Kostenlos

Ита Гайне

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Не понимаю, не могу понять, Эстер, как вы не привязались к ребенку. Ведь я бы к кошке, как к родной, привыкла, если бы должна была заботиться о ней. Нет, непременно, Эстер, я уж найму другую женщину; с вами, я вижу, нам придется-таки расстаться.

Когда Эстер делала ей за эти выходки хорошую отповедь, Гайне стихала, чувствуя всю фальшь своего положения, своих криков, и неистово мечтала о каком-нибудь чуде, которое разрешило бы эти мучения.

Постепенно она опускалась и морально. Жизнь в тепле и довольстве, благодаря только тому, что у нее оказалось хорошее молоко, существование без забот о хлебе и настоящего труда, невнимание и недоумение о том, каким образом делается ее сытая жизнь, восхищала и радовала ее. Заглядывая в будущее, она с ужасом думала о том, как ей придется перейти на старый режим, выкормив ребенка. Но успокоение приходило скоро, и она все с большей легкостью останавливалась на мысли о новой беременности, которая впоследствии даст возможность жить так, чтобы ликование желудка не прекращалось. Теперь она не стеснялась уже как раньше и крала без смущения нужное для собственного ребенка и для Эстер, так как чувствовала себя незаменимой в доме, если бы ее и поймали, и держала себя развязно с хозяйкой, сердясь и крича на нее, лишь только что-нибудь было не по ней. В кухне она образовала нечто вроде клуба кормилиц, и всегда по вечерам у нее сидело по несколько женщин, служивших поблизости или во дворе. Она возобновила и упрочила дружбу с Гитель, отчасти с Этель и многими другими и с наслаждением въедалась в сплетни и тайны, которые в этом маленьком мирке были неистощимы. Собственные дети этих женщин, пропадавшие в одиночестве и без вздоха над ними родной души, редко служили темой для разговора, разве только что-нибудь выходящее из ряда вон в их судьбе останавливало внимание, – тогда на миг омрачались лица, старое человеческое вспыхивало, скорбь неслась от их разговоров, как нечаянно забредали в дом дух раскаяния и печали. То, что дети умирали, приелось уху, притупило чувства и так же трогало, как если бы умирали где-нибудь в другом неизвестном мире, но когда Гитель рассказывала, что на прошлой неделе у одной женщины ребенок, отданный на вскормление, от небрежности сгорел, а у другой подавился пуговицей, то это действовало, как удар по голове. Как ни зачерствели сердца в борьбе за жизнь, но и в них, как в глухом, наконец расслышавшем предостережение, начинало что-то шевелиться, и судьба своих детей на время становилась преобладающим интересом. Но стихала тревога, забывалось чужое несчастье, и погружение человека в бездну продолжалось своим путем. Все вошло у Иты в обычную колею жизни кормилицы. Даже и Михель ее уже не так пугал, хотя становился все грубее и страшнее. Извратив материнство и против воли отдалившись от своего ребенка, она этим шагом как бы перерубила связь со своей прежней личностью. Вышло как-то так, что настоящей любовницей, женщиной, жившей для того, чтобы содержать своего любовника, она сделалась, именно будучи на службе. Ей уже не было обидно, что она содержит Михеля и должна для него работать. Для кого бы она сберегала деньги? Все стимулы заботы исчезли, растворенные в спокойной и обеспеченной жизни, и чтобы от них не было никакого осадка, нужно было только стараться жить, ни о чем не думая. А это легче и удобнее всего давалось. Правда, она ссорилась и дралась с ним, когда он каждый раз увеличивал свои требования и откровенно толкал ее к систематическому и правильно организованному воровству (потому что оно было все еще противно ее душе), но не в этом заключалась истинная причина их размолвок. Как-то к руке были и гармонировали со всей ее жизнью эти тайные сцены, грязные и бесчеловечные, когда он ее бил, а она отбивалась, разминая бродившее в ней здоровье, как-то к руке были и эти нетрудные и приятные заботы и страхи, и складывалась такая иллюзия новизны в существовании, что Михель становился ей дорог и нужен, и она мучилась, когда он не приходил.

