Под выцветшим знаменем науки

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Литературу XIX века он, безусловно, знал, хотя обращался к ней нечасто. Однажды, очевидно, заодно с обходом книжных магазинов, побывал в музее Некрасова:

«На Литейном с Олюшкой сегодня были в Некрасовской квартире. Из окна – „парадный подъезд“. Бороды шестидесятников, карикатура „Искры“. Странная, еще непонятная эпоха» (15.12.1946).

Интересно, зашли они как обычные посетители или Вавилов все-таки представился? Его могли бы узнать. Телевизоров еще не было, но он принадлежал к официальной галерее: «На старых зданиях новые портреты, в том числе и мой» (о Первомае 1948 года).

Позволю себе отвлечься по поводу Некрасова. Его, как известно, не все признавали великим поэтом, в том числе и по поводу «Парадного подъезда» – язвили о русском мужике, который всегда и везде только и делает, что стонет. Мы это стихотворение проходили в школе (теперь не верится, но вроде бы полностью учили наизусть). Тогда не очень обращали внимание на последнюю строку: «И духовно навеки почил». И только теперь становится понятным, что у Некрасова получилось отложенное пророчество: духовное почивание русского народа наступит спустя полтора века, причем в таких комфортабельных условиях, которых не могли представить себе ни Некрасов, ни даже Вавилов – перед телевизорами и мониторами.

Не пренебрегал Вавилов и легким чтением типа Дюма, Конан Дойла, Габорио (многих европейцев читал в оригинале). Один из авторов навел его на неожиданную реплику:

«Целый день читаю детективный роман „L’homme aux cent masques“ E. Wallace’a. Удивляет тонкость психологии, меткость замечаний и глубокая культурность. Это в бульварном романе! В этом страшная сила и слабость западной культуры» (12.09.1941).

Пусть слабость, но все-таки не «примитив для бесхвостых обезьян». В мои студенческие годы не то что Уоллеса, но и саму Агату Кристи считали бульварной литературой, недостойной внимания нашего читателя.

Советскую литературу Вавилов почти не замечал, будь то авторы, близкие к власти, или расходящиеся с ней. Горький и Есенин упоминаются только по случайным поводам, Маяковский и Шолохов отсутствуют совсем, так же как и Ахматова, Платонов, Пастернак. Фадеев однажды упомянут в числе участников Конференции сторонников мира 1949 года, и это оказалось единственной достойной внимания встречей главного ученого и главного писателя СССР. Еще интересна запись, объединившая два имени:

«Автоматизм, машинизм всех кругом не выходит из головы. Переход в небытие кажется совсем простым делом. Читаю бездарные автоматически-заказные „Хождения по мукам“. Видел бездарную переделку „Мертвых душ“ и „Пушкина“ Булгакова. Душно» (Москва, 20.06.1943).

Фамилия Булгакова больше ни разу не встречается, а «переход в небытие» Алексея Толстого был сухо и по-философски отмечен заодно с упоминанием академика-гидробиолога:

«Кругом умирают люди, С. А. Зернов-старик, А. Толстой – от рака легких. А разбитые ЗИСы и Ml мчатся по скользким мостовым. Некогда, некогда. „Душ“ у людей не осталось, живые манекены. Холодная, жестокая, неуходимая истина. Ни себя, ни других, ни близких, ни далеких (если говорить о душе) не осталось» (24.02.1945).

Нет признаков интереса к юмору, ни высокому, типа Джерома и О’Генри, ни попроще, типа Гашека и Зощенко. Больше того, на всем пространстве дневников не найти ни анекдотов, ни историй из жизни, ни даже происшествий. Памятная мне по школьному времени радиоюмористика, от которой люди начинали смеяться при первом слове, как от номера анекдота (Райкин, Шуров и Рыкунин, Тарапунька и Штепсель), видимо, появилась позже, иначе Вавилов непременно отметил бы ее глупость и назойливость.

