Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Возвращаясь к сюжету с погодинской биографией и воспоминаниями Сербиновича, заметим, что поздние высказывания Карамзина не могут, конечно, служить доказательством того, что и в момент совершения действия он придерживался тех же воззрений. Вместе с тем сам текст записки во многом работает на версию о ее полностью конфиденциальном характере. Столь резкий по интонации и выводам трактат контрастировал со стилистическими и риторическими нормами жанра особых записок на имя императора, принятыми в придворной среде (см., например, другой текст, вышедший из тверского салона Екатерины Павловны в 1811 году, – «Записку о мартинистах» Ф. В. Ростопчина, устроенную иначе, или «Четыре главы о России» Ж. де Местра, которые были непосредственно заказаны монархом[151]). Традиционно тексты, критически осмыслявшие актуальную политическую реальность, – например, знаменитый трактат Щербатова «О повреждении нравов в России» – сохранялись в рукописях и могли циркулировать в ограниченном числе копий и ни в коем случае не предназначались для публикации или тем более ознакомления с их содержанием самого монарха. Именно резкий критический тон записки, а не ее консервативное содержание или факт прочтения царем составляет суть корректно поставленного исторического вопроса о значении текста для эпохи, его породившей. Историограф с предельной откровенностью говорил о «табуированных» в окружении монарха темах – например, о правлении Павла и его убийстве (к тому же в дни десятилетней годовщины этого события)[152].

Предположение о том, что во время встречи Карамзин сознательно планировал резкий разрыв с социальными конвенциями, который поставил бы под угрозу дальнейшую работу над «Историей государства Российского», кажется малоправдоподобным. Обстоятельства свидания Александра и Карамзина также наводят на мысль, что откровенное обличение пороков текущего царствования перед лицом монарха решительно расходилось как с контекстом самой встречи, так и с нормами социального поведения, предписанными позицией Карамзина как официального историографа. По нашему мнению, Карамзин прежде роковой и не запланированной им передачи записки в руки императора стремился следовать более уместной и безопасной модели поведения – в разговорах с царем он выступал прежде всего как историограф.

КАРАМЗИН И ТВЕРСКОЕ ЧТЕНИЕ «ИСТОРИИ»

В Твери Карамзин читал императору фрагменты из создававшейся тогда «Истории государства Российского», а затем долго беседовал с монархом в присутствии Екатерины Павловны и герцога Ольденбургского. 20 марта 1811 года Карамзин сообщал Дмитриеву: «…читал Ему (Александру I. – М. В.) свою Историю долее двух часов; после чего говорил с Ним не мало – и о чем же? О Самодержавии!! Я не имел щастия быть согласен с некоторыми Его мыслями…»[153]. Две части вечера – чтение «Истории» и разговор о самодержавии – могли быть связаны между собой: разговор о самодержавии органично следовал из обзора исторических событий, сделанного Карамзиным. К счастью, мы знаем, какие именно сюжеты легли в основу карамзинского чтения. В посвящении к первому тому «Истории государства Российского» историограф указал на то, что в 1811 году рассказывал монарху «об ужасах Батыева нашествия, о подвиге Героя, Димитрия Донского»[154]. Первая глава будущего V тома «Истории», посвященная Дмитрию, была уже закончена к середине 1809 года[155], таким образом, Карамзин читал императору не только что написанную, «свежую» часть «Истории», но важный для него фрагмент уже созданного прежде текста. Из реплики Карамзина следовало, что чтение имело свой внутренний сюжет, не вполне совпадавший с хронологией событий: рассказ распадался на две части – о покорении Руси иноземцами в середине XIII века и ее чудесном спасении в конце XIV столетия. Как мы увидим, первая часть повествования касалась катастрофы, связанной с разобщенностью русских князей, вторая – выхода из кризиса благодаря установлению самодержавной власти.

Особый акцент на фигуре московского князя Дмитрия Ивановича был связан с осязаемой перспективой грядущей войны с Наполеоном: именно этот исторический персонаж к тому времени был востребован русской исторической драмой в контексте русско-французского конфликта, в частности в известной царю трагедии В. А. Озерова «Димитрий Донской» (1807). В V томе «Истории государства Российского» Дмитрий изображался единственным из московских князей, кто сочетал воинскую добродетель с политической мудростью. Куликовская битва стала провозвестником будущих побед над «иноземным» «тиранством» и «рабством» во славу «отечества и веры». Карамзин писал: «Какая война была праведнее сей? Счастлив Государь, обнажая меч по движению столь добродетельному и столь единодушному!»[156]

