Kostenlos

Гвардеец Барлаш

Text
Autor:
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

ХXVI
На мосту

Te, кто стоит выше,

Имеют выгоду во всем.


Хромой человек стоял на мосту, который соединял берега Нейер Прегель от Кантовской улицы, составляющей центр Кенигсберга, с островом Кнейпгоф. Этот мост, Крэмер Брюке, можно было назвать сердцем города. От него с обеих сторон расходятся узкие улицы. Улицы бойкие, торговые, запруженные узкими санями, перевозящими дрова от Прегеля в город.

Этот мост не минует рано или поздно ни один деловой человек, живущий в городе, будь он пеший, или в санях, или верхом. Тут всегда проходили праздные люди и угрюмые университетские профессора, все еще оплакивающие смерть Канта, совершали здесь свои прогулки.

Здесь хромой человек – сапожник, проживающий в доме на Нейер-Маркт, где липы доросли до самых верхних окон, – терпеливо простоял три дня на этом мосту. Он, как большинство хромоногих, был очень толст и тяжел. У него было квадратное, мрачное лицо, которое как будто говорило, что его владелец скорее простоит здесь до Страшного суда, чем не выполнит порученное ему дело.

Было очень холодно. Стояла самая середина зимы. Сапожник кутался в овчинную шубу, которая оледенела и стояла на нем колом. Чтобы согреться, он иногда ковылял от одного конца моста до другого, но ни разу не покинул свой пост. Иногда он облокачивался на каменные перила на конце Кантовской улицы и смотрел вниз, на рыбный рынок, где женщины из Пилау и с балтийских берегов, похожие на бесформенные узлы с одеждой, стояли над своими корзинами с промерзшей рыбой. Рынок безмолвствовал. Невозможно торговаться, если, открыв лицо, можно в одну минуту отморозить себе кончик носа. Едва ли покупатель был в состоянии выгодно купить что-нибудь из-за бахромы ледяных сосулек, стучащих об его губы.

Прегель стоял три месяца замерзшим, так как один только раз, в ноябре, наступила оттепель, стоившая Наполеону стольких тысяч жизней на разрушенном мосту через Березину. Хотя под этим мостом не текла вода, но много чужеземных ног прошли по нему.

По нему прогромыхала тяжелая карета Наполеона, проехали громоздкие пушки, которые Макдональд вез на север для блокирования Риги. За последние недели через него прошли остатки отступающей армии, горсточка умирающих беглецов. Макдональда с его штабом позорно прогнали через него казаки, которые по пятам преследовали великого маршала, все еще взбешенного отступлением Йорка и прусских войск.

А теперь казаки на своих поджарых и норовистых лошадях беспрепятственно сновали по улицам города. Сапожник смотрел на них с одеревенелым выражением лица. Трудно было сказать, предпочитал ли он казаков французам или же был равнодушен как к тем, так и к другим. Он осматривал их сапоги с профессиональным презрением. Все люди смотрят на человечество с точки зрения своих собственных интересов. И лишь тот, кто живет за счет алчности, тщеславия или кормится за счет милосердия соседей, привыкает наблюдать за лицами.

Так как сапожник смотрел на ноги проходивших, то последние мало обращали на него внимания. Тот, кто смотрит в землю, проходит незамеченным, ибо самое верное средство возбудить интерес – это выглядеть заинтересованным. Казалось, что этот сапожник ищет пару сапог, сделанных не в Кенигсберге. И на третий день его лишенные выражения глаза ожили при виде ног, обутых не в Польше, не во Франции, не в Германии и не в России.

Хозяин этих износившихся сапог был стройный смуглый мужчина со спокойными, но проницательными глазами. Он заметил пристальный взгляд сапожника и обернулся, чтобы взглянуть на него с беспокойством, которое порождает война. Сапожник тотчас же заковылял в его направлении.

– Не поможете ли вы бедному человеку? – произнес он.

