Kostenlos

Денис Фонвизин. Его жизнь и литературная деятельность

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

В речах Стародума в «Недоросле» он обличал вельмож и недостатки двора. Екатерина тогда отнеслась снисходительно к этой невинной критике на том же основании, на каком она дозволяла постановку трагедии, в которой были тирады против деспотизма. Она писала по этому поводу московскому главнокомандующему Брюсу: «В стихах этих говорится о тиранах, а Екатерину вы называете матерью». Напрасно также Фонвизин повторял здесь снова мысль, высказанную им в «Челобитной российской Минерве»: «Я думаю, что таковая свобода писать, какою пользуются ныне россияне, поставляет человека с дарованием, так сказать, стражем общего блага». Журнал, повторяем, остался в портфеле автора.

Если в «Стародуме» и «Челобитной» мы видим идеал достойного литератора, то само название журнала Фонвизина – «Друг честных людей» – уже сближает эту последнюю вспышку его таланта со всеми предшествующими сочинениями и указывает на идеал нравственного, достойного человека. Уже в его «Опыте российского сословника» особое место в этом смысле занимают определения слов «беспорочность», «добродетель», «честь». Определения эти, как и большинство других, заимствованы из французского словаря Жирара и других сочинений французских, но это не меняет сущности дела. Фонвизин определяет честь как наивысшее благо. Иные качества достигаются воспитанием, законами и рассуждением, говорит он; другое дело честный человек: «В душе его есть нечто величавое, влекущее его мыслить и действовать благородно», и так далее.

В «Недоросле» Стародум также говорит, что умному человеку можно простить, если он имеет не все качества ума, но «честный человек должен быть совершенно честный человек». Наконец, Стародум там же заявляет: «Я друг честных людей». Слова эти не были фразой для Фонвизина, и та же мысль проводится везде, особенно в «Жизнеописании графа Панина», а также в «Вопросах», где он говорит: «Имея монархинею честного человека…», и так далее. Из тех же «Вопросов», из речей Стародума, письма Взяткина и «Придворной грамматики» видим, как отразились идеи и потребности просветительной поры на этом представлении о чести. Все факты и явления общественной и государственной жизни того времени свидетельствовали о полнейшем извращении этого понятия. «Сколько мне бесчестья положено по указам, об этом я ведаю», – говорит Советник в «Бригадире». «Я видел, – пишет Фонвизин в письме к сочинителю „Былей и небылиц“, – множество дворян, которые пошли тотчас в отставку, как скоро добились права впрягать в карету четверню». В таком честолюбии откровенно сознается Сорванцов в «Разговоре у княгини Халдиной». «Я решился умереть, – говорил он, – или ездить по-прежнему шестеркой». Фонвизин видел многое другое, «и это растерзало его сердце». Да, то были все «подлинники», и нельзя было спросить: «С кого они портреты пишут, где разговоры эти слышат?…»

Однако у передовых людей представление о чести сводилось скорее к представлению о сословном благородстве. Майков говорит: «Крестьяне такие же люди; их долг нам повиноваться и служить исполнением положенного на них оброка, соразмерно силам их, а наш – защищать их от всяких обид, даже служа государю и отечеству, за них на войне сражаться и умирать за их спокойствие». А они сами в это время пасли стада у ручейков!..

Совсем иначе, правда, говорит Безрассуд в «Трутне» о народе: «Я – господин, они – мои рабы, я – человек, они – крестьяне». Смысл в сущности тот же, несмотря на радикальное различие в выражении. Фонвизин ни разу не затронул вопроса о крепостном праве, как это сделал «Трутень».

«Безрассуд, – говорит последний, – болен мнением, что крестьяне не суть человеки, но крестьяне, a что такое крестьяне – о том знает он только потому, что они крепостные его рабы», и так далее.

Безрассуду дается совет всякий день по два раза разглядывать кости господские и крестьянские, покуда найдет он различие между господином и крестьянином. «Живописец» рассматривает тот же вопрос более глубоко, со стороны государственной.

Позиция Фонвизина ближе всего к позиции Майкова. Ему, быть может, и нельзя было бы сделать никакого упрека, если бы он не выходил за рамки художественного творчества. «Недоросль» в этом смысле сослужил ту же службу, какую в нашем веке сослужили «Записки охотника», но как от автора-«резонера» и политического сатирика от Фонвизина можно требовать большего.

