Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея

Text
59
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Новый Обри IV

1

Только ближе к концу ноября мы наконец рассортировали наследство Корниша и приготовили к отправке в учреждения, которым оно предназначалось. Работа, которая поначалу казалась непосильной, требовала непрестанного тяжкого труда, и мы с Холлиером упорно трудились, отрывая столь нужное и желанное время от собственной работы. Эркхарт Маквариш не столь утруждался; каким-то волшебством он переложил большую часть трудов по разбору и описи вещей на секретаршу из конторы Артура Корниша, которая, в свою очередь, пригласила двух крепких мужчин, чтобы те поднимали, таскали и перекладывали.

Нам с Холлиером некого было винить, кроме самих себя. Маквариш разбирал картины и другие произведения искусства, среди которых попадались тяжелые и неухватистые. Вряд ли можно было требовать, чтобы он таскал их в одиночку. Но Холлиер занимался книгами, а он был из тех людей, что костьми лягут, но не дадут никому другому дотронуться до книги, пока не исследуют ее собственноручно, после чего с тем же успехом можно сразу положить ее куда надо. Но беда в том, что у книг редко бывает окончательное «куда надо»: те, кто разбирает книги, все время словно жонглируют ими, пихая семо и овамо, строя на полу пирамиды, если на столах больше нет места. Мне выпало разбирать и раскладывать рукописи и папки с рисунками, и эту работу я вряд ли мог кому-то перепоручить. По правде сказать, я не желал ничьей помощи.

Все мы противились идее чужого вмешательства – по причине, в которой так до конца и не признались. В завещании Корниша был особый раздел, подробно перечисляющий все завещанное Национальной галерее, галерее Онтарио, университетской библиотеке и колледжу Святого Иоанна и Святого Духа. Список был составлен за два или три года до смерти Корниша. Но и после составления списка Корниш до конца жизни продолжал пополнять коллекцию – как обычно, жадно и неразборчиво. Несколько больших посылок пришло уже после похорон. Поэтому многое из коллекции, в том числе первоклассные экземпляры, не было упомянуто в завещании. Но в нем был пункт, позволяющий каждому из исполнителей выбрать что-нибудь для себя из того, что еще не завещано, – в знак признательности за выполненную работу и как дар от старого друга. Все остальное попадало в ту часть наследства, которой должен был распорядиться Артур Корниш. Понятно, что мы хотели выбирать из недавних приобретений. Я полагаю, такое поведение можно назвать коварством. Но мы не хотели допускать жадные глаза галерей и библиотек до всего наследства, чтобы не пришлось потом спорить или даже судиться из-за выбранных нами вещей. Наше право было неоспоримым, но общественные организации так жадны, так твердо уверены в собственном праве, так влиятельны и иногда так злобно-хитроумны, что мы не хотели без нужды дразнить их.

Поэтому мы никоим образом не собирались подпускать к коллекции библиотекарей, архивариусов и кураторов, пока не будет проведено последнее собрание; когда оно кончится, пускай обдирают жилище Корниша, как им угодно.

В ту судьбоносную пятницу, в ноябре, я пришел на место первым. За мной явился Эркхарт Маквариш. Мне представился случай исполнить неприятное дело.

– По моему ведомству все оказалось на месте, кроме одной вещи; она упомянута в записных книжках Корниша, и я никак не могу понять, что это. Он пишет об определенной рукописи, а я не смог ее найти.

Эрки вопросительно взглянул на меня, но, кажется, не очень обеспокоился.

– Вот, – сказал я, доставая записную книжку из ящика, уложенного для отправки в университетские архивы. – Видите, он пишет про «рук. Раб.», которую одолжил «Макв.» в апреле прошлого года. Что это может быть?

– Понятия не имею, – ответил Эрки.

– Но «Макв.» – это явно вы. Вы что-то у него одалживали?

– Я никогда ничего не одалживаю, потому что сам терпеть не могу давать вещи взаймы.

– Тогда как вы объясните эту запись?

– Никак.

– Но это ставит меня в трудное положение.

