Kostenlos

Книга о смерти. Том II

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Книга о смерти. Том II
Книга о смерти. Том II
Hörbuch
Wird gelesen Наталья Ланг
Mehr erfahren
Audio
Книга о смерти. Том II
Hörbuch
Wird gelesen Алла Курт
2,13
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Я начал невольно что-то высказывать доктору об очарованиях весны, и он мне весело вторил. Он заговорил о себе, о своей холостой свободе и, между прочим, рассказал, что прежде он служил в этом самом Царицыне и что в его время здесь водились настоящие красавицы ради прихоти волжского купечества. Он добавил, что поклоняется здоровой, радостной жизни и во всем боготворит энергию природы. Его румяное лицо, крепкие зубы, широкая грудь и смеющиеся серые глазки, его негромкая, но поспешная и живая речь обличали в нем доброго, умного и ясного человека – одинокого философа-оптимиста, окрепшего среди всяких изнанок жизни, какие только могут быть доступны чуткому полицейскому врачу в провинции.

Мы пришли на бульвар. Он был переполнен воскресною публикою. В аллее теснился самый пестрый народ. Почти все гуляющие двигались группами в несколько человек или парами: две дамы посредине и два кавалера по краям, или муж с женою, или два приятеля и т. д. Нам попадались и мужичьи шапки, и картузы, и цилиндры, и дамские шляпки с перьями, и простые барашковые шапочки на гимназистках. Иногда встречались подростки с двумя косами поверх кофточки. Возле них шагали юноши на краю аллеи, заложив руки в карманы, робкие и задумчивые, с опущенными головами, или, наоборот, заносчивые и поучающие. Все это гудело, шушукалось и топталось. Мы промаршировали среди этой толпы до десяти раз взад и вперед, обмениваясь замечаниями и шутками. Наступали нежные сумерки. Но воздух похолодел. Все лица разрумянились. Некоторые дамы плотнее подвязали косынки и шарфы. И все-таки публика редела очень медленно. Но нам уже пора было уходить.

Конечно, никакой романической встречи, о которой так явственно говорили и воздух и небеса, у меня не случилось. Мы отправились в гостиницу, где я узнал, что из Петербурга сейчас приехал брат подсудимого, молодой врач, чтобы находиться при брате на случай беды. Я вспомнил, что на мне лежит ответственность за эту беду…

Утром следующего дня погода испортилась. Небо нахмурилось и было свежо. Вся наша компания двинулась через площадь в суд. В зале Управы, где должно было происходить заседание, особенно выделялся громадный портрет нового императора. Этот небольшой юноша был изображен чуть не великаном среди неопределенного голубого воздуха, в длинных гусарских сапогах, попирающих гладкую почву из желтоватых, четвероугольных камней. В нижнем углу портрета живописец положил на каменистой почве, ради красоты, довольно густую тень и, благодаря этому казалось, будто царь безмятежно остановился над бездной. Но как бы там ни было, я прекрасно знал, что в конце концов жизнь подсудимого вполне зависела от этого юноши.

День прошел в допросе свидетелей. Пострадавший товарищ прокурора, как и предвиделось, не явился. Тотчас же после своей истории он был разжалован в судебные следователи и переведен в далекую губернию, откуда мог не являться в заседание по закону. Остальные свидетели разъяснили дело именно так, как я предвидел. Жена подсудимого допрашивалась при закрытых дверях. Я удивлялся, какою ужасающею выносливостью обладала эта маленькая женщина, отвечавшая тихими короткими фразами. Она только задумывалась на несколько секунд прежде, чем дать ответ, но затем произносила его весьма точно, хотя без малейших признаков чувства на лице и в голосе. Ее поза ни на минуту не изменилась – слабый и как бы мертвый звук речи – ни разу не обнаружил нервности. Лишь иногда, перед ответами на самые мучительные вопросы, она чуточку заикалась, поспешно моргала, но затем произносила те же ясные, словно безжизненные слова. Между тем она теперь страшно любила мужа и была беременна от него на седьмом месяце! После скандала муж дал ей эту беременность как бы в наказание за ее порочность и с тех пор держал себя с нею, как посторонний – до исхода процесса… Судебное следствие закончилось около полуночи, и я попросил отложить прения на завтра.