Так шли недели, месяцы. Кончалась тяжелая зима с ее вьюгами и морозами, улицы окончательно покрылись грязью, точно природа перед тем, как распахнуть свое покрывало и показать, как она неотразимо прекрасна в момент возрождения, нарочно почернила все свои краски. Лишь только подул вестник весны – теплый ветер, Ита начала выходить с ребенком. В первые разы она, подобно узнику, вырвавшемуся на свободу, всеми порами впитывала в себя наслаждение от уличной суеты. Не было того уголка в городе, где бы она не побывала в эти дни упоения воздухом, светом, теплом. Между прочим, она навестила несколько раз своего мальчика, но эти посещения так расстраивали ее, так жестоко язвили сердце, что она поневоле начала избегать их. Потом, пресытившись прогулками в одиночку, она стала ходить к нему и заставляла себя просиживать у него часами. Равнодушной она, конечно, не могла оставаться и потихоньку, чтобы не восстановить против себя Эстер, начала вмешиваться в жизнь ребенка. В первое время она просила позволения, а потом обходилась и без него и часто купала его, стараясь держать в чистоте, надоедала Эстер требованием подкармливать его и так попривыкла к этой новой работе, что всяческими хитростями урывала свободные часы и приходила сюда. Близость к своему ребенку делала свое дело, и чем дальше, тем ярче разгорались в ней потухшие было привязанность и любовь к нему. Когда она теперь сравнивала своего и чужого, который бился и плакал, сидя на руках у старшей девочки Эстер, – она почти не сознавала разницы между ними и чувствовала, что равно любит обоих, и в сердце ее равно отзывались жалобы одного и другого. Тот день жизни со своим мальчиком, о котором она мечтала, пришел, а вместе с ним, как она предвидела, пришло и старое. Вследствие этой новой особенности жизни, она совершенно переменила свои отношения к барыне, стала мягче, сдержаннее и всеми силами старалась угодить ей, чтобы не восстановить ее против себя. Новые же ее настроения, возраставшие с быстротой, опять испортили ее отношения к Михелю, и между ними началась старая борьба. Теперь деньги опять нужны были ей, и каждая копейка имела значение для улучшения жизни мальчика. Михель же ничего не хотел знать и, возмущенный ее скупостью, устраивал ей скандал за скандалом и грозил выжить ее из дома, где она служила. Случалось, что он врывался в кухню, бил ее, и от него можно было избавиться только при помощи полицейского. Положение Иты становилось критическим, и предвиделся день, когда, несмотря на всю нужду в ней, ее придется отправить. В таком состоянии отчаяния она, возвращаясь как-то домой, после посещения своего мальчика, и мрачно раздумывая о том, что совершилось с ней в это короткое время, встретилась с Маней. На этот раз Маня не старалась избежать Иты и при виде ее выразила полнейшую и искреннюю радость. Маня мало изменилась во внешности. Она все еще была недурна собой, но как-то втянулась, похудела и сильно проигрывала от того, что была одета с некоторым шиком подозрительных женщин.

Только глаза ее оставались такими же мягкими, милыми, хотя и ушли вовнутрь и как будто бы выражали затаенное недовольство.

– Ну, вот, – радостно произнесла она, подойдя к Ите, – наконец-то я вас встретила. Давно я собиралась отыскать вас, но всегда что-то мешало. Как вы живете? Здравствуйте же, здравствуйте.

Ита, в свою очередь, тоже обрадовалась, и обе расцеловались, к удивленно прохожих, из которых некоторые даже остановились из любопытства.

– Вот видите, – весело и оживленно говорила Маня, довольная встречей, – гора с горой не сходится, а человек человека найдет. Что же это вы переменились так? Как ваш Михель? Я всегда вспоминала вас. Я ведь тогда к вам так сильно привязалась.

– Это неудивительно, – ответила Гайне, – несчастье всегда сближает людей и даже скорей, чем радости. Вот и вы переменились. Вы… вы замужем? Право, – прибавила она, оглядывая ее еще раз, – я бы вас не узнала.