– Даркур, не будьте занудой. Здесь, должно быть, несколько тысяч книг, рукописей и прочего. Ни один нормальный человек не ожидает, что мы проверим каждый клочок бумаги и все старые письма. Лично я свалил кучу всего в рубрику «Прочее» и не сомневаюсь, что вы с Холлиером поступили так же. Корниш постоянно тащил богатства к себе в нору, но какой-либо порядок был ему совершенно чужд. У такого человека вещи неминуемо теряются. Не берите в голову.

– Но я беспокоюсь. Если рукопись, которая должна быть в коллекции, куда-то делась, я обязан ее найти и проследить, чтобы она попала в университетскую библиотеку.

– Простите, ничем не могу вам помочь.

– Но «Макв.» – это, несомненно, вы.

– Даркур, мне не нравится, как вы на меня давите. Уж не хотите ли вы сказать, что я что-нибудь украл?

– Нет-нет, ни в коем случае. Но войдите в мое положение: я должен что-нибудь сделать по поводу этой записи.

– И на основании этой записи, найденной среди накаляканных адресов и телефонов, среди напоминаний о бог знает каких давно прошедших событиях, вы на меня наседаете. Вы что, нашли все остальные работы, которые упоминаются в этих каракулях?

– Нет, конечно. Но эта запись не похожа на прочие: там определенно сказано, что он одолжил вам нечто. Я просто спросил.

– Даю вам слово, что я ничего об этом не знаю.

Когда тебе дают слово, ты вынужден либо его принять, либо устроить неприятный шум. Здесь нужна решимость, но я заколебался и пропустил нужный момент. В таких стычках побеждает человек с более сильной волей, а я, наверное, съел что-нибудь не то, а может, просто от природы не люблю скандалов – или же у шелдоновского типа Эрки есть натуральное преимущество перед моим шелдоновским типом в таких ситуациях. Как бы то ни было, я упустил свой шанс. Я злился, но кодекс чести, регулирующий отношения ученых, приказывал мне оставить эту тему. Конечно, мне было не по себе, и я укрепился в уверенности, что Эрки прикарманил рукопись Рабле, про которую говорил Холлиер. Но раз я своим допросом не смог вырвать рукопись у Эрки, должен ли я теперь обличить его и потребовать… чего? Домашнего обыска? Невозможно! Воззвать к Артуру Корнишу? Но поймет ли Артур всю важность пропавшей рукописи, а если и поймет, захочет ли что-либо предпринять? Поддержит ли меня Холлиер? А если я действительно устрою скандал и возьму верх и рукопись в итоге попадет в университетскую библиотеку, достанется ли она Холлиеру с его Марией? Если Маквариш отдаст рукопись, он вполне может вытащить важные письма из отделения на крышке и заявить, что никогда в жизни их не видел. У меня в голове за несколько секунд пронеслась буря доводов, как всегда бывает у человека, проигравшего в споре. Лучше смотреть в лицо фактам: я отступил, и конец делу. Эрки победил, а я, скорее всего, нажил себе врага.

От дальнейших неприятных разговоров меня избавило появление человека из адвокатской конторы, другого – из «Сотби» и секретарши, назначенной Корнишем разбирать наследство. Вскоре после них пришли Холлиер и Артур Корниш. Мы выполнили необходимые формальности: представитель «Сотби» засвидетельствовал под присягой, что оценка произведений искусства была проведена его фирмой в соответствии с действующими рыночными ценами; мы трое – что выполнили свой долг в полную меру своих способностей. На том официальная часть закончилась. На самом деле эти клятвы ничего не стоили, потому что не было другого способа выяснить точную цену коллекции Корниша, кроме как продать ее, а наши способности как исполнителей зиждились на мнении Корниша, а не на профессиональных качествах. Юрист и человек из «Сотби» ушли, и настал момент, которого мы все ждали.

– Ну, джентльмены, что вы выбрали? – спросил Артур Корниш.

Он поглядел на Маквариша, который был старше всех.

– Я – вот это, – сказал Эрки, подходя к столу в дальнем конце комнаты и кладя руку на бронзовую фигуру, стоящую в кучке похожих.

Похожих, но не столь же ценных. Эрки выбрал лучшую, но почему бы и нет?

Статуя изображала Венеру; представитель «Сотби» определил, что это работа Кановы, причем хорошая.