– Почему я должен вам помогать? – возразил вместо ответа новоприбывший. – Вы не голодны… вы никогда в жизни не умирали от голода.

Он говорил по-немецки довольно бегло, но его акцент был не совсем прусский.

Сапожник внимательно посмотрел на него.

– Вы англичанин? – спросил он.

Мужчина утвердительно кивнул головой.

– Пойдемте сюда.

Сапожник заковылял по направлению к Кнейпгофу, а англичанин последовал за ним. На углу Коль-Маркта сапожник обернулся и пристально посмотрел, но не на человека, а на его сапоги.

– Вы моряк, – сказал он.

– Да.

– Мне сказали, чтобы я отыскал английского моряка, Луи д’Аррагона.

– Так вы его нашли.

Однако сапожник колебался.

– Как мне удостовериться в этом? – подозрительно спросил он.

– Вы умеете читать? – поинтересовался д’Аррагон. – Я могу доказать, кто я такой… если, однако, пожелаю. Но я не уверен, хочу ли я этого.

– О, это только письмо… неважное! Какое-то ваше личное дело. Письмо из Данцига, написанное человеком, чье имя начинается на Б.

– Барлаш, – спокойно подсказал д’Аррагон, вынимая из кармана бумагу, которую он развернул и поднес к глазам сапожника.

То был паспорт, написанный на трех языках. Если сапожник и умел читать, то он не спешил похвастаться ученостью, далеко превышавшей его положение. Но он взглянул на бумагу взглядом, достаточно опытным, чтобы схватить ее главную суть.

– Да, это имя писавшего, – сказал сапожник, шаря в карманах. – Письмо не запечатано. Вот оно.

Передавая письмо, сапожник сделал еле заметный знак рукой.

– Нет, – возразил д’Аррагон. – Я не принадлежу к Тугендбунду и ни к какому иному тайному обществу. Мы, англичане, не нуждаемся в таких союзах.

Сапожник неловко рассмеялся.

– У вас острые глаза, – ответил он. – Англия – великая страна. Я видел реку, запруженную английскими судами перед тем, как Наполеон прогнал вас с морей.

Д’Аррагон, разворачивая письмо, улыбнулся.

– Наполеон еще не сделал этого, – сказал он с той живостью, которая давала возможность английским морякам считать забавным всякий разговор о морском главенстве.

Он внимательно прочел письмо, и его лицо окаменело.

– Я получил инструкции, – сказал сапожник, – передать вам письмо и вместе с тем известить вас, что вам будет оказано необходимое содействие. Кроме того…

Он остановился и указал своим толстым, запачканным клеем пальцем на письмо…

– Это написано не тем, кто подписался внизу.

– Тот, кто подписался, вовсе не умеет писать.

– Этот почерк, – продолжал сапожник, – послужит вам паспортом во всех частях Германии. Тот, кто имеет при себе письмо, написанное этим почерком, может свободно жить и путешествовать везде, от Рейна до Дуная.

– Так я, значит, пользуюсь дружбой могущественного человека, – сказал д’Аррагон, – потому что знаю, кто написал это письмо, и, кажется, могу похвастаться, что он мне друг.

– Я в этом уверен. Мне уже это передали, – произнес сапожник. – Есть у вас квартира в Кенигсберге? Нет. Так вы можете разместиться в моем доме.

Считая дело заранее решенным, сапожник заковылял через Коль-Маркт по направлению к ступенькам, спускавшимся к речке.

– Я живу на Нейер-Маркт, – произнес он, запыхавшись. – Я три дня ожидал вас на этом мосту. Где вы были все это время?

– Избегал французов, – коротко ответил д’Аррагон.

Относительно своих собственных дел он был скрытен.