В общем, диапазон предпочтений выглядит достойным, но довольно узким. Понятие книжной новинки Вавилов вообще не использует – похоже, что все его частые походы по книжным магазинам ограничивались букинистами.

Конечно, в таких оценках надо учитывать обстоятельства места и времени. Грустно думать, что Вавилову не хватило всего трех-четырех лет до оздоровления и обогащения жизни, что вряд ли тогда могли предвидеть. Примерно такое мы пережили в конце 1980-х, но в наше время исходный уровень все-таки был намного выше.

После этого затянувшегося обзора можно вернуться к мысли о параллельных биографиях Любищева и Вавилова. В короткое время от позднего Брежнева до раннего Горбачева у авторов «Литературной газеты» и толстых журналов стала очень популярна пушкинская цитата: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Вавилов к ней не обращался, но запись, которую я взял в эпиграф, по существу, о том же. Попутно можно вспомнить не менее известные слова Блока с противоположным смыслом: «Покой нам только снится». Этой фразе повезло меньше – в советской прессе она разошлась на заголовки статей о людях солидного возраста, сохранивших юношеский задор и стремление служить делу социалистического строительства. Даже о Вавилове могли бы так написать (не говоря уже о его брате), но в его время Блок еще не был хрестоматийным автором.

Любищеву повезло больше, он обеспечил себе 17 лет пушкинской свободы, выйдя на пенсию, в сущности, не так и рано, в 65. Вавилова вполне могли бы отправить в отставку по состоянию здоровья, когда он был на пять лет моложе, а со Шмидтом примерно так и случилось. Для супругов Любищевых это, очевидно, был классический вариант приличной жизни на две пенсии, одна из которых профессорская (вроде бы тогда у профессоров был немного повышенный верхний предел, а при дешевизне жилья, медицины и транспорта плюс-минус десятка значила довольно много). Как мы уже видели, Любищев не оставил ни многотомника научных трудов, ни даже одной великой книги, но вел необыкновенно обширную переписку, которую считают кладезем научных идей. Правда, судя по материалам «Википедии», интерес к Любищеву иссяк к началу 2000-х годов.

Вавилов не обрел ни покоя, ни воли. В более ранние годы это могло быть сознательным выбором (как молодой академик он мог бы сосредоточиться на экспериментальной физике, но взялся за руководство институтом). Во время войны о выборе речи не было, а затем ставки повысились до предела и отклонять предложение Сталина вряд ли было мыслимо. Какие-то степени свободы у Вавилова оставались (выходные, продолжительные отпуска, выезды в Ленинград), но это определенно нельзя назвать ни покоем, ни волей, ни «медленной и мудрой» жизнью.

Если не считать чудачества с бухгалтерским учетом потраченного времени, жизнь Любищева едва ли можно назвать странной. Он, как и все его поколение, прожил первую половину XX века, уцелел в ней и застал значительную часть благополучной второй половины. Был талантливым ученым с очень широким кругозором, борцом за научную истину, интересным собеседником и корреспондентом для многих незаурядных людей. Сомневаюсь, чтобы я видел своими глазами хотя бы одного биолога такого масштаба, но биография Любищева все-таки не уникальна. Есть много людей умственного труда со своеобразным стилем жизни, не исключая и меня самого.

К многомерной жизни Вавилова обычные критерии сравнения вряд ли подходят. Как знать, может быть, ныне действующий президент российской АН [на время написания очерка – Фортов] после трудового дня тоже записывает свои размышления о месте сознания во Вселенной, бессмысленности природы, которая создает гениев наподобие Ньютона или Гете (у Вавилова более поздние примеры встречаются редко), чтобы потом вернуть их в небытие. Можно даже допустить, что такие тайные записи ведет кто-то из министров, депутатов, ректоров, генералов, перемежая их с уничтожающими отзывами о коллегах. Но все подобные люди как минимум осознают себя президентами, депутатами и так далее, а не статистическими флуктуациями бессмысленной материи. И такое мировоззрение, заодно с неотвязными мыслями о смерти и самоубийстве, – не минутная слабость, а постоянная составляющая последнего десятилетия жизни Вавилова (параллельно с повседневностью, в которой находится место и маленькому внуку, и найденному белому грибу, и томику писем забытого русского мыслителя Станкевича).

