвращаться в столицу. Сделав неудачную попытку похитить короля, вслед за ними незаметно исчез из Парижа и сам герцог Бургундский.

Произнося проповедь о восстановленном мире, Жерсон говорил: «Бог допустил всё это, чтобы мы знали разницу между королевской властью и властью толпы; королевская власть не может не быть кроткой, а власть толпы тиранична и уничтожает себя самоё».

Ни минуты Жерсон не сомневается в том, что завязка всего – в страшной потере совести, которая проявилась на рю Барбет и получила одобрение Университета. Как никто другой, он добивается теперь, «чтобы герцог Бургундский признал свой грех и тем спас бы свою душу», и чтобы была окончательно осуждена университетская апология убийства.

Весной 1414 г. по подробнейшему докладу Жерсона Собор французской Церкви в Париже выносит торжественное осуждение Жану Пети (умершему уже несколько лет тому назад). Но герцог Бургундский и не думает каяться. Против Жерсона, которого он отныне ненавидит лютой ненавистью, он немедленно выпускает университетских клириков, бежавших к нему в момент арманьякского переворота. На торжественном собрании в Камбре апологию убийства на этот раз произносит Пьер Кошон. Одновременно Иоанн, вопреки Парижскому Собору, апеллирует к Св. Престолу.

Позиции остаются неизменными: в то время как арманьяки, придя к власти, среди первых же своих мероприятий начинают подготовлять восстановление галликанских вольностей, бургиньоны ищут поддержки в Риме. Но и в этом отношении обстановка в этот момент складывается для бургиньонов неблагоприятно: вопреки Риму, реформа Церкви, совсем было заглохшая после Пизанского Собора, начинает сдвигаться с мёртвой точки.

В годы, прошедшие после Пизы, один только д’Айи продолжал ещё писать о церковной реформе. Но ввиду того, что схизма фактически продолжается, император Сигизмунд созывает теперь на конец 1414 г. новый всеобщий Собор в Констанце. И на этот раз непререкаемо первую роль на Соборе будет играть французский арманьякский клир во главе с Жерсоном, который получит даже от Собора официальное именование «всехристианнейший учитель».

Декреты знаменитого 5-го заседания Констанцского Собора – не что иное, как перенесение на вселенский план того самого принципа, на котором основаны галликанские вольности: папа – не глава, а член Вселенской Церкви, высшим органом которой в вопросах веры и церковной реформы является Собор. Проведённые французской делегацией, наперекор кардиналам и императору, эти декреты, по мнению Жерсона, заслуживали того, «чтобы их выгравировали на камне в каждом храме». Ватикан не мог от них отделаться до самого провозглашения папской непогрешимости в 1870 г.

 

(В конечном счёте их обошли, объявив, что Констанцский Собор ещё не был законным в момент, когда их принимал.)

Антипапистами в Церкви были те самые люди, которые были монархистами в государстве: этот факт, который нынешними католическими историками отмечается с негодованием, объективно верен. Но можно пойти ещё дальше. Ломая папский абсолютизм, Констанцский Собор также широко учитывал национальный мотив, и в этом также нет ничего удивительного: в той мистической традиции, к которой принадлежали Жерсон и д’Айи, природные силы не страшны единству Вселенской Церкви – они страшны только такому единству, которое основано на «наслоении абстракций».

Нужно ясно сказать, что и в трагической истории с Гусом Жерсон и д’Айи стремились отстаивать ту же свою позицию против «комбинирования абстракций», шедшего в данном случае с другой стороны. Их реформа Церкви не имела ничего общего с протестантизмом, и в богемской реформации они верно почувствовали изменённый, но по существу всё тот же рационалистический элемент, к тому же способный породить такую же революционную тиранию, как та, которую только что пережил Париж. Гус, заявлявший, что готов рисковать костром – «при том условии, что сожжены будут его противники, если он их одолеет», – действительно нёс в себе свойственную протестантизму разновидность деспотического духа, в полную противоположность семнадцатилетней девочке, которая через несколько лет сказала в ответ на первые угрозы костром: «А если я их одолею, пусть они уйдут в свою страну…» Последователи Гуса и не замедлили водворить в Чехии жесточайшую революционную тиранию, которая залила кровью Среднюю Европу и через четырнадцать лет побуждала, по-видимому, Жанну думать о том, как с этим бороться вооружённым путём. Чего не понимали д’Айи и Жерсон, так это того, что, принимая деятельное участие в расправе с Гусом инквизиционными средствами, они только ускоряли и усугубляли этот страшный взрыв; что Инквизиция как таковая шла вразрез со всей его духовной традицией, Жерсон не понимал в силу какого-то настоящего духовного затмения; в конце концов он и свой изумительный трактат о Девушке Жанне начал, Бог весть зачем, с предпосылки о том, что еретиков нужно искоренять. Зато его резко враждебное отношение к нарождавшемуся протестантизму само по себе вытекало совершенно закономерно из подлинных основ той духовной традиции, которую он представлял; речь для него шла всё о том же «царском пути», «ненавистном лицемерной тирании справа» и не менее тираническому «бунтарству слева».