Они пошли вместе, деловито разговаривая между собой и сообщая второпях важнейшие подробности из своей жизни. Большая туча, наконец, соскользнула с того места, где стояло солнце, и вся улица вдруг засмеялась от света. Все ожило, расцвело и заискрилось под разбежавшимися лучами. Отчетливые тени неслышно улеглись подле домов. Воздух всколыхнулся, резво помчался вдоль улицы, растолкал прохожих, опять побежал, и стоявшие в лужицах воды, в которых отражались опрокинутыми дома, наморщились и заблистали розоватым серебром.

Теперь Ита молчала, а рассказывала Маня. Но по мере рассказа лицо ее становилось все угрюмее, а отдельные черты его плаксивыми. Она как-то вдруг подурнела, и в глаза уже отчетливо бросалась вся искусственность в ее внешности и жалкий вид выбывшего из строя человека, Ита слушала ее с глубоким сочувствием и мысленно примеряла ее неудачи к своим.

«Как страшно у людей складывается жизнь, – думалось ей, – у злой судьбы нет дна мучениям».

– Помните вы, какой я была, – сказала Маня. – Мне казалось, что на свете нет той силы, которая бы сломала меня, такой крепкой я себя чувствовала. Но я, Ита, была неопытна, как ребенок, и совсем не подозревала, что существуют среди людей и такие люди, как Яша. Ах, моя первая неделя счастья! Помните вы, когда я ушла от вас. Как сладка и нежна она была. Будто для той недели судьба моя собрала в одно все радости, какие мне были суждены, и бросила их щедрой рукой, чтобы удесятерить мои силы для будущего. Так ли и вас околдовал ваш Михель? Наверно так, ибо помню, как вы покорно несли свое ярмо. Вы ведь еще не вырвались от него? И не вырветесь, дорогая, теперь я уже всему верю, что вы мне когда-то рассказывали.

– Я это знаю, – вставила Ита, – и вижу свою судьбу, как перед глазами. По временам, Маня, у меня ведь нет ни одной надежды. Япочти, почти смирилась.

– И я тоже, Ита, я тоже. И все, которых знаю, смирились. Вырваться нельзя. Ведь он, Ита, на улицу меня послал беременной. Как, спросите вы, беременной? Да, дорогая, моя, беременной, беременной. Я на коленях ползала пред ним и руки его, бившие меня, крепко целовала, но не помогло, Ита, ничего не помогло, потому что с этими людьми ничего не помогает. Вы не думайте, он любил меня, и я сама готова была уничтожить себя ради него, но пошла, пошла. Как же, Господи, я бы не пошла?!

 

Она выкрикнула последние слова, забыв, что находится на улице, и опять обратила на себя внимание прохожих.

Ита с состраданием взглянула на нее.

Светило могущественное солнце, то, что посылает жизнь всему живущему, весь город был наполнен могущественными людьми, что должны были жить братски и любовно, но все же сестры по страданию были несчастны, и солнце, и люди оставались равнодушными к ним.

Отчетливые тени сокращались и сменялись, В воздухе ручьем лились радостные голоса, певшие возвращение весны.

– Ночи, – продолжала Маня, – я вначале еще умела отмаливать у него, но позже он и их отнял у меня, и такая, радость моя, жизнь пошла, что я и соображать перестала. Вы не поверите, а я пьянствовала, как последняя женщина, должна была пьянствовать; но не то, что я падала, мучило меня, а то, что удовлетворить его ничем не могла. Я ведь, хорошая моя, в угольное ушко пролезала, чтобы добиться от него похвалы, а похвала, Ита, настоящая сестра жалости, но этих людей ничто не может тронуть. Мне разве любовь его нужна была? Мне сочувствия, жалости нужно в моем положении, чтобы не свалиться с ног! Вот, Яша, видишь, работаю я, как каторжная, как собака каторжная, но пожалей за то, добрым словом награди, приласкай, слезу, хоть одну слезу пролей надо мной.

Этих слов не хватало Ите, Маня как бы разъяснила ей то, что творилось в ее собственной душе, когда она по целым дням не находила себе места. И ее душа искала и томилась о жалости, о слезе, о человеческом чувстве к себе.