Я был рад, что Эрки задал такой тон для нас с Холлиером: выбранная им вещь была, несомненно, ценной, но в коллекции Корниша не выделялась. Безусловно, тут нашлись бы вещи получше. Это был выбор обстоятельного, но не жадного человека.

– Профессор Холлиер, – пригласил Артур.

Я знал, как неприятно Холлиеру останавливать на чем-либо свой выбор. Он стоял с лицом ребенка, которого щедрые взрослые в день рождения привели в конфетную лавку и велели выбирать. Для такого скрытного человека сама ситуация была чрезвычайно неприятной. Наконец он заговорил:

– Я хотел бы взять эти книги, если никто не возражает.

Он выбрал четыре тома Historia Animalium Конрада Геснера – жемчужину книгоиздательского искусства шестнадцатого века.

– Отлично, Холлиер, – сказал Эрки. – Немецкий Плиний, как раз из вашей оперы.

– Профессор Даркур, – объявил Артур.

Наверное, мне было неприятно объявлять свой выбор – не меньше, чем Холлиеру. Но сглупить нельзя. Когда еще подвернется такая возможность? Никогда. Я какое-то время притворялся, что не знаю, куда смотреть, и наконец положил на стол коричневую бумажную папку с двумя карикатурами, элегантно нарисованными и раскрашенными в бледные цвета. Их мог создать только один человек на свете.

– Бирбом! – воскликнул Эрки, бросаясь вперед. – Симон, какой вы хитрец! Если бы я знал, что здесь есть Бирбомы, я бы и сам, может быть, выбрал что-нибудь другое.

Он вроде бы не сказал ничего особенного, но почему мне вдруг захотелось его убить?

Мы перенесли выбранные вещи на центральный стол, чтобы все могли их хорошенько разглядеть. Секретарша попросила нас дать описания этих вещей для занесения в официальные бумаги. Она была приятная женщина; я пожалел, что ей ничего не полагается. Артур спросил Холлиера про Геснера, и Холлиер оказался неожиданно красноречив:

 

– Он швейцарец на самом деле, не немец. Чрезвычайно знающий человек, но больше всего, я думаю, отличился как ботаник. В этих четырех томах он объединил все сведения обо всех животных, известных науке на тысяча пятьсот пятидесятый год. Это издание – сокровищница фактов и предположений, но задумано оно было как научный труд. В отличие от средневековых бестиариев, содержащих исключительно легенды и бабкины сказки.

– А я думал, бабкины сказки – это как раз то, чем вы занимаетесь в своей лавочке, – вставил Эрки.

– В своей лавочке, как вам угодно было выразиться, я изучаю накопление научных знаний, – безо всякого выражения ответил Холлиер.

– Давайте посмотрим на Бирбомов, – сказал Эрки. – О, какая красота! «Портреты колледжей»: посмотрите на колледж Святой Магдалины! Какая прелесть! А Баллиол – сплошь высокий лоб и высокоумная гордость! Брейзноуз – детская головка на широченных плечах! Мертон[69] – боже, это очаровательный портрет самого Макса! А вторая карикатура? «Старый и молодой: Космо Гордон Лэнг». Что они говорят? «Молодой: – Не могу решить, куда пойти, на сцену или по духовной части. И там, и там открываются такие возможности… Старый: – Ты сделал правильный выбор. Положение в Церкви дало мне возможность поучаствовать в настоящем отречении от трона»[70]. Ах, Симон, хитрюга! Это очень ценные вещи, знаете ли.

Конечно они ценные, но дело же не в этом; это настоящий Макс Бирбом. Как они понравились бы Эллерману!

– Я не собираюсь их продавать, – парировал я. Может быть, не стоило говорить так резко. – Я оставлю их как сокровище своим наследникам.

– Надеюсь, не «Душку», – сказал Эрки.

Что за манера лезть не в свои дела!

Артур понял, что меня заклевали. Он провел рукой по роскошной линии бронзовой спины.

– Очень красиво, – сказал он.

– Да, но видите ли вы, почему я выбрал именно ее? – спросил Эрки. – Поглядите хорошенько. Разве она не похожа кое на кого? На женщину, которую мы все четверо знаем? Посмотрите внимательно. Это же вылитая Мария Магдалина Феотоки.

– Да, определенное сходство есть, – согласился Артур.