Они зашагали дальше по грязному, утоптанному снегу и больше не разговаривали. Мужчины прошли через Нейер-Маркт и вошли в дом, около которого растут высокие липы. Комната, предложенная Луи д’Аррагону, была та самая, в которой Шарль Даррагон переночевал полгода тому назад. Мир, в котором мы живем, так мал и так узок круг, который судьба проводит вокруг жизни человека!

Сапожник ввел гостя в комнату и, рассказав о ее преимуществах, хотел уже удалиться, как вдруг д’Аррагон, снимавший с себя шубу, привлек чем-то его внимание, и он остановился на пороге.

– В ваших жилах течет французская кровь, – отрывисто произнес сапожник.

– Да… немного.

– Так. Вы мне напомнили… Это странно, но когда вы клали свою шубу, то напомнили мне одного француза, который однажды переночевал здесь. Вы походите на него лицом и сложением. То был шпион, прошу покорно, да, он входил в состав тайной полиции французского императора. Я тогда был новичком, но все-таки почувствовал, что дело тут неладно. Я взял его сапоги под предлогом их починки. Я запер его. Но он, прошу покорно, вышел из этого окна и без сапог. Он проследил за мной и узнал многое из того, чего ему не следовало бы знать. Я это потом слышал от других. Этот человек оказал императору большую услугу. Он, кажется, спас Наполеону жизнь в Данциге. Со мною же сыграли скверную шутку, но я сам был виноват. Я думал заработать талер, дав ему приют, а он все это время обманывал меня. Он переоделся простым солдатом, в действительности же это был штабной офицер. Но я знаю имя офицера, которому он написал рапорт о той ночи.

– А! – произнес д’Аррагон, занятый своим багажом.

– Это Казимир – польское имя. А два дня тому назад я получил о нем сведения. Он получил амнистию, обещанную русским императором, женился на очень красивой девушке и живет по-княжески в Кракове. И все это со времени осады Данцига.

– А другой? Тот, кто ночевал здесь. Вернулся ли он обратно через Кенигсберг?

– Нет. Если бы он проехал, то я бы встретил его. Мне хотелось бы его увидеть. Пока французы сидели в Кенигсберге, я не покидал свое место на мосту, а месяц тому назад последние солдаты убежали, преследуемые по пятам казаками. Нет. Я бы заметил его и обязательно узнал бы. Этого молодого красивого господина нет по эту сторону Немана. Чем я еще могу вам помочь?

– Вы можете помочь мне уехать в Вильну, – сказал д’Аррагон.

– Вы никогда не попадете туда.

– Попробую, – ответил моряк.

XXVII
Проблеск памяти

Ничто, кроме неба, не может покрыть его высокую славу. Никакие пирамиды не могут усилить память о нем, а только вечная сущность его величия.


– Почему я вас не пускаю гулять на улицу?.. – спросил Барлаш в одно февральское утро, энергично стряхивая снег со своих сапог. – Почему я не пускаю вас гулять?

 

Тщательно заперев на засов тяжелую дубовую дверь, которая была так укреплена, точно хозяева дома готовились к ожесточенному штурму, он последовал за Дезирэ на кухню. На лице Дезирэ была та прозрачная бледность, которая указывает на жизнь взаперти. Барлаш же, потрепанный непогодой, не обнаруживал никаких признаков того, что он выдержал месяц осады в переполненном городе.

– Я скажу, почему не пускаю вас гулять на улицу. Потому что это неподходящее место для женщины, потому что если вы пройдетесь отсюда до Ратуши, то насмотритесь таких картин, которые начнут преследовать вас во сне, а в старости не дадут вам покоя. Знаете ли, как сейчас поступают с покойниками? Их выбрасывают за дверь, ничем не прикрыв их изможденной от голода наготы, совершенно так, как Лиза выбрасывает каждое утро золу. И телеги объезжают улицы, как бывало в мирное время объезжал их мусорщик… И, подобно мусорщику, они иногда роняют часть своей клади. А запах, разносимый ветром, не что иное, как тифозная зараза. Вот почему вам нельзя выходить на улицу.