– Видите ли вы меня, Ита, отсюда, когда, простившись с гостем, я выворачиваю карманы перед Яшей, чтобы он поверил, что я себе-то ничего не оставила? И в эту самую минуту, как нарочно, вспомнится, что дома все еще ждет меня жених мой и смотрит вдаль, и прислушивается не явлюсь ли вдруг. Тогда мне плакать хочется, и опять слезы его я ищу, и ласкаюсь к нему, и глаз с него не свожу – не поймет ли? Но ничего, дорогая моя, не понимает, и снова я, как птица на веревке, дохожу до конца квартала, ворочаюсь назад, а он, спрятавшись за угол, стоит и стережет меня. Так тянутся дни мои, то с совестью, то без совести, а ребенок внутри все растет и растет. Ах, Ита, каторжная, подлая я собака, и меня бы убить следовало!

Они шли теперь молча и долго не разговаривали. Потянул подозрительный ветерок, как перед дождем. Большая синяя туча, освещенная и прозрачная по краям, бежала им навстречу и быстро срасталась с соседними облаками, совершенно потемневшими. Солнце скрылось. Воздух посерел. Тени слились с цветом земли.

– Как я вас жалею, – вырвалось, наконец, у Иты. – О, вы, вы уже наверно купили себе своими страданиями рай. Худшего ада для человека и придумать нельзя.

– Ведь это ужасно, правда, Ита, не по-человечески ужасно. Знаете, куда я теперь иду? Я иду к Миндель, чтобы она сбросила мне ребенка. И до этого дошло, – мрачно вырвалось у нее. – Все ждала и верила, что только я ребенка почувствую, и этой жизни наступит конец, – и такая это для меня радостная надежда была, что я ковром у ног расстилалась, лишь бы он ребенка моего пожалел. Но напрасно верила, – ибо умолить не могла. Нужно сбросить. Вот волос почти не осталось от его рук, но пришлось потерять и волосы, и ребенка.

День темнел. В лужицах уже потухли воды, на них легли сероватые пленки, и они еще слабо отражали розоватые лучи.

Опять потянуло ветром, но теперь надолго. И уже разбивались о землю крупные дождевые капли. Прохожие заторопились.

– Собирается дождь, – с беспокойством произнесла Ита. – Где вы живете? Я, может быть, пойду к вам. Но прошу вас, Маня, умоляю, соберите все свои силы и боритесь, не делайте этого. Вот и я не боролась, и посмотрите, что из меня сделалось. Я по лицу вашему вижу, что говорю напрасно. Прощайте, я могу ребенка простудить. Мы еще увидимся.

Маня торопливо дала ей адрес, и Ита села в конку. Там она расстегнулась, чтобы покормить ребенка, и все время Маня у нее стояла перед глазами. В окна конки бил весенний дождь, бил тяжело, огромными каплями, но по временам переставал, как бы задумываясь: для чего собственно он бьет? Сверкали молнии, широкие, долгие и ослепительные. Люди входили и выходили и суетились, точно на пожаре. Вся вода от дождя собралась у панели мостовой, и грязная, бешено мчалась, точно кто-то хлестал ее сзади, чтобы она поскорее скрылась в городских отливах.

Когда Ита, наконец, приехала, дождь едва уже моросил. В подъезде ее встретила Этель и остановила.

– Я несколько раз выходила, чтобы встретиться с вами, – произнесла она, – У меня была Гитель и рассказала печальную новость. У нее сегодня умер ребенок.

– У Гитель ребенок умер? Уже? Не может быть?

Холодный пот покрыл ее лоб. «Это весна», – промелькнуло у нее. Ею овладел тревожный страх, и тяжелое предчувствие разом установилось в душе. Она с ненавистью вдохнула теплый воздух, пахнувший нежным ароматом зелени, и от волнения прислонилась к стене.

«До моего доходит очередь», – опять мелькнуло у нее.

– Да, – ответила Этель, – утром он умер. Что-то в три часа его не стало. Отчего – не знаю. Гитель говорить, что от крупа. Сегодня уже пойду своего проведать. Не верю, чтобы из моего вышел толк.