При этом он занимался реально важными делами, а не имитацией, которая распространяется почти на всю нашу умственную деятельность в спокойное время. За атомный проект надо было отчитываться атомной бомбой, а не ростом индекса цитирования в Web of Science. Конечно, имитации были и тогда: Лысенко, марксистская философия, сталинское языкознание. Вавилов не всегда мог им противодействовать, но я не встречал утверждений, что он им способствовал.

Под конец могу сознаться в своем вовремя замеченном промахе. Когда я придумал удачный (как показалось) заголовок, то какое-то время был уверен, что «странная жизнь» по Даниилу Гранину – это о Тимофееве-Ресовском, «Зубре», и тоже начал было размышлять над сходством и различием биографий двух ученых. В наши дни, в обстановке культа войны и Победы, Гранин вряд ли решился бы выбрать такого героя. Для Тимофеева-Ресовского поиск научной истины был высшим смыслом жизни. Рискну предположить, что ему было не очень важно, по какую сторону фронта вести этот поиск, и он благополучно продолжал бы работу в случае другого исхода войны (по крайней мере, если бы это случилось до того, как немцы арестовали и казнили его сына). Вавилов, напротив, отчетливо представлял, какому государству и какому строю служит, растрачивал себя на мелкие и даже недостойные дела, но при этом уходил в такое интеллектуальное одиночество и в такие мировоззренческие абстракции, какие, наверное, не были так близки Тимофееву-Ресовскому и Любищеву.

Или все-таки были – суждения о людях такого масштаба не могут быть окончательными, даже если они сами оставили мемуары, дневники или большую переписку. Для сравнения можно привлечь прекрасно документированного Пушкина, явно уступающего ученым XX века если не по уму, то по знаниям об окружающем мире. Двухсотлетних усилий пушкиноведов (кто-то из них, наверное, потратил на изучение Пушкина больше сил и времени, чем сам он – на свое полное собрание сочинений) не хватило на то, чтобы прийти к согласию, кем на самом деле был их предмет – революционером или государственником, верующим или вольнодумцем. Но Пушкина продолжают изучать хотя бы по привычке, а интерес к братьям Вавиловым, Любищеву и Тимофееву-Ресовскому уже как-то незаметен (ни тебе дуэлей, ни донжуанских списков).

 

Как мы уже видели, Вавилов надеялся, что его дневники будут кем-то прочитаны («Если книжку не сожгут, не выбросят…»), но вряд ли он мог ожидать, что их опубликуют в серии «Научное наследие», которую ему предстояло основать в 1948 году в качестве президента АН. Этот том вышел под № 35 – на удивление мало для такого продолжительного книжного проекта и при таком богатстве этого наследия. Наверное, не так легко было подобрать для этой серии политкорректные материалы. Опубликовать те же дневники Вавилова в советское время было бы невозможно. Сокращать нежелательные места тогда умели, но здесь пришлось бы пройтись по всему тексту и оставить только сухие факты – где был, с кем встречался и тому подобное. В дневниках не найти ни отчетливо выраженного патриотизма, ни радости по поводу успехов советской науки, ни положительных образов ученых-современников – сплошная мизантропия и мысли о смерти, присутствующие чуть ли не на каждой странице.

В годы перехода к демократии такая публикация тоже не получила бы поддержки. Тогда приветствовались любые разоблачения, чем больше, тем лучше (в тех условиях по-другому не могло и быть). Здесь же Вавилов, вопреки всему своему жизненному и научному опыту, остается полностью лояльным власти, вполне уважительно пишет о Жданове, Маленкове, даже Берии, а к Сталину очень почтителен. Была бы замечена и его наивная вера в победу советского строя в мировом масштабе, как раз в те годы, когда он меньше всего походил на «социализм с человеческим лицом».