– Хотя мы не можем… точнее, я не могу поручиться за всю фигуру, – поправился Эрки. – Но все же современная одежда позволяет многое угадать. Интересно, кто послужил моделью? Раз это работа Кановы, скорее всего, какая-нибудь наполеоновская придворная дама. Наверное, он был с ней близок. Посмотрите, как проработаны детали.

Бронзовая Венера была высотой дюймов двадцать пять; она сидела, закинув одну ногу на колено другой и старательно завязывая ленты сандалии. Необычная деталь: вульва, которую скульпторы обычно изображают гладким бугорком, была сделана реалистично. Это была не порнография; статуэтка дышала женской грацией и любовью скульптора, которые Канова так хорошо умел передавать в своих работах.

Мне тяжело быть беспристрастным к Эрки. Разумеется, он оценил красоту фигуры, но глаза у него сально блестели, намекая, что он ценит ее и с эротической стороны… Но почему бы и нет, о невыносимый пуританин? Что тебе мешает – дурацкое заблуждение девятнадцатого века о недопустимости эротики в искусстве или дурацкое заблуждение двадцатого века о том, что человеческое тело не более чем набор масс и плоскостей? Нет, мне не нравилось отношение Эрки к статуе, потому что он связал ее со знакомой нам девушкой, которую Холлиер знал особенно близко; Эрки явно старался поставить нас в неловкое положение. То, что я принял бы без слов от другого человека, было невыносимо, когда исходило от Эрки.

– Холлиер, вы согласны, что она похожа на Марию?

– Похожа, я совершенно согласен, – неожиданно сказал Корниш.

– Красотка, верно? – спросил Эрки у Артура, поглядывая на Холлиера. – Скажите мне, чисто ради интереса, сколько бы вы ей дали по шкале Раштона?

Мы непонимающе посмотрели на него.

– Разве вы не знаете? Эту шкалу разработал У. А. Х. Раштон, великий математик из Кембриджа. Если в двух словах, то неоспоримой красавицей всех времен считается Елена Троянская, «что в путь подвигла тысячу судов»[71]. Следовательно, красота женщины, подвигшей в путь тысячу судов, равна одной Елене. Как же мы оценим красоту женщины, которая подвигла в путь только один корабль? Очевидно, она равна одной миллиелене. Любую женщину, хоть сколько-нибудь претендующую на красоту, можно оценить промежуточным значением по этой шкале. Возьмем, например, Грету Гарбо: вероятно, ей можно дать семьсот пятьдесят миллиелен, потому что при поразительно красивом лице у нее тощая фигура и большие ноги. Что касается Марии, то она кажется мне чудом во всех отношениях, которые я имел удовольствие исследовать. И ее одежда явно не прячет под собой никаких дефектов. Я даю ей восемьсот пятьдесят миллиелен. Артур, что скажете?

– Я скажу, что мы с ней друзья, а друзей я не оцениваю с помощью математических величин, – ответил Артур.

– О, какой вы добропорядочный! «Никогда не упоминать имени дамы в офицерской столовой», да?

– Называйте как хотите. Но я думаю, что есть разница между статуей и человеком, которого я лично знаю.

– И «да здравствует маленькая разница»! – воскликнул Эрки.

Холлиер тяжело и громко дышал, и я задался вопросом: а что знает Эрки? Потому что если он знает хоть что-нибудь, то скоро это станет известно всему миру, причем в той форме, которую придаст этой новости неприятный ум Эрки. Но я не понимал, как при сложившихся обстоятельствах Эрки мог узнать хоть что-то про Холлиера с Марией. Я также не понимал, почему меня это задевает, хотя, очевидно, задевало. Я понял, что пора переменить тему. Секретарше было явно не по себе: она видела, что назревает неприятная ситуация, но не понимала, о чем идет речь.

– Я хочу кое-что предложить, – сказал я. – В завещании нашего старого друга Фрэнсиса Корниша говорится, что все исполнители должны выбрать что-нибудь на память о нем, и мы все время действовали в предположении, что это касается нас троих. Но ведь Артур тоже исполнитель! Артур, в первый день, когда мы тут встретились, вам понравилась одна картина, маленький набросок Вэрли.

– Она предназначалась галерее Онтарио, – сказал Эрки. – Очень жаль, но она занята.