На другой день я проснулся очень рано. Напился чаю, восстановил в своей памяти все дело и приготовился к речи, а между тем до открытия заседания еще оставалось полтора часа. Чтобы сократить время и не волноваться понапрасну под влиянием безделья, я сел за письмо к моему другу Зине Мережковской и в недоконченном виде положил его к себе в портфель. Погода была ясная. На площади, при ярком солнце, дул сильный ветер. На угловом балконе Управы теснилась кучка присяжных заседателей, вышедших подышать после ночи, проведенной в помещении Суда. Прогулявшись немного, я подошел к Управе за несколько минут до открытия заседания.

Началась речь прокурора. Она была длинная и, что всего опаснее в провинции, – вполне казенная. С первых же слов я вынул из портфеля недоконченное письмо и стал записывать в него свои впечатления от этой речи, чтобы не принимать ее всерьез и не разочаровываться в своих надеждах. Впоследствии оказалось, что этот мой прием сильно взволновал обвинителя, полагавшего, будто я, с каждым наклонением к бумаге, желал закрепить в своей памяти какую-нибудь несообразность в его доводах. Он старался бороться с этим призраком и потому говорил необыкновенно долго, с удивительною настойчивостью.

Благодаря моему занятию письмом, я встал с своего места по окончании этой речи, как будто ее совсем не было сказано. Все мои доводы казались мне свежими. И по мере того, как я видел, что выигрываю в мнении присяжных, я добродушно коснулся кое-каких мыслей, высказанных обвинителем.

Подсудимый был оправдан. После такого исхода критиковать меня не было никакой возможности. Все было найдено уместным и прекрасным в моей речи. Заседание окончилось в час дня, и я поспешил в свой номер, чтобы отдохнуть после этих тревожных суток, оторвавших меня от всего окружающего.

Проснулся я с особенно легким чувством, я знал, что мне предстоят только приятные впечатления. Вся моя комната была озарена высоким солнцем сверху донизу. На подоконнике жестянка с остатками икры совсем накалилась, оберточная бумага, разбросанная по номеру, вещи – все грелось в совсем летних лучах. Портфель с документами дела, лежавший на столе возле чернильницы, теперь казался мне вещью, до смешного утратившею надо мною всякую власть, как пустой пузырек от лекарства после тяжкой болезни, или как после экзамена – профессорские записки, в которые никогда в жизни больше не заглянешь. Я узнал, что во время моего отдыха мои деловые знакомцы весело позавтракали. Поэтому мне предстоял еще целый свободный день в Царицыне. Обедать мы устроились на вокзале, но был всего третий час, и я захотел прокатиться по городу в обществе счастливого и разрумянившегося астраханского доктора.

Город разделен на две части рекою Царицею; за рекою находится более возвышенная часть и туда постепенно подвигаются все новые постройки. Мы катились по немощеным улицам, широким и правильным, но почти деревенским. Кое-где мелькали двухэтажные каменные дома. Редкие садики едва-едва зеленели. Доктор изливал передо мною свое добродушие. Он хвалил всех. С особенным жаром он говорил о своей дружбе с «советником», которого называл превосходнейшим, редким человеком. Между прочим, оказалось, что грациозная и улыбающаяся советница давно уже перестала быть женою этого видного барина и что у него уже несколько лет длится связь с молоденькою купеческою сиротою. К ней он ездит ежедневно – привык и привязался, как к жене. Девочка держит себя вполне порядочно, но сам советник еще настолько молодец, что никогда не отказывается от холостой компании. И снова доктор настаивал, что это человек редкого душевного благородства. Так же сочувственно говорил он о моем клиенте и радовался, что теперь у них с женою непременно все наладится.

После катанья я занялся укладкою вещей и как только ее окончил, за мною пришел брат подсудимого, молодой женский доктор из Петербурга, высокий и тонкий брюнет с мягкой бородкою, в серой летней паре. Он в сдержанных, но искренних выражениях дал мне почувствовать, от какой великой беды был спасен его брат и как это порадует их старого отца!.. Мы отправились обедать… По дороге к вокзалу я встретил на пустой площади виденную мною два дня тому назад актрису. Она ехала на извозчике с бритым юношей, державшим ее за талию. На ней была желтая шляпка; шлейф того же самого черного платья кое-как укладывался на пролетке; ее темные выразительные глаза, как и прежде, блуждали в пространстве; ее худенькая фигурка, обхваченная рукавом песочного мужского пальто, казалось, случайно находилась в этих объятиях и никому, в сущности, не принадлежала.