Гораздо более широко развернулся автор в осмеянии нравов вельмож и фаворитов, и еще острее его язык в борьбе со взятками и лихоимством, коренным злом того времени, переданным, впрочем, в наследие нашему веку. Даже в письмах из Франции, к которой он так мало расположен, Фонвизин говорит о тяжебных делах: «Правда, что у нас и у них всего чаще обвинена бывает сторона беспомощная; но во Франции прежде нежели у правого отнять надлежит еще сделать много церемоний(!), которые обеим сторонам весьма убыточны. У нас же по крайней мере в том преимущество, что действуют гораздо проворнее и стоит вступиться какому-нибудь полубоярину, сродни фавориту, и дело примет сейчас нужный оборот». Скажут, говорит он, что французы превосходят нас красноречием, они витии, а наши стряпчие безграмотны, но это хорошо лишь для французского языка: «При бессовестных судьях Цицерон и Бахтин равные ораторы». Кроме чисто литературных нападений на фаворитов в речах Стародума и «Придворной грамматике», Фонвизин пишет в письме к графу Петру Панину, по-видимому намекая на Потемкина, враждовавшего с графом Никитой Паниным: «Как бы фавёр ни обижал прямое достоинство, но слава первого исчезает с льстецами в то время, когда сам фавёр исчезает, а слава другого – никогда не умирает».

В тех же письмах есть фраза, имеющая глубокое значение не только для того времени: «Божиим провидением, – пишет он, – все на свете управляется, но надо признаться, что нигде сами люди так мало не помогают Божию провидению, как у нас». В связи с этою мыслью находятся его «Вопросы» и требование, или, вернее, желание гласности в делах внутренних, политических и тяжебных.

Уже в первом произведении своем изобразил Фонвизин крючкотвора и лихоимца – наследие допетровской поры. Сорванцов – портрет «современного» судьи, получившего «французское» воспитание у Шевалье Какаду, бывшего кучера, и дополнившего образование посещением салонов и уборных модных щеголих. У него «любезный» характер, то есть уменье волочиться, но ни тени знания не только законов, но и грамматики. Фонвизин обрисовал его в комической сцене «Разговор у княгини Халдиной», – сцене, которая и теперь читается с интересом благодаря живому юмору автора. Рядом с этою сценой Фонвизин на склоне лет дает еще раз картину модного воспитания в письмах Дурыкина к Стародуму. Горячо отстаивает Фонвизин необходимость русского воспитания в смысле знания родного языка и образования национального характера без нелепого коверканья на чужой лад, и, конечно, горячпас сееибо следует сказать ему за это рвение. Необходимо заметить, однако, что само письмо Дурыкина заимствовано у немецкого сатирика Рабенера, лишь имена переделаны на русский лад.

Кроме того, Фонвизин в этом направлении продолжает дело Сумарокова, который с большим даже одушевлением отстаивал русский язык и нравы.

Как модное воспитание, так и то, которое было одним «питанием», усердно и свободно осмеивались не одним Фонвизиным. «Ну, Фалалеюшка! Вот матушка твоя и скончалась: поминай как звали. Я только теперь получил об этом известие: отец твой, сказывают, воет, как корова. У нас такое поверье: которая корова умерла, так та и к удою была добра. Как Сидоровна была жива, так отец твой бивал ее, как свинью, а как умерла, так плачет, будто по любимой лошади!» Вот та среда, откуда взял Фонвизин своего Скотинина. Лихоимство также широко осмеивалось в сатире, но стрелы ее были не опасны, так как не метили в лица и факты. Фонвизин понимал неуязвимость зла при отсутствии твердых законов и гласности в делах. Он мечтал и о введении юридических наук в университете, но, как выразился Здравомыслов, обращаясь к Сорванцову, боялся «без особого побуждения», то есть без личного согласия Екатерины, предложить свой проект, чтобы вместо удовольствия не нажить неприятностей от людей, «кои, сами пресмыкаясь в невежестве, думают, что для дел ничему учиться не надобно». Фонвизин, знал, конечно, что Фридрих Великий, выражая удивление «Наказом», писал в то же время императрице, что «добрые законы, начертанные в „Наказе“, имеют нужду в юрисконсультах» и ей остается только для выполнения их на деле завести Академию прав.

Фонвизин не дожил до гласности в тяжебных делах, под которою разумел не гласный суд, но печатание по крайней мере решений и мотивов.

В пределах своей сатиры он достиг совершенства в «Письме Взяткина к покойному Его Превосходительству». «С крайней радостью сердца, чему свидетель Господь-Сердцевидец, – пишет Взяткин, – услышал я с женой улитой и детьми обоего пола, что Ваше Превосходительство, так сказать, из ничего, по единой благости Божией, слепым случаем произведены в большой чин и посажены знатным судьей, без всяких трудов, по единой милости Создателя, из ничего всю вселенную создавшего». Он просит его превосходительство о разных делах и прилагает «реестр для напоминания» с означением цен. В этом реестре – целая поэма криводушия, наглого хищничества и воровства. Здесь и межевое дело с «беззаступными» помещиками. Вместо документов, которых теперь истец нигде отыскать не может, «да заступит едино предстательство Вашего Превосходительства за… 500 рублей». Тут и рекрутский набор, и таможенные сборы, и «кормление» в воеводстве, и взыскания «бесчестья» за пощечину. Его превосходительство отвечает в том же духе. Относительно дела асессора Борова он пишет, что последний был ему приятелем с ребячества и может вполне на него рассчитывать и благоденствовать, и т. п. Крепостных документов его превосходительство не спрашивает, а решает по другим документам, которых один представил 500, а другой – ни одного, а потому все законы возопиют против последнего. «Но документы эти не послужат нимало к убеждению секретаря; он человек совести весьма деликатной и за безделицу души не покривит, а потому требуется новая сотня документов», и так далее.