– Да, я знаю, – сказал я. Непонятно, почему Эрки думает, что только он один все знает. – Но мне сказали, что вы, Артур, любите музыку. И даже собираете музыкальные рукописи. Кое-какие из незанятых вещей могут вас заинтересовать.

Артур был польщен, как часто бывает с богатыми людьми, когда кто-нибудь вспоминает, что они, вообще говоря, тоже люди и не все в их власти. Я выудил конверт, заранее положенный поближе, и преподнес Артуру. У него загорелись глаза при виде элегантного, тонкого почерка на четырехстраничном олографе[72] песни Равеля и листа бумаги с шестью или восьмью тактами, написанными неподражаемой сильной рукой Шенберга.

– Я с большим удовольствием приму это, – сказал он. – И большое спасибо, что вы обо мне подумали. Мне приходило в голову что-нибудь выбрать, но после случая с Вэрли я не хотел настаивать.

Да, но теперь мы узнали его лучше, и он стал нам симпатичнее, чем тогда, когда жадно смотрел на Вэрли. Артур учился на ходу.

– Если мы всё решили, я хотел бы на этом закончить, – сказал я. – Мы ждем вас в Плоурайте в шесть, и мне как заместителю декана еще надо кое-что сделать.

Я взял своих Бирбомов, Холлиер засунул под мышку по два тома Геснера с каждой стороны, а Маквариш, чей трофей был тяжел, попросил секретаршу вызвать ему такси. За счет наследства Корниша, я не сомневался.

Я с сожалением покидал жилой комплекс, где располагались квартиры Корниша и где я часто проклинал взваленную им на меня работу. Мы опустошили пещеру Аладдина, и это было приключение.

2

Обязанности заместителя декана необременительны, и я с радостью принял эту должность, поскольку к ней прилагалась хорошая квартира в колледже; в Плоурайте не было бакалавриата – только магистратура и аспирантура, поэтому он был приятным оазисом тишины и спокойствия посреди университета. Когда наш колледж устраивал гостевые вечера, я должен был присматривать, чтобы все шло хорошо, чтобы гости не чувствовали себя покинутыми, а еда и питье были настолько хороши, насколько этого можно ожидать в университете. Гостевые вечера недешево обходились колледжу, но поддерживали традицию, о которой в современных университетах часто забывают, – старинный обычай ученого гостеприимства. Мы устраивали эти встречи не для того, чтобы люди могли, жуя и запивая, торговаться и заключать сделки; это были не унылые, вызывающие изжогу «рабочие обеды», не скучные «симпозиумы» на определенную тему. Ужины проводились раз в две недели, и колледж приглашал гостей, чтобы они могли поесть, выпить и повеселиться. Просто потому, что так выражается торжество цивилизации над варварством, человеческих чувств над пыльной ученостью и утверждается постулат, что жизнь ученого – хорошая жизнь. Ози Фроутс определил, что я люблю церемонии, и не ошибся. Наши гостевые вечера были церемониями, и я прилагал особые усилия, чтобы они были церемониями в лучшем смысле этого слова, то есть чтобы люди приходили, потому что им очень хочется, а не потому, что не удалось отвертеться.

На эту ноябрьскую пятницу мы пригласили миссис Скелдергейт из парламента провинции Онтарио, главу комитета по распределению финансирования для университетов. Я устроил приглашения Холлиеру и Корнишу – а потому пришлось позвать и Маквариша тоже, – чтобы скромно отпраздновать завершение работы над наследством Корниша. Артур, конечно, мог пригласить нас на обед ради такого случая, но я решил его опередить: мне не нравится идея, что самый богатый человек в компании всегда должен платить за всех.

Кроме перечисленных людей, на ужин должны были прийти четырнадцать сотрудников Плоурайта, не считая декана и меня. Мы были спаянной группой, несмотря на разнообразие научных интересов. Гилленборг – выдающийся сотрудник медицинской школы нашего университета, Дердл и Делони – с кафедры английского, но с разных направлений, Эльза Чермак – экономист, Хитциг и Бойз – с кафедр физиологии и физики, Стромуэлл – медиевист, Ладлоу – юрист, Пенелопа Рейвен – с кафедры сравнительного литературоведения, Аронсон – компьютерщик, Роберта Бернс – зоолог, Эрценбергер и Ламотт – с кафедр немецкого и французского, а Мукадасси – гость кафедры стран Юго-Восточной Азии. Если учесть, что Маквариш – историк, Холлиер представляет плохо определенную, но вызывающую большие споры область медиевистики, декан – философ (зоилы утверждали, что он был бы счастливее в университете девятнадцатого века, где еще существовало отделение философии морали), а сам я – специалист по классической филологии, наши интересы чрезвычайно разнообразны, и я надеялся, что разговор выйдет оживленным.