Обед прошел в общем примирении и сдержанной радости. Советница так же мило улыбалась. Советник и его друг солидно покровительствовали наступившему довольству. Но всем нам казалось, что оправдан не подсудимый, а его жена, обвинявшаяся в том, что из-за нее должен был погибнуть ее муж. И так как этого не случилось, то теперь мучительная ответственность навсегда была снята с ее совести. Она оставалась молчаливою, но в ее чертах было спокойное счастье. Подсудимый, с утомленными и несколько пьяными глазами, еще переживал только что совершившийся кризис, который выводил его из драмы, длившейся почти два года. Мы заобедались до вечера. С вокзала дамы пошли к себе в гостиницу, а все мы, мужчины, поехали в увеселительный сад на берегу Царицы, под названием «Чикаго», в честь американской выставки того года. Этот сад, как и следовало ожидать, судя по тому, что до лета еще было далеко, – сохранял свою зимнюю обстановку. Прямо из ворот мы вступили в крытый зал, невысокий, но довольно длинный, с земляным полом. Стены были закрыты елками и комнатными растениями. В зелени стояли скамейки и столики, покрытые скатертями. Ламповая люстра и свечи в колпаках давали тусклое освещение. Двери были настежь открыты в сад, и резкий холод чувствовался в воздухе. Откуда-то снаружи слышался оркестр. Несколько невзрачных мужчин сидело за столиками. По земляному полу бродили «девицы» в дешевых, но ярких платьях со шлейфами, большею частью старые, неимоверно раскрашенные. Иные присаживались к одиноким кавалерам, сидевшим в пальто и фуражках за столиками с бутылкою пива. Видно было, что здесь все давно между собою знакомы и надоели друг другу. Мы спросили себе какого-то вина. Советник с доктором осматривали женщин, как люди на все готовые, но только не встречающие подходящего экземпляра. Подсудимый и его брат держали себя скромно, с приятною, затихающею грустью. Наискосок от нас, за длинным столом, сгруппировались «хористки», не желавшие никому навязываться или еще не встретившие своих кавалеров. Среди них, на углу стола, сидела тонкая, совсем молоденькая хохлушка, – чернобровая блондинка с длинною косою, в вышитой рубашке, с голыми руками. Ее красивые пальцы с блестящими ногтями совсем пошорхли и покраснели от холода. Голос у нее был сиплый, по-видимому, с перепоя, потому что она выделялась резкою бойкостью. Ее чудные глаза были как-то искусственно и в то же время нахально веселы. Своими хриплыми выкриками она покрывала других и все время ерзала на месте, то пригибая к столу худощавую спинку, то поворачивая голову в разные стороны. Ей, конечно, не было соперниц, но зато без водки она, очевидно, никуда не годилась.

 

Окончив нашу бутылку и найдя сад скучным, мы уехали. Я лег не раздеваясь. На рассвете, в пять часов утра, мы отправились с доктором на вокзал, так как и он собирался в Москву. Нас проводил подсудимый. Утро было холодное, но такое юное, что я вообразил себя мальчиком. Казалось, что у меня есть взрослые «папа» и «мама» и что даже гимназия для меня еще впереди: с такою силою возвращал в мою душу чувство детства один только вид этого весеннего рассвета.

II

7-го мая, когда мы приехали в Москву, был дождь, холод и ветер. На Рязанском вокзале теснилась и толкалась необычайная, угорелая публика. Преобладали форменные одежды. Доктор, простившись со мною, весело юркнул в эту толпу с своим чемоданчиком. Пробираясь к выходу, он исчез за громадною спиною какого-то военного сановника – должно быть, отставного генерал-губернатора. Дождь хлестал с такою силою, что необходимо было сесть в крытого извозчика. Жмурясь от встречных водяных струй, я проехал на Арбат под смутным впечатлением чудовищной пестроты и грохота, окружавших меня отовсюду за пределами моей крытой пролетки.

Добравшись до квартиры моего молодого товарища, я основался в ней на целую неделю и наблюдал из нее коронационные торжества.