В конечном счете полный текст второго тома вышел в свет через 60 с лишним лет после смерти Вавилова. Уже не осталось его прямых наследников, нет в живых деятелей науки и их потомков, которые сами работали в мемуарном жанре и могли бы обидеться из-за вавиловских оценок (например, Сергея Капицы, Владимира и Сигурда Шмидтов). В современном научном мире интерес к личностям ученых и тем более к повседневной научной жизни минимален (сужу, в том числе, по опыту собственной книги). Рядовых читателей еще, наверное, можно заинтересовать скандальными мемуарами вдовы Ландау, феноменом Григория Перельмана или атлантологией Городницкого. Для интеллигенции Вавилов по понятным причинам попал в тень своего старшего брата. Теперь его и вовсе могут воспринимать прежде всего как участника сюжета, в котором Сталин одного из братьев-ученых погубил, а другого возвысил (Ю. Н. Вавилов в киевском интервью отметил, что Солженицын написал об этом именно так). Зато в каком-то совсем уже отдаленном будущем, если оно состоится вообще, Вавиловы останутся в истории как ученые периода Тридцатилетней войны в Евразии (1914-1945), а кто там с кем воевал, кто победил и с какими полководцами – будет интересовать только историков позднего Средневековья.

Заключительные замечания

24 марта 2016 года исполнилось 125 лет со дня рождения Сергея Вавилова. Так совпало, что свой очерк в первой редакции я закончил как раз в эти дни, но он не стал трудовым подарком к юбилею – я не только его не обнародовал, но даже еще никому не говорил, что заинтересовался этой темой. Насколько мне известно, годовщину отметили только конференциями в ФИАНе и в ИИЕТ им. С. И. Вавилова. Самым интересным оказалось то, что к юбилею приурочили презентацию первого тома «Дневников» за 1909-1916 годы (М.: Наука, 2015). Понятно, что это противоречит и нормальной издательской практике, и просто здравому смыслу. Остается предположить, что ранние дневники оказались труднее для расшифровки или же публикаторы начали с того, что было интереснее им самим.

Не уверен, что прочту этот том с таким же интересом, как и второй. Заранее понятно, что это записи совсем молодого человека (между 18 и 25 годами), который еще не вышел за пределы семейного и дружеского круга, войну видел из окопа, а о масштабных событиях и великих людях узнавал из вторых рук. Биографам Вавилова (в ИИЕТ такие должны быть по определению) этот том необходим хотя бы для того, чтобы проследить формирование его личности и взглядов, но им придется преодолеть разрыв почти в четверть века – как раз то время, когда он стал тем самым Вавиловым, не сохранив об этом письменных свидетельств. Примечательно, что сам Вавилов перечитал свои ранние дневники без симпатии:

«Вчера, занявшись „Воспоминаниями“, заглянул в свои дневники 1909 и 1910. Не понравились они мне. Хаос, схоластика, снобизм, глупые стихи» (08.01.1951).

Тема параллельных биографий, возникшая в моем очерке почти случайно на примере Любищева и Вавилова, заслуживает более подробного обсуждения. Поначалу мне показалось интересным сравнить итоги деятельности двух ученых, один из которых на позднем этапе жизни получил почти полную свободу, а другой попал в своего рода золотую клетку. По ходу дела стало понятно, что само понятие итога здесь совсем не очевидно. В самом деле, Любищев не стал классиком ни в биологии, ни в философии науки. Зато благодаря Гранину его личность осталась в истории интеллектуальной культуры (если спросят, что это значит, вряд ли сумею объяснить). В свою очередь, Даниил Гранин уже не очень интересен как писатель и публицист. По результатам довольно глупого читательского опроса, проведенного «Левада-центром» в марте 2016 года, он оказался на самом нижнем уровне, среди набравших менее 1 % голосов. Очевидно, его будут помнить как более или менее объективного свидетеля войны и блокады и отдельно – как открывателя «феномена Любищева» и «феномена Тимофеева-Ресовского». Упомянутый мной в «Поморских заметках» академик Черешнев, цитируя перед научной аудиторией Тимофеева-Ресовского, для верности должен был пояснить, что речь идет о том самом «Зубре».