Она смахнула слезу и, тоже напуганная, мрачно прибавила:

– Не могла уговорить мужа, чтобы я перестала рожать. Видно Богу нужен был еще один мученик. Но теперь, Ита, это уже в последний раз. Я себя искалечу, искалечу раз навсегда, чтобы перестать быть убийцей своих детей. Не могу я больше. И сделаю это, хотя бы мне пришлось развестись с ним.

Ита молча пошла во двор. Потом обернулась к Этель и серьезно спросила у нее, глядя в упор:

– Разве, Этель, в самом деле, нет средства, чтобы люди так не мучились? Ничем им нельзя помочь, – решительно ничем? Подумайте, Этель, ни одного средства, так-таки ни одного?

Она сама не понимала, что говорила от волнения. Она чувствовала только, что теперь в ней билось большое страдание, и это требовало хоть вопроса, чтобы не задавило в ней человека.

– Непременно себя искалечу, – не поняв ее, ответила Этель, – вы это увидите, Ита. Завтра я пойду к Миндель.

Ита стала уже подниматься по лестнице, как вдруг Этель остановила ее и сказала:

– Совсем я забыла передать вам. Михель целый час уже ждет вас у лавочницы. Смотрите, не медлите. Кажется, он страшно сердит на вас.

– А-а, – произнесла Ита рассеянно, – Михель меня ждет.

И со скверным чувством поднялась к себе.

Но скверное чувство это не относилось к Михелю, а было недоброе настроение, которое только что установилось в ней, как устанавливается тень, неощутимо, но резко и отчетливо.

Вести с окраин становились с каждым днем все тревожнее. Ита ежедневно от той или другой кормилицы узнавала о новой смерти и напрягала все силы, чтобы не пасть духом. Опять образовался промежуток безразличных дней с однообразными заботами и привычными интересами, и подозрительное спокойствие это длилось все время, пока из окраин не было дурных вестей. Но в один день вдруг все переменилось. Точно кто взял и отвел какую-то преграду, и поджидавшее злое и скверное, давно готовое ринуться разом, хлынуло неудержимым потоком. Собственно зло началось еще со смерти ребенка Гитель, павшего первой жертвой весенней эпидемии. Хотя шли разнородные слухи о кончине мальчика, но в действительности он умер от крупа, и в этом сезоне он как бы первый подал сигнал своим сотоварищам, разбросанным по окраинам, начать собираться в путь. Но так как в течение последовавших дней болезнь нигде не проявлялась, то население постепенно начало успокаиваться. Внезапно смерть объявилась одновременно в нескольких концах, унесла несколько детей, опять прекратилась на некоторое время и потом, точно вскормленная всяческими нечистотами бедноты, созрев на теплом солнце, обласканная и обогретая весной, правильно, и уже больше не уклоняясь, начала распространяться во все стороны. Она шла, точно заблудившаяся странница, из дома в дом, из комнаты в комнату, где водворялась на короткое время, – быстро убивала и передвигалась дальше, оставляя за собой длинную ленту мертвых тел, которые едва успевали убирать. В окраине же устанавливалась та суетливая и лихорадочная жизнь, какая бывает во время эпидемии, когда каждый старается уберечь свое родное и кровное. На выкормков не обращали ни малейшего внимания и их десятками тащили с утра до вечера на кладбище, и, сейчас же забытые после смерти, они незаметно исчезали навсегда из этого сурового и неприветливого для них мира, где с первого момента жизни у них отнимали право на мать, на ласку, на хлеб. Они умирали обессиленные и истощенные и, борясь с болезнью, оставленные без ухода где-нибудь в грязном углу жалкой коморки, становились добычей паразитов, сотен мух, въедавшихся им в глаза, в ноздри, и разлагались, еще не успев испустить дыхание. Во всех этих домах нищеты и невольных преступлений с утра до ночи и с ночи до утра беспрестанно неслись звуки жалоб и хрипения, сопровождаемые наивысшим напряжением детских мышц, за которым следовали конвульсии и агония. После припадка они лежали, покрытые торжествовавшими тучами мух, ненужные и мешавшие всем, и искренние слезы их матерей, разбросанных по городу подле чужих детей, имевших иную привилегию и счастье, часто, почти всегда, не сопровождали их в вечное жилище. Развращенные, жалкие, забитые, они, под кнутом нищеты, украв молоко у своих детей, крали дальше и последнее, не имея возможности поступить иначе. И смерть, не встречая на своем пути матери, торжествовала и, распахнув широко крылья свои, с угрозой повисла над детским царством.