Чтобы понять мое настроение, нужно начать издалека. В детские годы коронация представлялась мне самым удивительным зрелищем, какое только возможно на земле. На продолговатых картонных страницах «Художественного листка» я видел воспроизведение всей коронации Александра II. Эти чудные рисунки были как бы выведены по желтоватому фону тонким карандашом и белою краскою. Лошади в страусовых перьях, золотые кареты, гофмаршалы и церемонимейстеры с жезлами, великие княгини и придворные дамы в кокошниках и вуалях, императорские регалии, тронные кресла и самый обряд венчания на царство, когда государь, в короне и порфире, возлагает корону на коленопреклоненную государыню – все это развертывалось предо мною, как целая вереница волшебных картин. И мне воображалось какое-то неповторяемое в жизни торжество, происходящее среди солнца, золота и бриллиантов.

В то время железных дорог не было, и я думал, что мне никогда не доведется добраться до Москвы. Но я знал ее по картинкам и любил по истории. Стены Кремля с его башнями, темный Василий Блаженный с его татарскими чалмами и белый Успенский собор с узенькими, точно слепыми окнами – давно уже сделались мне близкими. На этом историческом холме помещалось для меня все картинное прошлое России. Там чередовались бородатые цари в остроконечных золотых шапках, осыпанных драгоценными камнями и отороченных соболями. Я воображал себе этих царей среди сводчатых теремов, расписанных церковною живописью, – на пирах, в кругу бояр, за столами с вычурными блюдами и богатою утварью, – в торжественных шествиях, при колокольном звоне и развевающихся хоругвях. Зубчатые стены монастырей, башни, колокольни, парчовые одежды, тяжкие лампады на длинных цепях… Иван Грозный, Москва-река, опричники… Годунов и Ксения… Пушкин. Учебник Ишимовой с его ясным шрифтом и утренний свет классной комнаты – все это вместе соединилось для меня в одно милое представление о достоверных и красивых, но уже невозвратных картинах русской старины. И вот я видел, что в тот же Кремль должен был приехать для коронования самый последний царь, Александр II, хотя он уже был в военном мундире. Этим как бы доказывалось, что прошлое не исчезло и что этот военный генерал есть потомок тех же самых, давнишних, почти сказочных царей. И мое детское сердце верило в святость «дома Романовых», спасенного для России подвигом Ивана Сусанина… Обожание к царю, еще и доныне существующее в известной публике и в народе, – это обожание, о котором так верно повествует Лев Толстой в «Войне и мире» от имени молодых Ростовых, – довольно упорно держалось в толпе почти во все царствование Александра II. Крики «ура» сопровождали решительно каждый парадный выезд этого государя и его жены. По крикам толпы всегда можно было знать, откуда и куда следуют их экипажи. К концу царствования Александра II крики народа становились как-то жиже и принужденнее, но все-таки еще не прекращались. После же низвержения государя посредством убийства, давнишний обычай исчез сам собою, с первых же дней вступления на престол нового государя, так как уличная публика, из которой вышли многочисленные цареубийцы предыдущих лет, сразу почувствовала невозможность и неуместность посылать свои восторги преемнику убитого царя.

Со времен Александра III «ура», при каждом царском выезде, положительно исчезло. Оно осталось обязательным только среди войск. Народ же с тех пор кричал «ура» только в самых исключительных случаях.