Барлаш расстегнул свою шубу, под которой оказался нарядный мундир, ибо Рапп одел свою жалкую армию в новое платье, которым в начале войны, по приказанию Наполеона, были заполнены многочисленные склады Данцига.

– Вот, – сказал Барлаш, кладя на стол маленький сверточек. – Это мой сегодняшний паек. Две унции конины, одна унция солонины… то же самое, что и вчера. Неизвестно, как долго будут нас так щедро кормить. Прибережем солонину: она может когда-нибудь пригодиться.

И, хрипло рассмеявшись, Барлаш поднял половицу, под которой прятал свои запасы.

– Не состряпаете ли вы себе завтрак сами? – поинтересовалась Дезирэ. – Для отца у меня найдется кое-что другое.

– А что у вас есть? – отрывисто спросил Барлаш. – Неужели вы прячете что-нибудь от меня?

– Нет, – с улыбкой ответила Дезирэ. – Я дам ему кусочек ветчины, оставшийся от вчерашнего ужина.

– Оставшийся… – повторил Барлаш, близко подходя к ней. – Оставшийся? Так вы, значит, вчера не ужинали?

– Так же, как и вы: ведь ваш ужин под полом.

Барлаш отвернулся с жестом глубокого отчаяния. Он уселся в высокое кресло у камина и, глубоко задумавшись, начал топать одной ногой по полу.

– О женщины… женщины! – проворчал он, пристально смотря на тлеющие угли. – Лгут… все лгут. Вы сказали, что ваш ужин был вкусный! – крикнул он Дезирэ через плечо.

– Да, – весело ответила она, – он и сейчас еще вкусный.

Барлаш не поддержал ее веселого настроения. Несколько минут он просидел неподвижно. «Это компромисс. И всегда так. И пришлось сразу же пойти на компромисс с первой женщиной, как только она была создана. С тех пор мужчины поступали так всегда и без всякой пользы для себя».

– Послушайте, – произнес он громко, обернувшись наконец к Дезирэ, – я хочу заключить с вами сделку. Я съем свой вчерашний ужин… здесь, у стола, сейчас… если вы съедите свой.

– Согласна.

– Вы голодны? – спросил Барлаш, когда перед ним появился скудный завтрак.

– Да.

– И я тоже.

Барлаш рассмеялся уже совсем весело, и завтрак походил на своего рода пиршество, несмотря на то что состоял всего-навсего из двух унций конины и полунции ветчины с ржаным хлебом, выпеченным с одной третью соломы. Хлеб, который Рапп позволял населению покупать.

Ибо Рапп сначала укротил свою армию, а теперь укрощал данцигцев. Он водворил дисциплину в своем собственном лагере, сформировал полки, устроил госпитали (которые немедленно наполнились). Он защищал граждан от грабежа умиравших от голода, одичавших беглецов.

Затем он обратил внимание на данцигцев, враждебных ему как открыто, так и тайно. Он завладел церквами и превратил их в магазины. Из школ он сделал госпитали, из монастырей – казармы. Он ворвался в погреба данцигцев и отнял вино для больных. Погреба же он взял под свой строгий контроль, и никто не смел требовать свою собственность.

– Мы, – говорил он с тем мрачным эльзасским остроумием, которое почти не понимали пруссаки, – составляем одну семью в тесном доме, где я состою ключником.

Барлаш оказался пророком. Его тайные запасы избежали бдительного глаза обхода, который он сам привел в дом на Фрауэнгассе. Хотя он был довольно скуп, однако же всегда мог дать Дезирэ что-нибудь, чего она желала, и даже иногда предупреждал ее невысказанные желания. Взамен этого он требовал абсолютного послушания, и, после умеренного завтрака следуя своей политике, он принялся журить Дезирэ за то, что она лишает себя пищи.