И не я один. Когда мы спускались из большого зала, чтобы продолжить ужин в зале профессуры, Эрки Маквариш взял меня под руку и прошептал на ухо медоточивым голосом – а он умел быть сладкозвучным, когда хотел:

 

– Восхитительно, Симон, совершенно восхитительно! Вы знаете, что мне это напоминает? Конечно, вы знаете, что я страстный поклонник Рабле. Все из-за моего великого предка. Ну так вот, мне это напоминает ту прелестную главу о деревенских жителях на празднике, во время рождения Гаргантюа, когда они выпивают, болтают и шутят. Помните, как сэр Томас перевел название главы? «Как они болтали во хмелю». Наша беседа в зале была великолепна, а эти младшие преподаватели очень милы, но я с нетерпением жду, когда мы водворимся в зале профессуры, где, несомненно, ученые будут болтать во хмелю с удвоенной силой.

Он метнулся в мужской туалет. Мы специально устраиваем перерыв в ходе гостевого вечера, чтобы каждый мог сходить в туалет, освежиться, при необходимости прополоскать вставную челюсть и приготовиться к тому, что будет дальше. Я знаю, что моя чувствительность к любым словам Эрки Маквариша доходит до абсурда. Но все же мне было неприятно, что он сравнил нашу приятную трапезу с раблезианским обжорством. Да, через несколько минут мы должны были сесть за стол, где стоят вино, орехи и фрукты, но главное в этом застолье – беседа. Эрки совершенно не обязательно было выражаться так, как будто мы – выпивохи-крестьяне из книги его любимого автора. Но все же Эрки не дурак: я как замдекана должен был следить, чтобы графины с вином не пустели, чтобы у Эльзы Чермак была ее сигара, а у подагрика Ламотта – его минеральная вода. А потому я, единственный из собравшихся, обладал свободой перемещения вокруг стола и мог слушать, как ученые болтают во хмелю.

– О, какая красота! – воскликнула миссис Скелдергейт, входя в зал профессуры вместе с деканом. – Какая роскошь!

– Не такая уж и роскошь, – возразил декан, для которого это была больная тема. – И я вас уверяю, на этот стол не пошло ни цента из госбюджета; вы – наш гость, а не угнетенных налогоплательщиков.

– Но все это столовое серебро, – сказала дама из правительства. – Такое совсем не ожидаешь увидеть в колледже.

Декан не мог оставить эту тему в покое, и, учитывая, с кем он беседовал, трудно его винить.

– Это все подарки колледжу, и поверьте мне на слово, что, если все содержимое этого стола продать с аукциона, не хватило бы даже на неделю работы такой лаборатории, как… – он лихорадочно искал в уме, кого бы назвать, – как у профессора Фроутса.

Миссис Скелдергейт была тактична, как любой политик.

– Мы все надеемся, что профессор Фроутс совершит большое открытие. Может быть, прольет новый свет на природу возникновения рака.

Она повернулась налево, туда, где стоял Арчи Делони, и спросила:

– Кто вон тот красивый, но мрачный мужчина, ближе к тому концу стола?

– О, это Клемент Холлиер, он роется в мусорных кучах идей далекого прошлого. Он красив, правда? Когда ректор в своей речи назвал его украшением университета, мы не могли решить, что имеется в виду, – его внешность или его труды. Но заботы его старят. «Еще хранит в руинах величавых былую мощь», как выражался Байрон[73].

– А вон тот человек, который всех рассаживает по местам? Я точно знаю, что мы уже встречались, но у меня ужасная память на имена.

– Это наш замдекана Симон Даркур. Бедняга Симон борется с тем, что Байрон называл «жировой водянкой», а попросту – с полнотой. Очень достойный человек. Священник, как видите.