Я видел Александра III почти каждый день в летние месяцы 1881 и 1882 годов в Петергофе, где мы жили на даче. Он выезжал из Александрии в Петергоф и его парки, неизменно в одном и том же многоместном шарабане, в который он забирал с собою всю свою семью – жену и двух сыновей, да еще кого-нибудь из родных или придворных. Проезжая мимо церквей, государь и государыня набожно крестились. Было ясно, что они побаивались и не расставались, чтобы на случай беды погибнуть вместе. Повсюду конные конвойцы торчали в парках, на перекрестках аллей. Государь в том же шарабане приезжал по вечерам на музыку в Монплезир, а по воскресеньям на скаковой плац, в царский павильон. Живо помню, как, облокотившись на боковую решетку этого павильона, два мальчика в белых матросских костюмах, Николай и Георгий, стоя рядышком, плечо к плечу, перевешивались с балкона и смотрели вниз. У Николая были вьющиеся волосы, падавшие до плеч, и пухлый носик, в который он иногда засовывал пальцы, засмотревшись на что-нибудь внизу, в удобной позе, с локтями на перилах и приподнятыми детскими плечиками. Впоследствии он незаметно превратился в маленького офицера. Его волосы были острижены и спускались мысиком на середину лба; продолговатое лицо окаймилось темным пухом; под тонким и вздернутым носом обозначались усы; глаза, с правильными черными бровями, напоминали материнские, хотя и были голубого цвета, как у отца. Еще через несколько лет он сделался взрослым юношей и стал выезжать один, в узеньких санках, или эгоистке, чистенький, миниатюрный и хорошенький, всегда в красной гусарской фуражке, которая очень к нему шла. Личность его как наследника престола не возбуждала ничьих надежд. Общество оставалось равнодушным к его кругосветному путешествию и даже не особенно встревожилось известием о покушении на его жизнь в Японии. Затем связь его с балериною Кшесинскою объяснялась не более, как обыкновенною потребностью молодого гвардейца. Впрочем, в этой связи, условия которой были, так сказать, заранее приняты обеими сторонами, – Николай держал себя очень мило: он оставался верен Кшесинской; они обращались друг к другу на «ты», обменивались уменьшительными именами, переписывались без всякого стеснения и т. д. При этом однако поговаривали, что наследник любит выпить. От одного моего приятеля, хорошо знакомого с Кшесинскою, я слышал, что в каждый приезд Николая, в особенности с его друзьями, она должна была заготовлять дорогое вино, что выходило для нее довольно чувствительно, так как она получала от Николая по тысяче рублей в месяц. Но наследник не имел никакого понятия о цене денег, а у нее не поворачивался язык коснуться этого вопроса. Трудно сказать, страдал ли Николай, когда Александр III решил порвать эту связь и женить его на Алисе Гессенской. Как бы там ни было, Николай, в сравнении с упрямою и крепкою фигурою своего отца, казался школьником. Помолвка была объявлена. Послушный Николай загостился в Дармштадте и вскоре получились в России его фотографии вдвоем с невестою. На этих фотографиях жених и невеста держались довольно чопорно, как-то поодаль, но дело уже было решено бесповоротно. Месяца через два, когда наследник возвратился в Россию, мне говорили в Главном управлении почт, что между помолвленными идет самая кипучая переписка и что наследник постоянно, с нетерпением, требует писем из Дармштадта. Затем наступила неожиданная болезнь Александра III и его продолжительная агония в Ливадии. Насчет Ливадии я имел два очень характерных сведения. Одна моя родственница, знавшая кое-что о жизни двора через генерала Черевина, рассказывала, что Николай и наследник греческого престола Георг (спасший ему жизнь в Японии), во время болезни Александра III лазили по деревьям, как обезьяны, объедались яблоками, хохотали и казались совершенно равнодушными к надвигавшейся беде. Академик Кондаков, давно уже поселившийся в Ялте, сообщал мне, что в те же трагические дни Николай, нисколько не стесняясь, кутил с товарищами и что будто бы сквозь открытые окна одной гостиницы прохожие слышали его пьяные крики: «Не хочу царствовать!!» Насколько все это верно – не знаю, но ни одного из этих свидетелей не могу заподозрить ни в легковерии, ни в недобросовестности. Возможно, все это было действительно так: Николай мог резвиться с Георгом, как юноша, еще не веривший в близкую опасность; он мог совершенно искренно кричать: «Не хочу царствовать», сознавая непосильную тяжесть правления. Но затем предсмертные наставления страдающего отца, очевидно, потрясли его. Натура послушная, в существе добрая, приспособляющаяся к противоречиям жизни, Николай, как говорится, «прочухался» и, плача над трупом отца, принял на себя его наследие, решившись сдержать обет, взятый с него умирающим, насколько Бог ему поможет. В таком именно виде рисуется мне эта смена двух царствований.

В начале каждого царствования всегда бывает такой краткий промежуток, когда еще все видят в новом государе только человека, не чувствуя между ним и собою никаких преград. Удивительно, что ни один государь не успевал воспользоваться этими чудесными днями, не успевал еще отдаться своему непосредственному чувству, – как его уже охватывало отовсюду плотное кольцо министров с их докладами, рассчитанными на то, чтобы почтительно расхитить его самодержавие для себя. Так было и с Николаем II.