– Видите ли, – сказал он, – осада – это вопрос желудка. Мы сражаемся не с русскими, потому что они не хотят сражаться. Они сидят вокруг города и ждут, пока мы помрем от голода и тифа. И мы оказываем им эту услугу по двести человек в день. Да, ежедневно Parai избавляется от двухсот ртов, которые ничего больше не требуют. Будьте жадны, – съедайте все, что имеете, в надежде завтра освободиться – и вы умрете. Будьте скупы – морите себя голодом из экономии или из любви к кому-нибудь, кто съест вашу долю, забыв даже поблагодарить вас, – и вы умрете от тифа. Будьте осторожны, терпеливы и экономны – ешьте мало, двигайтесь сколько можете, тщательно варите свою пищу с солью – и вы выживете. Я выдержал осаду за тридцать лет до вашего рождения, и я еще жив и переживу очень многих. Слушайте меня – и мы выдержим осаду Данцига, которая только начинается.

Затем Барлаш вдруг дал волю своему гневу: он вдруг хлопнул рукой по столу и закричал:

– Но тысяча чертей! Не уверяйте меня, что вы ели, когда не делали этого!

Увлекшись важностью вопроса, Барлаш наговорил Дезирэ много такого, что не может быть передано.

– А хозяин, – неожиданно закончил он, – как он?

– Ему не совсем хорошо, – ответила Дезирэ.

Этот ответ не удовлетворил Барлаша, и он непременно захотел разуться и пойти наверх навестить Себастьяна.

Больной утверждал, что его нездоровье – пустяки, просто пища ему не подходит.

– Вы привыкли жить хорошо, – произнес Барлаш, глядя на Себастьяна таким взглядом, точно он напоминал ему что-то давно забытое. – Посмотрим, нельзя ли тут что-нибудь сделать.

Барлаш ушел и вернулся через час с только что убитым цыпленком. Дезирэ не спросила, где он его достал. Она отказалась от таких расспросов, потому что Барлаш всегда открыто признавался в воровстве, и девушка не знала – верить ему или нет.

Но изменения в диете не оказали благотворного действия, и на следующий день Дезирэ послала Барлаша за доктором, который практиковал на Фрауэнгассе. Доктор только мрачно покачал головой. Ибо даже сердце старого доктора в конце концов может очерстветь.

– Я вылечил бы его, – сказал он, – если бы русские не стояли за стенами и если бы я мог дать больному свежего молока, хорошей водки и крепкого бульона.

Но даже Барлаш не в силах был найти молоко в Данциге. Появились водка и даже свежее мясо. Дезирэ собственноручно приготовила суп. Себастьян стал уже не тем человеком с тех пор, как угасла его вера в то, что данцигцы восстанут против завоевателей. Одно время было бы легко произвести такой маневр и сдаться русским. Но Данциг очнулся, когда Рапп уже наложил на него свою железную руку. Рапп так хорошо осознавал свою собственную силу, что с презрительной снисходительностью относился к тем гражданам, которые были уличены в сговоре с неприятелем.

Друзья Себастьяна как будто покинули его. Наверное, было неблагоразумно показываться в обществе человека, навлекшего на себя гнев Наполеона. Некоторые покинули город, поспешно спрятав свои ценности в садах, за печными трубами, под полом, где, может быть, они лежат еще и теперь. Другие вошли в число еженедельной тысячи или тысячи двухсот человек, которые вывозились через Оливковые ворота и сбрасывались в громадные рвы на глазах у русских.

Правда, новости продолжали просачиваться в город, и их поток никогда не прерывался в течение всех тех ужасных двенадцати месяцев.

Большинство известий не сулили французам ничего хорошего. Но то были недостоверные новости, и Себастьян мало утешался тем, что сам Рапп не имел никаких известий из внешнего мира с тех пор, как казаки вынудили вернуться эльбингскую почтовую повозку в ночь седьмого января.

Может быть, Себастьян страдал той самой роковой болезнью, которая овладевает в конце концов всеми людьми, – усталостью от жизни.