«Вы осудили Гуса, а он был менее виновен, чем Жан Пети», – говорил Жерсон Собору, когда ему вслед за тем пришлось в той же Констанце вести новый бой с представителями герцога Бургундского.

Ввиду перемен в Церкви Иоанн свою апелляцию по делу Пети передал на Собор, где защиту его интересов взяли на себя епископ Аррасский Мартин Порре и Кошон. Вначале они пытались попросту отрицать, что Жан Пети действительно написал апологию убийства; такая аргументация не могла быть убедительной ни для кого, но наряду с этим они и в Констанце широко пользовались бургундским золотом и всё тем же неизбежным бургундским вином. «Я знаю, что ваш выбор сделан, – говорил им Жерсон, – вы избрали свою безопасность на наследственных землях герцога; а я избрал правду, спасение ваших душ и его собственной души». Семь раз за две недели он выступил на Соборе, добиваясь осуждения трактата Пети. Но Собор не хотел портить отношения ни с кем. Он не мог, конечно, оправдать теории Пети; но после бесконечной возни на пленуме и в комиссиях он высказался в форме не очень понятной, так, чтобы никому не было обидно.

И Жерсон имел против себя не только бежавшего из Парижа Кошона. В самом Париже Университет, хотя и присмиревший при арманьякской диктатуре, втихомолку продолжал вести свою линию.

Уже в 1415 г. одна из влиятельнейших секций Университета, так называемая «английская нация», предписывает своим представителям в Констанце «добиваться всеми возможными средствами», чтобы назначения на церковные должности остались в руках папы: Университет продолжает ставить на реставрацию папского абсолютизма. Спустя полтора года позиции определяются окончательно, когда Собор, низложив трёх конкурирующих пап, приступил к выборам нового. Для Жерсона и для французского правительства вопрос стоит о том, чтобы, с одной стороны, обеспечить развитие начатой общецерковной реформы, и с другой стороны, закрепить галликанские вольности «на все времена». Но кардиналы, в большинстве враждебные реформе, входят в непосредственную связь с герцогом Бургундским, и Кошон, представляющий герцога в Констанце, пускает в ход все средства, чтобы не пропустить жерсоновского кандидата в папы, будущего Турского архиепископа Желю. Под несомненным давлением императора Сигизмунда Собор выбирает кардинала Оттона Колонну под именем Мартина V, который не может не признать констанцские декреты, обязуется даже периодически созывать Собор для продолжения реформы, но на деле почти сразу же начинает реформу тормозить. При этом он о своём избрании извещает герцога Бургундского «как единственного подлинного представителя Франции». В Париже арманьякское правительство решает признать Мартина V лишь после того, как он подтвердит галликанские вольности. Но Университет, вопреки этому, немедленно посылает Мартину V список своих кандидатов на церковные должности (ив дальнейшем получает от него полнейшее удовлетворение). Возмущённый дофин (будущий Карл VII – дело происходит уже после смерти герцога Гюйенского) вызывает к себе университетских лидеров и говорит им, что теперь им «остаётся только распоряжаться королевской короной». Университет не сдаётся, настаивает на том, чтобы «назначения на церковные должности оставались в руках папы», и грозит апеллировать на короля и дофина к папе. Дело доходит до ареста нескольких университетских клириков, после чего Университет объявляет забастовку. Потом история кое-как улаживается словесными извинениями Университета и освобождением арестованных. Но игра Университета совершенно ясна.

Она ясна и из других симптомов. В 1416 г., воспользовавшись пребыванием в Париже герцога Бретанского, группа из 80 университетских клириков является к нему и просит добиваться мира между дофином и герцогом Бургундским на таких условиях, которые затесавшийся среди них арманьякски настроенный клирик тут же назвал «кабошьенскими».

«Кабошьенский мир» и есть единственный мир, на который согласен герцог Бургундский. Почти сразу после контрреволюции 1413 г. дофин, вовсе не собирающийся теперь оставаться под арманьякской партийной опекой, начинает делать попытки примирения с Иоанном. Все эти попытки срываются, потому что Иоанн хочет диктовать свои условия и, в частности, добивается возвращения в Париж Кошона и прочих кабошьенских террористов, на что дофин не согласен ни в коем случае. И язва гражданской войны остаётся открытой.