После удушливого правления Александра III с надеждою и любовью остановились на его молодом сыне. Сам Николай, казалось, желал идти навстречу этой любви. Он выразил неудовольствие, что на похоронах отца из-за войск и полиции совсем не мог видеть народа. Намерение молодого государя сделаться простым и доступным вызвало общий восторг. Говорили о его приказе вовсе отменить «охрану», и все ликовали, но в те же дни откуда-то уже послышался ехидный каламбур «ох! рано»… В день свадьбы, возвращаясь с женой после венчанья из Зимнего дворца, Николай устранил всякую военную и полицейскую стражу на своем пути, и нечего говорить, как обрадовался этому народ! Во все последующие дни каждое появление императорской четы вызывало неистовое «ура!»

В бракосочетании Николая была какая-то жестокая поэзия. Свадьба происходила под беспросветными небесами тогдашней осени, почти тотчас после погребения, среди глубокого придворного траура, прерванного всего на один день. Сколько странной прелести было в этих поцелуях новобрачных, на которые их так торопливо благословила и безутешная вдовствующая императрица и, казалось, еще погруженная в слезы страна!

Молодые супруги проводили медовый месяц в Царском.

В это первое время Николай, весьма понятно, всячески устранялся от докладов. Он откровенно говорил министрам, что царствование застигло его врасплох и что ему еще нужно во многом подготовиться. Будто по инстинкту, он направлял все первые неотложные вопросы в Комитет министров, т. е. совещательное присутствие опытных государственных людей, не желая принимать на свою совесть никакой ответственности за их решение. И я думал: сколько нужно действительного бесстыдства, чтобы отбирать от этого молодого офицера его божественное «быть по сему» по всем головоломнейшим делам государственного управления… Какими глазами должны были смотреть в его полудетское лицо все эти сановники, состарившиеся в непроходимых каверзах своих отдельных ведомств! Как они не краснели за себя, зная, что он совершенно безоружен перед их тарабарщиной, что он свеженький гвардеец, безумно избалованный судьбою, – и ничего более!

 

Промежуток свободного взаимного доверия между новым царем и его народом обыкновенно не бывает продолжительным. Общество торопилось воспользоваться каждым днем, пока это взаимное доверие предполагалось само собою и невольно чувствовалось. Замышлялись всевозможные петиции к государю, и впереди всех их выскочил знаменитый адрес Тверского земства. Тут-то все и погибло. Старо-монархическая партия присоветовала Николаю II непременно сразу дать резкий отпор всяким подобным замыслам будто бы подрывающим в корне самодержавие, только что восстановленное во всей его божественной силе его великим отцом. Мягкий и несамостоятельный Николай поддался этому совету. По правде сказать, трудно и винить его. В самом деле: ведь он видел всего несколько дней тому назад, что вся Россия почтила совершенно беспримерными почестями его отца! Она так единодушно еще не оплакивала ни одного из своих самых великих монархов! Что же это значило? Мог ли он допустить, что все это была фальшь? Не проще ли было поверить тем, кто доказывал ему, что, значит, громадное большинство России в настоящую минуту не желает ничего иного, как твердого удержания всего того, что заведено Миротворцем. Как же после этого мог он отдаться своему непосредственному влечению? К тому же он боялся своей молодости, боялся какого-нибудь безрассудного решения… Пришлось прислушаться… И вот, на приеме влюбленных в него депутаций со всей России, с подносимыми к его стопам свадебными подарками, Николай II вдруг бросил им всем в лицо неестественно-оскорбительные слова о «бессмысленных мечтаниях»! Все разошлись в полном недоумении. И однако же все как-то затруднялись обвинить лично его. Все догадывались: «его научили другие… какая жалость!»… В тот же день, как разнеслась эта весть по Петербургу, я невольно вспомнил гоголевского Кочкарева, посоветовавшего Агафье Тихоновне разогнать ее женихов простыми словами: «Пошли вон, дураки!» Она возразила: «Как же можно так сказать? Ведь выйдет как-то бранно. – Да ведь вы их больше не увидите, так не все ли равно?..» Точно так же Николай II смелым, заученным с чужого голоса оскорблением разогнал приветствовавших его депутатов. И с тех пор мне подумалось, что он навсегда останется «вечным мальчиком».

Кажется, так и выйдет. Но зато, по крайней мере, за ним навсегда останутся и мягкость, и неиспорченное добродушие мальчика…

Надолго еще хватит рабства в России! Простой русский человек влюблен в царскую власть. Ему нравится даже иногда непонятная по отношению к его личным делам несправедливость царя. «Ведь вот как высоко стоит, – думает он, – все равно, как сам непостижимый Бог, веления которого тоже иногда кажутся несправедливыми простому смертному».