Применительно к Вавилову общепринятые системы координат (как выражался он сам) особенно неоднозначны. Президентов Академии за почти три столетия было много – кого-то совсем забыли, кого-то оценивают очень по-разному. И уже не так актуально, достиг ли физик Вавилов нобелевского уровня. С начала XX века ученых-лауреатов набралось несколько сотен, каждый год прибавляется до десятка новых, а ведь есть еще и Шнобелевские премии, и разные другие отличия. Очень может быть, что в истории Вавилов тоже останется скорее как личность, чем благодаря каким-то конкретным достижениям.

Интересные сближения и пересечения можно найти в биографиях Вавилова и Отто Юльевича Шмидта. Здесь мы снова обратимся к упомянутой биографической книге В. С. Корякина. Она покрывает без остатка прежние советские биографии и дополнена фактами и мыслями, которые тогда нельзя было опубликовать.

Шмидт, как и Вавилов, родился в 1891 году, правда, не в столице, а в Могилеве. Но позже семья переехала в Одессу, потом – в Киев, где он окончил гимназию, университет и успешно начал научно-преподавательскую карьеру как талантливый математик. Но в начале 1917-го вдруг поступил в городскую управу, где занялся организацией распределения продовольствия по карточкам. Друг молодости Шмидта математик Б. Н. Делоне приводит его высказывание, которое потом процитировали еще как минимум два автора. На вопрос, чем его заинтересовала эта работа, Шмидт ответил: «Во мне два человека – человек науки, ума и человек действия, воли, и эта деятельность удовлетворяет второго из них».

Не исключено, что ответ мог быть и короче: «Во мне два человека, и оба хотят есть». Так или иначе, вскоре Шмидт переехал в Петроград, где его продовольственный опыт был востребован на высоких должностях сначала Временным правительством, а потом и большевиками (вступил в ВКП(б) в 1918 году). Этот период Корякин свернул в биографической хронике до двух строчек: «1917-1924 – работа в Продовольственной управе Петрограда, в советское время – в различных наркоматах». Параллельно Шмидт преподавал в вузах, а в 1927 году получил двухмесячную командировку в Геттинген, где отметился блестящей математической работой (больше, по-видимому, за границей не бывал). После этого снова надолго отошел от научных занятий, а его полярное десятилетие с 1929 по 1939 год не требует пересказа.

Здесь параллельности биографий почти нет, но в 1930 году Шмидт, как и Вавилов, стал директором института в Ленинграде – Всесоюзного арктического. Для этого ему не понадобилось переезжать из Москвы, достаточно было руководить наездами раз в два-три месяца (моих возможных читателей эта практика не удивит). На этом посту он пробыл недолго, но в 1933 году был избран членкором, а в 1935-м – академиком (не за математику, конечно). Между делом, в 1934-м, его выбрали академиком АН УССР. Это могло быть как раз за математику, поскольку в киевские времена Шмидт занимался только ею. Ни в том году, ни впоследствии Шмидт на Украине не работал и вряд ли даже ее посещал, разве что проездом в Крым, но без его согласия в республиканскую академию не выбрали бы.

Если бы дело происходило в нормальное время, то положение Шмидта и Вавилова в Академии выглядело бы какими-то карьерными гонками: 1935-1938 – оба идут вровень как рядовые академики, 1938-1942 – Шмидт становится вице-президентом, 1942-1945 – статус-кво восстанавливается, 1945 – окончательная победа Вавилова. Шмидт, оставаясь академиком и директором института, пережил Вавилова на пять с половиной лет, но последние три года был на положении лежачего больного, по возможности продолжая научную деятельность (Корякин тоже мог бы назвать свою книгу, например, «Эта еще более странная жизнь», но в биографической серии приняты простые заголовки).