В одно утро Гайне, распеленав хозяйского ребенка, шумно забавляла его. Она бросалась на него с размаха и припав к его жирной шейке, громко лаяла на него и щекотала поцелуями. Мальчик заливался от хохота, рвал ее за волосы, и Ита, забыв обо всем на свете, наслаждалась его счастьем. Вдруг отворилась дверь, и громкие незнакомые шаги с особенным пристукиванием раздались в комнате. Ита быстро и с безотчетным беспокойством обернулась и увидела пред собой неизвестную ей женщину.

– Здравствуйте, – произнесла та равнодушным голосом, оглядывая комнату, – я принесла вам скверную новость. Пугаться только еще незачем.

Ита сделала к ней шаг, пристально всмотрелась ей в лицо и спросила дрожащим голосом:

– Что случилось? Я вас совсем не знаю.

Она стояла без кровинки в лице и чувствовала, как у нее тихо дрожали ноги. Мальчик поднял крик, и лицо его, только что безмерно радостное, выражало теперь полное недовольство жизнью. Гайне машинально взяла его на руки и дала ему грудь, чтобы он перестал мешать.

– Меня к вам Эстер послала, – безучастно произнесла пришедшая, – ваш ребенок ночью заболел и с утра не берет молока. Пугаться вам еще не зачем. Я посоветовала обложить его шею свиным салом, чтобы разогреть горло. Но Эстер не послушалась меня… Теперь ему, конечно, хуже, но все еще пугаться не нужно. Мой два года тому назад был опаснее болен, но я не пугалась, и он выздоровел.

От страха и этого деревянного, безучастного голоса у Иты стало мутиться в голове. Она присела, обливаясь потом, и все лицо ее покрылось морщинами.

– Что же будет? – спросила она, наконец, сообразив и отдаваясь минутной вере в слова женщины. – Что мне нужно делать?

У незнакомки совсем одеревенело лицо, и в каждой его черточке теперь можно было прочесть: бояться ничего не нужно. У Иты лихорадочно работала голова, но чувствами она была еще далека от серьезности минуты. В этот миг все ее инстинкты спали, и она испытывала только досаду против ребенка за то, что он заболел и мешает ей спокойно жить. Мальчик заснул на ее руках, и голова его двигалась вместе с дыханием Гайне. Женщина постояла еще несколько минут и потом спросила:

– Вы пойдете к ребенку? Бояться, конечно, нечего, но нельзя знать, что может случиться. Сезон начался, и детей косит, как траву.

Она сделала движение, как бы собираясь уйти. Гайне встрепенулась и поднялась, все укачивая ребенка. Она бесцельно прошлась по комнате и, продолжая думать о своем мальчике, понемногу начала поддаваться ужасу.

– Подождите, – наконец, произнесла она, – я сейчас пойду с вами.

Женщина покорно села и стала рассказывать, как это случилось. Рассказывать было немного, но она ухитрилась раз двадцать вставить, что бояться нечего, и для Иты это, наконец, сделалось столь ужасным, что она готова была убежать от нее. Устроив кое-как ребенка и прикачав его, она оборвала женщину на полуслове и пошла к барыне взять позволение отлучиться. С барыней у нее вышли большие неприятности, когда та узнала, что у Иты заболел ребенок. Барыня готова была перенести еще сотню скандалов от Михеля, но никак не понимала и не хотела согласиться, чтобы Гайне пошла проведать своего мальчика.