«Человек возвращается в состояние дикого зверя, – писала Кристина Пизанская. – Если фортуна позволит, придут англичане и закончат партию шахом и матом».

«Фортуна позволит» до того времени, пока кровавая пляска, начатая Университетом вместе с мясниками, не будет остановлена неграмотной пастушкой.

В 1398 г., когда Университет только начинал свою игру, в Париже появилась и была принята при дворе странная женщина Мария Робин, чудесно исцелившаяся в Авиньоне. В Туре сохранился кем-то записанный рассказ о её видениях.

По её словам, Бог говорил ей: «Скажи университетским клирикам, чтобы они перестали возноситься, – их дела недостойны… Скажи королю, чтобы он их не слушал, ибо ими владеют гордость, жадность и зависть… Скажи ещё королю, чтобы он совершил реформу Церкви, ибо князья Церкви евангельские правила применяют навыворот».

Позднее она слышала голос, говоривший: «Мы повелели королю Франции исправить состояние Церкви, но он ничего не сделал для Нас. Мы низвергнем его с престола руками его подданных, и многие погибнут в реках крови, и те, кто Наши, станут истинными мучениками».

Мария страшно жалела короля и народ, и на этом кончается Турский манускрипт, который, по заключению изучавшего его Ноэля Валуа, нарочито приводит лишь часть её видений. Но во Франции было широко известно ещё одно её видение, которое впоследствии пересказал присутствовавший в то время в Париже университетский клирик жерсоновского толка Эро: она видела множество оружия и в испуге спрашивала, что ей с ним делать; тогда она услыхала голос: «Не бойся, это оружие не для тебя, а для девушки, которая придёт после тебя и освободит королевство».

* * *

Высаживаясь в ночь на 14 августа 1415 г. с тридцатитысячной армией на нормандском побережье у Арфлёра, молодой ланкастерский король Генрих V сам ещё не вполне сознавал, что вековая англо-французская борьба вступала в совершенно новую фазу.

Когда-то в XII веке завязкой этой борьбы явились внутренние французские феодальные отношения. Могущественнейший вассал французской короны, соединявший в своих руках Нормандию и Аквитанию, старался, как все крупные вассалы, отстаивать от монархии своё самовластие и время от времени бунтовал. Как и всякий мятежный вассал, он тогда в представлении современников «уподоблялся сатане, восставшему против Бога»: напомним, что власть короля, облечённого через помазание особой благодатью от Бога, имела качественно иной характер, чем всякая иная феодальная власть. Но герцог Нормандский и Аквитанский имел совершенно исключительную возможность свои феодальные предприятия поддерживать силами соседнего независимого королевства, потому что он, по праву завоевания и по стечению наследственных отношений, лично являлся в то же время королём Англии. Бесконечные конфликты порождались этим безвыходным положением: подданный короля Франции был королём другой независимой страны, а король Англии лично оказывался в несколько унизительном положении вассала французского короля. Разумным выходом было бы опять разделить трудно совместимые функции короля независимой страны и французского герцога, передав эти герцогства в какую-нибудь младшую линию Плантагенетов; но это решение Плантагенетов не устраивало именно потому, что в XII веке и, в общем, ещё и в XII 1-м они чувствовали себя больше французскими герцогами, чем английскими королями, и им казалось немыслимым лишать своих старших сыновей именно тех земель, которыми они дорожили больше всего. Со временем вечно возрождавшийся конфликт породил у них мысль свести на нет вассальную зависимость, вывести свои герцогства из состава Франции и превратить их в отдельное, вполне независимое континентальное государство. Нужно сказать, что их английские подданные, в том числе и их постепенно англизировавшиеся бароны, с полным безразличием относились к этим личным делам своих королей.

Но в конце XIII века совсем в другом месте возник прямой англо-французский антагонизм на экономической почве. Основой богатства Англии была шерсть, которую она поставляла континентальной, и в особенности, фландрской ткацкой промышленности. Когда французская монархия стала всё больше накладывать руку на свой фландрский лен, Англия стала всеми силами поддерживать фландрский сепаратизм, чтобы сохранить устья Рейна и Шельды открытыми для своей торговли. При Филиппе IV из-за этого началась война: «настоящая большая война, – писал о ней Бенвиль, – вечная война за Нидерланды, та же, что при Людовике XIV, при Людовике XV и при Людовике XVI, та же, что при Революции и при Наполеоне».