Еще одно сближение жизненных путей связано с Большой советской энциклопедией: Шмидт был главным редактором ее первого издания, Вавилов – второго. Если не знать биографию Шмидта в подробностях, то это кажется в порядке вещей – кому и возглавить такую работу, как не большому ученому-энциклопедисту. Но в 1924 году у Шмидта еще не было никакого положения в науке. Переходя из одного наркомата в другой (Наркомпрод, Наркомфин, Наробраз…), он в это время оказался директором Госиздата и, скорее всего, получил редакторство просто по должности. Можно предположить, что тогда БСЭ еще не считалась проектом государственной важности, иначе главным редактором назначили бы кого-нибудь из вождей-интеллигентов – Бухарина, Каменева или Луначарского. То, что руководство вторым изданием в 1948 году получил Вавилов, выглядит вполне закономерным, но интересно, что после Вавилова редакторство перешло не по должности, к Несмеянову, а к академику Б. А. Введенскому, радиофизику, ничем не прославленному за пределами своей специальности. Может быть, он просто был самым полезным помощником Вавилова? Третья БСЭ досталась тоже не президенту АН, но академик Прохоров в 1969 году уже был нобелевским лауреатом, так что его назначение выглядело более понятным.

Задержавшись на этих сопоставлениях, жалко пропустить еще одну область, в которой Шмидт резко отличался от Вавилова и большинства других ученых, упоминавшихся в этом очерке (по крайней мере, в их зрелом возрасте). Корякин приводит высказывание Сигурда Шмидта о многочисленных любовных связях Отто Юльевича и его порядочности по отношению к внебрачным детям, но сам деликатно замечает, что не обладает даром Мопассана и не рискует развивать эту тему применительно к герою книги.

Все мы не Мопассаны, я тем более, но профессиональный автор биографий должен хоть немного обладать даром Джона Голсуорси. Корякин почти проигнорировал семейную и сопутствующую историю Шмидта. Ничего не сказано о судьбе родителей, братьев и сестер после отъезда Шмидта из Киева (Корякин упоминает, что в семье было пятеро детей, один из которых умер в раннем детстве – еще одно сходство в жизни Шмидта и Вавиловых). На киевском отрезке биографии упоминается подруга юности Вера, которая впоследствии стала женой Шмидта, но дальше нет ни слова ни о женитьбе, ни о рождении сыновей, ни каких-либо подробностей быта (хотя бы московских адресов). Только дойдя до 1937 года, автор упоминает, даже трижды на разных страницах, факт смерти жены как обстоятельство, помешавшее Шмидту полноценно заниматься проблемами Севморпути (из-за чего он и был снят с должности начальника ГУ СМП).

Между тем всезнающая и общедоступная «Википедия» сообщает на эту тему много интересных фактов. Начать с того, что Вера Федоровна Шмидт сама по себе была незаурядной личностью, педагогом и психологом детского возраста, автором книги «Дневник матери», написанной на основе наблюдений за собственным сыном. Владимир, единственный общий сын Отто Юльевича и Веры Федоровны, родился в 1920 году. Это еще одна параллельность биографий (годом позже родился Виктор Вавилов), но вскоре Шмидт, если позволить себе примитивную шутку, «пошел налево». В 1922 году у Маргариты Эммануиловны Голосовкер, по профессии литературоведа, от Шмидта родился сын Сигурд – в конечном счете, самый известный наследник отца, хотя свою книгу об Отто Юльевиче написал и Владимир. Советский биограф Игорь Дуэль ввел в повествование жену Шмидта Ирину Владимировну (между 1943 и 1947 годами), но «Википедия» о ней не упоминает.