 

– Нет, нет, – упорствовала она, возражая Ите, – я не могу вас отпустить, и вы сами не должны этого желать. Я вас считала порядочной женщиной, а вы оказываетесь хуже Бог знает кого. Я вас вытащила из грязи и сделала человеком, а вы, вместо благодарности, хотите погубить моего ребенка. Мальчик ваш не выздоровеет от того, пойдете или не пойдете к нему. Пусть Михель отвезет его в больницу. Я дам вам несколько рублей не в счет. Вам же к нему незачем касаться. У него наверно скверная болезнь, и вы заразите моего. Разве мой вам не дорог?

– Делайте со мной, что хотите, – настаивала Гайне, – но я не могу, я умру от беспокойства. Я должна пойти. Мне мой ребенок так же дорог, как вам ваш.

Она начала плакать, стараясь словами растрогать барыню.

– Поставьте себя на мое место. Я должна увидеть своего ребенка. Я с ума сойду. Вы должны меня отпустить, вы должны гнать меня, чтобы я пошла. Я хоть и бедная женщина, но я тоже мать, и кровь пролила над ним.

– Пролили кровь, – насмешливо произнесла барыня, – животное тоже проливает. Подумаешь, ваша кровь! А вот сколько раз вы меня уверяли, что мой ребенок вам дороже жизни. Вы ведь клялись в этом?

– Я вас не обманывала, – тихо ответила Гайне, – я люблю вашего мальчика, это правда. Но и свой мне дорог. Только отпустите меня к нему. Я клянусь, что не дотронусь до него. Но я должна пойти. Верьте мне, что я не могу иначе. Я буду беречься, клянусь вам. Может быть, ему совсем не так плохо. Пока он только груди не берет. Отпустите меня.

Она еще долго спорила. Барыня дошла до того, что стала угрожать не пустить ее силой, говорила, что даст знать полиции, но чем больше она волновалась, тем Ита становилась непреклонней. Она все твердила и клялась, что будет беречься, не притронется к своему ребенку, и что немедленно отправить ребенка вместе с Эстер в больницу. Барыня, наконец, уступила, но пригрозила ей немилостью в будущем. Ита с радостью поблагодарила ее за разрешение, взяла у нее три рубля и, захватив под шаль узелок, отправилась со ждавшей женщиной к Эстер. Раньше всего ей хотелось отыскать Михеля чтобы не быть беспомощной, но там, где он обыкновенно бывал, его уже не было в этот час, и она только напрасно потеряла время. Она покорилась и решила все устроить сама. Когда она пришла к Эстер, ее встретил старший мальчик, и на вопрос Иты о ребенке он, как взрослый, махнул рукой и сказал, что нехорошо. Гайне с трепетом вошла в комнату. Страх за жизнь мальчика удесятерил ее любовь к нему. Ребенок лежал в кровати, а подле него сидела Эстер, опустив голову. Ита, не подходя близко, молча бросила взгляд на ребенка, но сейчас же не выдержала и подбежала к нему. Тяжелым безучастным взглядом он, в свою очередь, осмотрел ее и, как ей показалось, с укором, вздрагивая, отвернулся, тяжело дыша. Гайне всплеснула руками. На миг промелькнул он перед ней здоровый, румяный, гладенький – такой, каким он был, когда она впервые пошла с ним к Розе, и все ее горе, и вся ее вина вдруг осветилась во всей правде. Перед ней лежал высохший мальчик с непомерно длинными руками и ногами, синеватый, с заостренными чертами, – странный маленький старичок, похожий на уродцев, сохраненных в спирте. Эстер, увидев Гайне, кивнула ей головой и наклонилась к ребенку. Мальчик потянулся к ней своими длинными руками. Ита застыла в положении, ожидая, и каждый слабый, как бы осмысленный стон ребенка, устроившегося на руках Эстер, терзал ее.

– Я думаю, – произнесла Эстер своим густым, неприятным голосом, – что это пройдет. Ночью ему, кажется, было гораздо хуже. Только жар его меня беспокоит. Посмотрите-ка.

Ита притронулась к его лбу рукой и сейчас же поцеловала его

– Он горит, – ответила Гайне, – и совсем посинел. Боже мой, хоть бы Михель был у меня под рукой. Вот что, милая Эстер, лучше всего будет отдать его в больницу. Как вы думаете? Там и другой присмотр будет за ним, не правда ли? Конечно, если бы у вас не было своих детей.