Барлаш, который был на двадцать лет старше больного, твердо стоял у его постели и говорил ему:

– Почему бы вам хорошенько не подкрепиться и не посмеяться над судьбой?

– Я принимаю то, что дает мне дочь, – несколько брюзгливо запротестовал Себастьян.

– Но этого недостаточно, – возразил материалист. – Недостаточно проглотить несчастие, надо еще переварить его.

Себастьян ничего не ответил. Он был тихим пациентом и целый день лежал с открытыми глазами. Он, казалось, точно ждал чего-то. Впрочем, по мнению соседей и немногих друзей, таково было его обычное состояние. Он ждал долгие годы, пока Дезирэ не выросла и превратилась в женщину. Он угрюмо ждал чего-то в течение первого месяца осады, без увлечения, без комментариев, пожалуй, даже и без надежды. Казалось, что и теперь он ожидает, что ему станет лучше.

– Нет никакого улучшения, – сказал доктор, который мог только мимоходом заглядывать к своим пациентам, так как работал день и ночь. Ему некогда было посидеть и поболтать, как хотело того его доброе сердце, ибо он знал Дезирэ с детства.

Наступила Масленица, и улицы заполнились шумной праздничной толпой. Неаполитанцы и прочие южане приготовились к карнавалу, и губернатор не отказал им в их ежегодной привилегии. Они сколотили высокую повозку в одном из дворов Мариенкирха и, видя, что она не может пройти под древней аркой на улицу, снесли благочестивое сооружение прошлых поколений.

Крики этих людей глухо доносились сквозь двойные рамы, но Себастьян не осведомился о том, что они означают. На Дезирэ напало утомление – результат жизни без воздуха, без достаточной пищи. Она рассеянно прислушивалась к звукам, доносившимся с улицы, по которой мертвые безмолвно направлялись к Оливковым воротам, между тем как живые беззаботно плясали.

Наступили сумерки, когда наконец вернулся Барлаш.

– Улицы заполнены шутами, – сказал он.

Не получив никакого ответа, Барлаш, бесшумно ступая, подошел к тому месту, где сидела Дезирэ, и встал перед ней, стараясь заглянуть в лицо. Он нагнулся и до тех пор смотрел на Дезирэ, пока она не перестала скрывать свои заплаканные глаза.

Барлаш сделал гримасу и слегка прищелкнул языком. Затем он подошел к постели. До сих пор он вел себя несколько скованно в комнате больного. Но в этот вечер Барлаш отбросил всякие церемонии и молча сел на стоявший поблизости стул.

Вместе с наступлением сумерек, казалось, тишина в комнате усилилась. Наконец она стала до того удручающей, что Барлаш посмотрел в сторону постели. Дезирэ инстинктивно сделала то же самое.

Они оба встали и ощупью добрались до ложа Себастьяна. Дезирэ нашла кремень и высекла из него искру. Барлаш внимательно следил за Дезирэ, пока она подносила свечку к лицу отца. Ожидание Себастьяна закончилось. Барлашу не требовался свет, чтобы узнать смерть.

С лица Дезирэ он медленно перевел свои блестящие, беспокойные глаза на лицо покойника.

– Ах! – хрипло воскликнул он. – Теперь я вспомнил. Я всегда был уверен, что и раньше видел это лицо. Это было на Place de la Nation в телеге… направляющейся к гильотине. Он, должно быть, спасся, как и многие, случайно или по ошибке.

Барлаш медленно подошел к окну, крепко сжал обеими руками свою растрепанную голову, точно хотел подстегнуть свою память. Затем он обернулся и указал пальцем на покойника.

– Это французский дворянин, – произнес он, – один из знатнейших. И вся Франция считает его умершим двадцать лет тому назад. И я не могу вспомнить его имени… Господи Боже мой!.. Не могу вспомнить его имени.