 

Самую интересную информацию «Википедия» выдает о третьем сыне Шмидта: «Александр Оттович Шмидт (15.09.1934 – 11.06.2010). Мать – Александра Александровна Горская (1906 – 1995), участница экспедиции на пароходе „Челюскин“ (в списках значится как уборщица), награждена орденом Красной Звезды».

Зная хронологию челюскинской эпопеи, легко вычислить, что жизнь Александра Шмидта зародилась на втором месяце ледового плена, а еще через два месяца «Челюскин» затонул. Первый самолет пробился в ледовый лагерь через три недели (не говорю, что это совсем скоро) и вывез немногочисленных женщин. После этого у авиаторов что-то разладилось, и остальная часть экипажа оставалась на льдине еще долго, так что Александре Горской относительно повезло.

У Мопассана вряд ли хватило бы таланта и географических знаний, чтобы сочинить любовную историю на борту парохода, тонущего во льдах Чукотского моря. Но удачнее всего такой сюжет вписывается в афоризм безымянного автора «Красной бурды» (в этом журнале преобладало коллективное творчество): «Женщина на корабле – сначала к удовольствию, потом к несчастью».

Шутки шутками, но из биографии Шмидта не узнать, кто из подруг жизни и сыновей был при нем в последние годы. Есть только воспоминания ученых-визитеров (полярника Трешникова, математика Делоне) в принятом для таких случаев оптимистическом стиле – человек прикован к постели, но дух бодр, глаза светятся, с большим интересом обсуждает достижения науки. Трешников обошел этот момент особенно удачно: по телефону «ответил женский голос», «меня провели в спальню». Прямого сравнения с Вавиловым, который оставался подвижным до последнего дня, здесь не получается, но, во всяком случае, «Олюшка и Виктор» сопровождали его до конца.

Физики Виктор Вавилов и Андрей Сахаров, которые родились в Москве в один год (1921), тоже могли бы дать сюжет для параллельной биографии, если бы не разный масштаб личностей (это не в принижение Вавилова-младшего, а только вследствие того места, которое Сахаров занял в истории науки и, можно сказать, человечества). Тем не менее стоит отметить, что молодость Виктора Вавилова, как мы уже видели, была богата событиями – две войны, командировка в Америку. Сахаров в это время учился и работал в тылу, потом поступил в аспирантуру. Зато в 1948 году, когда Виктор сменил профессию и только заканчивал физфак ЛГУ, Сахаров уже стал участником атомного проекта. После этого биография первого растворилась в повседневной научной работе с какими-то ступенями роста, а биография второго стала всеобщим культурным достоянием.

Сахаров оставил очень подробные воспоминания, охватывающие, в связке с «Постскриптумом» Елены Боннэр, всю его биографию от предков до последнего дня. В отличие от других ярких мемуаристов (Тимофеева-Ресовского, А. Н. Крылова) он писал очень спокойно, обстоятельно, даже пытался популярно (как ему казалось) раскрыть суть ядерно-технических проблем и космологических теорий, над которыми работал. Здесь много драматического и даже трагического, что вполне понятно. Отступлений от сюжета, эпизодов повседневной жизни, иронии, юмора совсем нет (или это как-то не замечается при чтении). «Постскриптум» это впечатление только усиливает. Так бы я и считал Сахарова скучноватым, даже занудным, автором и человеком, если бы составители тома «Воспоминаний» не дополнили его небольшим очерком горьковского физика Михаила Львовича Левина, который был университетским другом Сахарова и общался с ним в разные годы, включая ссылку. Здесь много значили литературная одаренность и остроумие Левина. Соответственно и Сахаров у него получился живым, интеллигентным, великолепно эрудированным в истории и литературе (с особым интересом к Пушкину и всему, что с ним связано) и даже мастером тонких пародий и эпиграмм. Попутно отмечу высказывание, записанное Левиным:

«Имперская позиция, по мнению Сахарова, как эстафетная палочка передавалась через поколения. От Пушкина и Тютчева до П. Л. Капицы.