– Это верно, и я рада, что вы сами поняли. Я боюсь. Нужно сейчас же поехать с ним. Вы взяли с собой денег?

– Взяла, Эстер. Но в больнице его ведь нельзя одного оставить. Если бы, милая Эстер, вы были так добры…

Эстер села и подозрительно посмотрела на нее

– Да, да, добры, – подтвердила Гайне. – Только доброта теперь ваша нужна. Ребенок ведь к вам привык, теперь вы ему мать, а не я. Верьте, я бы с радостью, что я говорю с радостью, со счастьем, с благодарностью осталась с ним в больнице, но он ведь меня не захочет признать. Я все хорошо знаю; знаю, что у вас муж есть, дети, хозяйство, но я заплачу вам, Эстер, одного шага вашего я даром не попрошу. Вы должны остаться с ним в больнице.

– Этого, Ита, я не могу сделать. Хоть какие деньги давайте, я откажусь. У меня, Ита, муж, который тяжело работает. У меня дети. Нет, Ита, вот этого я уже не могу сделать.

– Но я ведь прошу, Эстер, я умоляю. Я только умоляю, Эстер, и ничего больше. Имею ли я право требовать? Вы ведь, Эстер, не можете быть недовольны мной. Чего я для вас ни делала. Я о вас, Эстер, больше, чем о себе заботилась. Вы можете подтвердить сами, как я к вам относилась. Прошу вас – не меня, так его пожалейте.

Ита продолжала умолять ее и плакала, и льстила, но та все отговаривалась, ссылаясь на семью свою. Незаметно Эстер стала разгорячаться и, не вытерпев, наконец, принялась ругаться.

– Если вы несчастны, – кричала она, – то не нужно было отдавать своего мальчика такой счастливой женщине, какой я была до знакомства с вами. Вы нарочно отдали его мне, чтобы расстроить мою счастливую жизнь. Я это отлично поняла с первого же раза, когда вас увидела. Тогда я еще сказала себе, что эта женщина принесет мни несчастье.

Ита не спорила и только с жаром увещевала, взывая к ее добрым чувствам.

Но та не унималась и укоряла ее уже в другом пороке.

– С другими не испытываешь такого мучения, как с вами, – жалила она. – Ребенок заболел, и никто из этого не делает шума. Вы милая, не первое лицо в городе, не забывайте об этом. Вы только всего на всего кормилица, и ничего больше… Идите и поучитесь еще, как нужно жить. Ступайте, и посмотрите, как относятся такие, как вы, к болезни и смерти своих детей. Звука не слышно, вздоха не слышно. Здесь умирают десятками, и не слышно такого шума, как вы делаете из-за одного. Умирают тихо, хоронят тихо, и всякий занимается своими делами. Вот оно как должно быть. Разве ваши дети – тоже дети? Их в шутку можно назвать детьми. Подумайте только, зачем бы они выросли? Кому они нужны? Вы любите своего ребенка; все любят, но не сходят из-за этого с ума. Ступайте с ним в больницу, а меня оставьте в покое.

Однако, она уже не говорила прежним непреклонным тоном, а когда на шум вошла соседка и, узнав в чем дело, стала на сторону Гайне, то женщины помирились, а несколько лишних льстивых слов Иты совсем уладили дело. Эстер согласилась, наконец, остаться с мальчиком в больнице и начала собираться.

Когда они вышли, был уже полдень. Эстер, пройдя квартал, объявила себя уставшей и потребовала, чтобы наняли дрожки. Гайне не возражала, и через несколько минут они уже катились по окраине, подымая большое облако пыли… При въезде в город Ита вдруг заметила Михеля, который стоял у ворот плохенького дома и разговаривал с какой-то женщиной.

У нее сжалось сердце, но, преодолев себя, она позвала его. Он подошел и, узнав в чем дело, хотел было уйти, но Гайне так убедительно просила его поехать с ней, что он согласился и, махнув женщине рукой, сел рядом.

В больнице их немедленно приняли, и когда врач осмотрел мальчика, то покачал головой и приказал немедленно перенести его в инфекционное отделение.