Интересно, Делони все равно, услышу ли я? Или он даже хочет, чтобы я услышал? «Жировая водянка», подумать только! О, как злобны эти костлявые эктоморфы! По всей вероятности, я еще буду радоваться жизни, когда Арчи Делони скрутит артритом. Выпьем же за мои сорок футов кишок и все, что к ним прилагается!

Профессор Ламотт был бледен и промокал лоб носовым платком: судя по всему, Роберта Бернс только что наступила ему на подагрическую ногу. Роберта расстраивалась, а Ламотт, идеал вежливости, ее успокаивал:

– Ничего страшного, это совершенно не имеет значения.

– Нет, имеет, – сказала Роберта, которая обожала спорить, как все шотландцы, но при этом была добросердечна. – Все имеет значение. Вселенной приблизительно пятнадцать миллиардов лет, и я клянусь, что за это время не случилось ни одного незначительного происшествия, – все, что произошло, каким-то образом повлияло на общий итог. Может быть, вам полегчает, если вы меня ударите? Я вам разрешаю заехать мне кулаком в ухо.

Но Ламотт, к которому уже вернулся нормальный цвет лица, только игриво хлопнул ее по уху пальцами. Декан услышал их разговор и отозвался:

– Роберта, я вас слышу и совершенно согласен: все имеет значение. И это порождает целый сонм рассуждений на темы этики.

Декан совершенно не умеет вести светскую беседу, и профессора помоложе любят над ним подтрунивать. В разговор вмешался Делони:

– Но вы не можете не признавать существования тривиальных, совершенно бессмысленных предметов и явлений. Таких, как великая распря, бушующая ныне на кафедре кельтских исследований. Вы слышали?

Декан не слышал, и Делони стал рассказывать:

– Вы знаете, как они там вечно квасят – причем крепкое, а не кровь виноградной лозы, как цивилизованные люди вроде нас. На прошлой неделе Дарраг Туми набрался до изумления и храбро заявил, что «Мабиногион»[74] на самом деле ирландский эпос, а валлийцы его украли и совершенно испортили. Профессор Джон Дженкин Джонс поднял перчатку, и дело дошло до кулачной драки.

– Не может быть! – воскликнул декан, прикидываясь, что он в шоке.

– Арчи, это совершеннейшая неправда, – сказала профессор Пенелопа Рейвен: она обходила стол, ища карточку со своим именем. – Они не обменялись ни одним ударом; я там была, я знаю.

– Пенни, вы их просто выгораживаете, – сказал Делони. – Удары были. Я слышал это из неопровержимо авторитетного источника.

– Не было никаких ударов!

– Ну, толчки.

– Да, возможно, они толкались.

– И Туми упал.

– Поскользнулся. Вы раздуваете этот инцидент до эпических размеров.

– Может быть. Но университетское насилие так мелко. Душа просит чего-нибудь полнокровного. Какого-нибудь достойного мотива. Приходится преувеличивать, чтобы не чувствовать себя пигмеем.

У нас на гостевых вечерах не положено так себя вести. Усевшись за стол, следует вежливо беседовать с соседями слева и справа, но люди типа Делони и Пенни Рейвен имеют привычку кричать через стол, влезая в чужие разговоры. Декан принял горестный вид – так он выражал свое неодобрение. Пенни повернулась к Аронсону, а Делони – к Эрценбергеру, и оба начали вести себя хорошо.

– А правда, что если вскрывать ирландцев, то у четырех из пяти окажется луженый желудок? – шепотом спросила Пенни.

Гилленборг, швед, подумал и ответил:

– Это не входит в мою тематику.

– Чем вы сегодня занимались? – спросил Хитциг у Ладлоу.

– Читал газеты, – ответил Ладлоу, – и они мне порядком надоели. Каждый день десяток храбрых цыплят кричит в заголовках, что небо падает.

– Только не спрашивайте меня, почему все большие новости – обязательно плохие, – сказал Хитциг. – Человечество радуется прегрешениям, всегда радовалось и всегда будет радоваться.