– Имперский дух им всем подгадил! Но они всегда с уважением говорили о противниках. Как и „бард британского империализма“ Киплинг. Ведь „Баллада о Востоке и Западе“ написана про Афганистан, войну с которым Англия проиграла. А наши теперешние доморощенные киплинги только и умеют, что обливать врагов грязью и дерьмом»[4].

Хорошо, что Сахаров не увидел «киплингов» 2014 года, что было бы особенно скверно после надежд последних двух-трех лет его жизни. Хорошо, но уже в другом смысле, что их не увидел и Солженицын, который тоже успел подхватить эту «эстафетную палочку».

Особенно неожиданным было для меня замечание Левина об отношении Сахарова к Пушкину и Писареву:

«Добросовестное неприятие пушкинских взглядов и осуждение его поступков всегда вызывали у Андрея глубокий интерес и желание отделить для себя крупицу истины. Еще в юности он предпочитал язвительного Писарева восторженному Белинскому»[5].

До сих пор мне представлялось, что все поклонники Пушкина непримиримо враждебны к Писареву. В XIX веке симпатии интеллигенции делились примерно поровну, потом Писарев и «писаревщина» были решительно осуждены, а теперь до этого никому нет дела. Но лично для меня Писарев всю сознательную жизнь значил очень много. Где-то в конце 1950-х родители случайно приобрели синий четырехтомник Писарева (вообще, в доме книги были, и не так мало, но не было свойственного тому времени культа подписных изданий). Я еще тогда приобрел привычку читать все подряд, что попало в поле зрения, и Писарев не стал исключением. Читать было легко, его раскрепощенность и остроумие воспринимаются и в 14-15 лет, но особое впечатление произвели как раз статьи о Пушкине. Мы уже что-то понимали в низвержении кумиров, при нас были и разгром «антипартийной группы», и вынос Сталина из мавзолея. Но при этом оставались какие-то неприкасаемые личности и темы – Ленин, революция, неверие в бога, и Пушкин был в том числе. То, что его можно разбирать критически и чуть ли не издевательски, стало настоящим потрясением. С тех пор я много раз перечитывал Писарева, у меня даже есть его павленковский шеститомник (это для тех, кто понимает). Теперь обращаюсь к нему нечасто, но по-прежнему отношу себя к его единомышленникам.

Писарев в своей недолгой (лет семь-восемь) трудовой деятельности не занимался ничем, кроме написания журнальных статей. Этого хватило, чтобы на несколько десятилетий стать властителем дум молодой русской интеллигенции. Было бы невероятно глупо помещать Писарева в какой-нибудь список, ранжированный по количеству публикаций (и его журнал «Русское слово» точно не вошел бы в тогдашний аналог перечня ВАК, если бы его составило Министерство просвещения). Но мы уже разучились оценивать себя как-то по-другому.

Среди классики научно-популярной литературы известна книга Э. Эбботта «Флатландия». Там речь идет о стране, размещенной на двумерной плоскости, и ее обитателях, которые не могут себе вообразить существование третьего измерения. По ходу дела упоминается совсем уже упрощенная «Лайнландия», где вся жизнь проходит на одной линии, жители могут только смещаться взад-вперед и обмениваться сигналами при соприкосновениях. С какой-то долей преувеличения современное положение дел в отечественной науке можно сравнить с насильственным переводом из двумерности в одномерность, причем молодежь может и не знать о другой степени свободы, как мы в свое время тоже о многом не догадывались или имели очень смутные представления. Современная физика, которая уже безнадежно далеко превзошла пределы человеческого воображения, оперирует с каким угодно количеством измерений, но нам для начала надо бы освоить жизнь в трехмерности. Вавилову, как и Любищеву, такой возможности не представилось.

4Сахаров А. Д. Воспоминания. С. 1192.
5Сахаров А. Д. Воспоминания. С. 1190–1191.