Фландрским коммунам, опиравшимся на английскую помощь в их борьбе с французской монархией, было, однако, очень трудно вовсе порывать с их законным миропомазанным королём. Когда во Франции пресеклась прямая линия Капетингов и на престол вступили Валуа, фландрские коммуны и подали Эдуарду III мысль: пусть он сам предъявит претензии на французский престол – тогда они окончательно порвут с Парижем и признают его своим сюзереном как законного короля Франции.

Претензии не были основательны: Эдуард III происходил по женской линии от Филиппа IV, но если бы даже французский престол передавался по женской линии, то раньше Эдуарда шли со своим потомством дочери, оставшиеся от последних прямых Капетингов. Однако эти претензии, поддержанные силой оружия, не только помогали перетянуть Фландрию из французской орбиты в английскую – они могли также служить драгоценной разменной монетой для отторжения от Франции континентальных плантагенетовских герцогств. В 1336 г. Эдуард III, перед этим уже признавший Валуа и присягнувший ему в качестве герцога Аквитанского, принял титул короля Франции и возобновил англо-французскую войну.

 

И тут очень скоро и для всех неожиданно оказалось, что маленькое, слабо населённое, но уже по-современному крепко сколоченное островное королевство со своей постоянной и дисциплинированной армией было в военном отношении гораздо сильнее обширной и густонаселённой Франции. Накануне битвы при Креси Эдуард III, думая, что он пропал, готов был мириться на самых скромных для него условиях и едва поверил глазам своим, когда французское феодальное ополчение оказалось начисто разгромленным его стрелками. События же последующих лет показали, что это не было случайностью. Перед англичанами неожиданно предстала в беззащитном состоянии огромная страна, достигшая за XIII век исключительного экономического процветания. Они бросились её грабить. В рейдах, пересекавших порою чуть ли не всю французскую территорию, английские отряды хватали всё, что возможно, уничтожая то, что нельзя было увезти. Это стало системой; каждый английский набег, – безразлично, большой или малый – сопровождается в хрониках одним и тем же повествованием: «выжигали всю землю, кроме того, что можно было взять на выкуп», «выжигали всё, если им не давали выкупа», «оставляли лишь то, за что им давали выкуп». После каждого рейда английские бароны и простые стрелки возвращались в Англию с несметной добычей. Выкуп с пленных французов, начиная с самого короля Иоанна II, в свою очередь набивал золотом английскую государственную казну, но также и кошельки военачальников и рядовых бойцов. С этого времени английские бароны стали интересоваться континентальной политикой своих королей – именно в ту самую эпоху когда они окончательно пустили корни на когда-то завоёванном ими острове и вместе с династией стали чувствовать себя англичанами.

Во Франции английские методы ведения войны вызывали не только ужас, но и возмущение, которое, пожалуй, сильнее всего выразил какой-то неизвестный автор в воображаемом диалоге между французским рыцарем и английским:

«Француз. Ваша война несправедлива, потому что в основе её лежит воля к господству и тираническое стремление обогащаться за счёт других христиан. Отрицая Христа на деле, зачем лжёте вы, называя себя христианами?

Англичанин. Чем мы провинились, желая расширить страну?

Француз. Неблагодарные, Бог дал вам достаточно вашей земли. Зачем же, получив от Него столько даров, вы Ему в ответ совершаете столько зла?

Англичанин. Какое зло?

Француз. Все эти убийства и всё прочее.

Англичанин. Не бывает войн без убийства.

Француз. Потому-то и нужно ненавидеть войны между братьями. Вашим дельцам, духовным и светским, должно было бы хватить всяких иных ухищрений для удовлетворения их стремления к роскоши – без пролития крови христианской. Разве не ищет всякая тварь сохранения своего рода? А вы, как бешеные голодные волки, не постыдились пожирать, умерщвлять целый род людской».

Перед этим обвинением в систематическом истреблении целой этнической группы (то, что современные юристы после Гитлера называют «геноцидом») англичанин начинает сдавать:

«Я хотел бы, чтобы между нами был мир.

Француз. Нам, как человекам благоволения, мир обещан Новым Заветом, но вы, порушившие мир, как слуги Антихриста, вы не способны его получить.

Англичанин. Могу разве я не повиноваться моему королю? Я тогда стану негодяем, злодеем, врагом общества.

Француз. Кому следует повиноваться: царю смертному или Царю-Творцу, Господу господств? Зачем каждому из вас дана совесть, если вы следуете совести одного? Сговорившись все между собою, вы могли бы отмежеваться от дела вашего короля; но вы все с ним согласны и поэтому все виновны!

Англичанин. Кто же остановит нас с нашим королём?