– Да, но эти прегрешения очень однообразны, – сказал юрист. – Все одни и те же старые темы, без вариаций. Как жаловались наши друзья на другом конце стола, примитивность преступлений делает их обыденными. Потому так популярны детективные романы: в них преступники всегда хитроумны. Настоящее преступление не хитроумно: все те же сюжеты повторяются снова и снова. Если бы я хотел совершить убийство, я придумал бы совершенно новое орудие. Думаю, я пошел бы на кухню к жене, залез в морозилку и вытащил замороженную буханку хлеба. Вы видали такие? Они как большие камни. Треснуть жертву – скажем, свою жену – по голове, потом испечь хлеб и съесть. Полиция тщетно ищет орудие убийства. Нестандартное мышление, понимаете?

– Вас найдут, – сказал Хитциг, который знал очень много о Ницше и был склонен к мрачности. – По-моему, такую схему уже пробовали.[75]

– Вполне возможно, – согласился Ладлоу. – Но, по крайней мере, я добавлю что-то новое к монотонной повести Отелло. И войду в анналы истории преступлений как «убийца хлебом». Я признаю, что мы живем в мире, полном насилия, но меня не устраивает единообразие этого насилия.

– Надо полагать, время студенческих беспорядков уже прошло, – говорила в это время миссис Скелдергейт, обращаясь к декану.

– И слава богу, – ответил он. – Хотя мне кажется, что люди сильно преувеличивали те беспорядки, которые были; в университетах всегда бунтуют, и студенты неустанно лезут в политику. Фраза «студенты устроили беспорядки на улицах» отдается эхом во всех уголках и закоулках истории. Но конечно, мы относимся к своим студентам гораздо гуманнее, чем европейские университеты когда-либо относились к своим. Некоторые мои коллеги из Сорбонны хвастаются, что никогда не говорили со студентом за пределами аудитории, так как предпочитают избегать всякого сближения. Как видите, разительное несходство с англоамериканской традицией.

– Господин декан, значит, вы думаете, что бунты ничего не изменили?

– О, изменили, спору нет. Согласно нашей традиции, отношения преподавателя и студента – это отношения адепта и ученика, ищущего посвящения. Желание заменить их на отношения поставщика услуг и клиента послужило одной из причин беспорядков. Эта идея и публике понравилась, и, соответственно, правительства начали говорить с университетами в том же духе, если мне позволено будет так выразиться. «В следующие пять лет нам понадобятся инженеры числом семьсот голов; профессор, извольте все устроить». И так далее. «Профессор, вам не кажется, что философия в наше время – ненужное излишество? Неужели вы не можете сократить штаты?» Образование для немедленного эффективного употребления – эта идея сейчас популярна, как никогда, и никто не желает смотреть вперед, никто не хочет думать об интеллектуальном тонусе страны.

Миссис Скелдергейт растерялась: она открыла кран, который уже не могла закрыть, и декан пошел вразнос. Но она умела слушать, и на ее лице не отразилось ничего, кроме интереса к словам собеседника.

69…колледж Святой Магдалины… Баллиол… Брейзноуз… Мертон… – Колледжи в составе Оксфордского университета.
70Положение в Церкви дало мне возможность поучаствовать в настоящем отречении от трона. – Космо Гордон Лэнг (1864–1945) – архиепископ Йоркский. Известен в числе прочего резко непримиримой позицией, занятой им в ситуации отречения от престола короля Эдуарда VIII (1936). Подпись к карикатуре иронически противопоставляет участие в настоящем отречении участию в театральном (во многих пьесах английских драматургов рассматривается ситуация отречения от престола).
71…«что в путь подвигла тысячу судов». – Слова из пьесы Кристофера Марло «Трагическая история доктора Фауста».
72Олограф – документ, полностью и собственноручно написанный человеком, чья подпись под ним стоит.
73«Еще хранит в руинах величавых былую мощь»… – Байрон Дж. Г. Манфред. Акт III, сц. IV. Перев. И. Бунина.
74«Мабиногион» («Mabinogion», букв.: «то, что должен знать рассказчик – ученик барда») – единственный дошедший до нас памятник древневаллийского прозаического эпоса. Важная часть кельтской культуры.
75…вытащил замороженную буханку хлеба. <…> Треснуть таким жертву… по голове, потом испечь хлеб и съесть. <…> По-моему, такую схему уже пробовали. – Аллюзия на рассказ Роальда Даля «Агнец на заклание», только там был не хлеб, а окорок.