 

Журнал оказался последним литературным детищем Фонвизина, если не считать, впрочем, неоконченную и незначительную комедию «Выбор гувернера». Болезнь сделала его мнительным не только физически, но и в смысле «душевного спасения». Говорят, что, сидя в университетской церкви, обращался он к студентам и говорил, указывая на свои разбитые члены: «Дети, возьмите меня в пример: я наказан за вольнодумство, не оскорбляйте Бога ни словами, ни мыслью». В своем «Рассуждении о суетной жизни» он говорит, что лишение руки, ноги и, частью, языка считает он «действием бесконечного милосердия Господа, ибо лишился он этих членов в самое то время, когда, возвратясь из-за границы, упоен был мечтою своих знаний и безумно надеялся на свой разум». Тогда «Всевидец, зная, что таланты мои могут быть более вредны, нежели полезны, отнял у меня способы изъясняться и просветил меня в рассуждении меня самого».

В своем «Чистосердечном признании в делах и помышлениях» рассказывает он о родительском доме, детстве и юности своей, о службе у Елагина, увлечении вольнодумством и излечении с помощью сочинения Самуэля Кларка о бытии Божием и наставлений полусумасшедшего Теплова.

Он описывает некоторые свои увлечения как этого, так и другого рода, и говорит: «Глас совести велит мне сказать, что до сегодня от юности моея мнози борят мя страсти».

«Грустно было первое впечатление при встрече с сею едва движущеюся развалиной», – говорит в своих записках И. И. Дмитриев, которого Державин познакомил с Фонвизиным. Это был как раз предсмертный вечер последнего. Параличом разбитый язык его произносил слова с усилием, но речь его была жива и увлекательна. Он забавно рассказывал о каком-то уездном почтмейстере, который выдавал себя за усердного литератора и поклонника Ломоносова. На вопрос же, которая из од поэта ему больше нравится, отвечал почтмейстер простодушно: «Ни одной не случилось читать». Очень интересовался Фонвизин тем, знаком ли Дмитриев с «Недорослем», «Посланием», «Лисицей-Казнодеем» и так далее. «Наконец спросил меня, что я думаю и о чужом сочинении – о „Душеньке“ Богдановича. „Оно из лучших произведений нашей поэзии“, – отвечал я. „Прелестна“, – подтвердил он с выразительной улыбкой. Он привез в тот вечер свою новую комедию („Выбор гувернера“), и по знаку его один из вожатых прочел комедию. В продолжение чтения автор глазами, киванием головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились».

Игривость ума не оставляла его в этот вечер. Рассказывал он, что в Москве не знал, куда деваться от молодых стихотворцев. Однажды доложили ему: «Приехал трагик». «Принять его», – сказал я, – и через минуту входит автор с пуком бумаг. Он просит выслушать его трагедию «в новом вкусе». Нечего делать, прошу его садиться и читать. Он предваряет, что развязка его трагедии будет совсем необыкновенная – его героиня умрет естественною смертью! «И в самом деле, – заключил Фонвизин, – героиня его от акта до акта чахла, чахла и наконец издохла!»

«Мы расстались с ним в одиннадцать часов, – заключает Дмитриев свои воспоминания, – а наутро он уже был в гробе[22]».

«Житницы преданий наших пусты», – говорит князь Вяземский. В свое время он имел еще, у кого искать живые воспоминания о Фонвизине. Он обращается с посланием к Княжнину, который был в дружеской связи с «Парнасским Бригадиром»:

 
Нельзя ль изустное предать теперь бумаге
И вытащить из памяти твоей,
Что о Фонвизине лежит под спудом в ней.
Ты одолжишь меня заслугою богатой.
Писать его хочу я список послужной.
 

Благодаря этому «изустному архиву» известны остроумные экспромты Фонвизина. А. С. Хвостов назвал его в стихотворении «кумом музы». «Может быть, так, – заметил сатирик, – только наверное покумился я с нею не накрестинах автора». Рассказывают также, что, слушая чтение «Росслава» Княжнина, Фонвизин спросил, смеясь: «Когда же вырастет твой герой? Он все твердит: „Я – Росс, я – Росс!“ Пора бы ему и перестать расти!» На эту шутку, не лишенную, впрочем, основания в связи с затянутостью трагедии, Княжнин находчиво ответил: «Мой Росслав вырастет совершенно тогда, когда твоего Бригадира произведут в генералы».

22Фонвизин умер в 1792 году, в возрасте около 48 лет (родился в 1744-м).