Француз. Никто, кроме Единого Всевышнего и Непререкаемого Первосвященника».

Всё кончается явлением французских и английских национальных святых, которые вместе молятся о мире.

Этот диалог написан в 20-х годах XV века, непосредственно перед появлением Жанны, но чувства, в нём выраженные, зарождались с самого начала английских нашествий. С самого начала, при слабости организованной обороны, люди поднимались стихийно, сами собой. При первых же английских кампаниях в Нормандии осаждавшиеся ими города оказывали героическое сопротивление, не менее героическое, чем ставшее знаменитым сопротивление Кале. Крестьянские отряды чинили англичанам бесконечные препятствия. В годы полного развала после разгрома под Пуатье люди всех сословий повсеместно брались за оружие и организовывали оборону.

На одно историческое мгновение Плантагенетам удалось по мирному договору, заключённому в Бретиньи, осуществить свою династическую мечту: оторвать от французского королевства и получить в «суверенное владение» Аквитанию, расширенную до размеров чуть не половины Франции; за это они с лёгкостью отказались от своих претензий на французский престол. Но население отторгнутых территорий нельзя было заставить отказаться от связи с французским королевством. Даже там, где власть Плантагенетов как герцогов существовала давно, в глазах населения праведной миротворческой властью, как и везде, была всё равно не герцогская власть, а власть миропомазанного короля, качественно иная, чем всякая феодальная власть; и эти области тоже «принадлежали к святому королевству французскому» – английской территорией они не были никогда. В самых разных местах население отказывалось признать мирный договор. В Ла-Рошели оно сопротивлялось целый год «и вновь и вновь писало королю Франции, умоляя его, ради Бога, не отвергать их верность и не передавать их в чужие руки». На другом конце Франции Аббевиль также оказал вооружённое сопротивление. Представители Бигорра протестовали, говоря, что их край «не может быть изъят из рук такого великого государя, как король Франции, и передан в менее высокие руки». Город Кагор писал: «Король, государь наш, оставляет нас, как сирот; мы признаём англичан устами, но сердца наши никогда не отделятся от королевства». Как поётся в песне XIV века, англичане ругались по всей завоёванной территории, что «если вскрыть француза как свиную тушу, то в сердце у него окажется королевская лилия».

Со своей стороны, французские Генеральные Штаты считали договор неприемлемым и, несмотря на разгром и на совершенно трагическое состояние страны, готовы были продолжать войну. Настроения были такими, что парижскую революционную власть 1355–1356 гг. окончательно погубило именно то, что она вошла с англичанами в связь, которую она скрывала, как величайший стыд, но вполне скрыть не могла.

В итоге нескольких лет разумного управления при Карле V оказалось достаточно, чтобы свести на нет «похабный мир», который англичане к тому же забыли ратифицировать, заторговавшись о подробностях выплаты причитавшейся им контрибуции. К концу царствования Карла V англичане едва удерживали во Франции Кале и на другом конце Бордо с непосредственно прилегающим районом, где действительно существовал своего рода аквитанский сепаратизм (хотя и там, даже во время последующего французского развала, возникали заговоры в пользу воссоединения с Францией). И удары, нанесённые теперь внешнему врагу, создали настоящий ореол национального героя коннетаблю Дюгеклену, который сам на смертном одре «просил дворян, духовенство и весь народ королевства Французского помнить о нём».

Во всём этом был, несомненно, национальный мотив. То, что теперь называется национальным сознанием, во Франции начало возникать очень рано. Мы уже приводили слова, написанные в XII веке Сугерием: «Несправедливо и неестественно французам быть под властью англичан или англичанам под властью французов». Он же оставил восторженное описание настоящего национального подъёма, охватившего всю страну в 1124 г., когда англо-германская коалиция «в дерзновенной гордыне напала на Францию». Спустя 90 лет новая англо-германская коалиция вызвала во Франции такой же всенародный подъём, и французская победа при Бувине была отпразднована с исключительным энтузиазмом всеми сословиями и по всей стране. В завязке самой Столетней войны бароны, утвердившие принцип престолонаследия по мужской, а не по женской линии, «ибо королевство не может служить приданым», несомненно, имели в виду устранить всякую возможность английских или каких-либо иных иностранных претензий: «людям королевства французского было бы противно находиться под властью англичан», пишет по этому поводу хроникёр (Нанжис). Тем более, что слово «Франция», которое мы только что видели под пером Сугерия, встречается и в эпоху Столетней войны с тем же самым, уже вполне современным значением; «Франция, когда она едина, могла бы всему миру сопротивляться», – говорит Жерсон.