Однако не менее существенно, что Дмитрий интерпретировался историографом как один из основателей московского самодержавия. «Стеснение князей удельных» выделялось Карамзиным как ключевая задача правления Дмитрия с самого его начала: «…изумленные решительною волею отрока господствовать единодержавно… они жаловались, но повиновались»[157]. Грядущее столкновение с Ордой диктовало Дмитрию условия его внутренней политики – Карамзин писал, что «Великий Князь… старался утвердить порядок внутри отечества»[158] и с этой целью боролся с новгородской «вольницей» и «междоусобием тверских князей». Конфликт Дмитрия и Олега Рязанского также рассматривался в контексте сопротивления удельных князей нарождавшейся системе московского «единовластия». Карамзин ретроспективно отмечал, что покорение Новгорода в 1386 году оправдывалось не столько разбоями новгородцев, сколько куда более дальними стратегическими целями: «Димитрий прибегнул к оружию, чтобы… со временем воспользоваться ее (области – М. В.) силами для общего блага или освобождения России»[159]. К слову, именно отсутствие единодержавия Карамзин считал источником бед России во время нашествия Батыя на Русь, о котором он говорил монарху 18 марта 1811 года: «…сила Батыева несравненно превосходила нашу и была единственною причиною его успехов… ‹…› Дружины Князей и городá не хотели соединиться, действовали особенно, и весьма естественным образом не могли устоять против полумиллиона Батыева…»[160].

 

По мнению Карамзина, правление Дмитрия, славившегося «великодушным бескорыстием», тем не менее прекрасно иллюстрировало универсальную политическую максиму: «…добродетели Государя, противные силе, безопасности, спокойствию Государства, не суть добродетели»[161]. Успехи и неудачи Донского показывали, что личные качества монарха ограничивались целесообразностью государственной пользы. Параллели между 80‐ми годами XIV века и 1811 годом подсказывали, что важнейшим залогом победы в грядущей войне окажется способность монарха консолидировать свою власть внутри страны, точнее, укрепить самодержавную, единовластную модель правления. Александр также планировал усилить свою власть, однако при содействии Сперанского избрал иной путь – распределения полномочий между монархом и Государственным советом, способного в будущем привести Россию к системе разделения властей.

Карамзин, по-видимому, стремился не только предоставить в распоряжение Александра идеологическую схему, интерпретировавшую будущую войну в историческом контексте, но и указать императору на политические механизмы, которые обеспечат в этой войне успех. Подытоживая сказанное в главе «Состояние России от нашествия татар до Ивана III», историограф заключал, что освобождение от рабства «Моголов» непременно требовало самодержавия: «…сия перемена, без сомнения неприятная для тогдашних граждан и бояр, оказалась величайшим благодеянием Судьбы для России»[162]. Самодержавие интерпретировалось в «Истории» как значимый элемент «чуда», организованного Провидением для России, и наделялось чертами объективной необходимости, органичным свойством российской политической системы. Именно этому историко-философскому аргументу и надлежало уверить монарха во вредности новых установлений и важности возвращения к «екатерининским» формам самодержавия[163].

В свете сказанного понятна и функция, которая отводилась Карамзину в сценарии убеждения Александра: как и подобало историографу, он касался лишь прошлого, однако старался как можно больше его актуализировать. Разговор о Дмитрии Донском логично перетек в обсуждение самодержавия как системы правления, по-видимому, вне каких бы то ни было прямых упоминаний о реформах, инспирированных Александром и Сперанским. Подобное течение дела никак не провоцировало скандал, который тем не менее произошел из‐за того, что Екатерина Павловна все-таки передала Александру записку «О древней и новой России». Сам трактат по жанру и стилистике никак не соответствовал статусу Карамзина как историографа, поскольку добрая часть текста была посвящена не прошлому, а настоящему. В записке Дмитрий Донской уже существенной роли не играл, хотя общая логика рассуждения сохранялась: «Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием»[164]. Трактат не вписывался в логику беседы с императором в последний вечер его пребывания в Твери и выглядел явной дерзостью и нарушением придворных приличий. Изменение правил дистрибуции текста привело к возникновению новых смыслов – сам того не желая, Карамзин внезапно оказался «правдолюбцем» перед троном.

ТЕКСТ ЗАПИСКИ: ОБРАЩЕНИЕ К МОНАРХУ

Для чего же предназначалась записка «О древней и новой России»? Возможно, текст Карамзина служил своеобразным репертуаром исторических и политических аргументов, которые Екатерине Павловне следовало использовать в разговорах с венценосным братом (с той оговоркой, что их беседа наверняка шла бы на французском языке). В таком случае нормы публичного поведения, актуальные для придворного сегмента публичной сферы, оказались бы соблюдены: определения и формулы, невозможные в устах подданного, могли тем не менее прозвучать из уст ближайшего к монарху члена императорской фамилии (вспомним, кроме того, что и великий князь Константин Павлович поддерживал позицию сестры по реформам Сперанского и в тот период восхищался Карамзиным). Записка «О древней и новой России» составлялась Карамзиным после подробного и долгого обсуждения с Екатериной Павловной. Мы можем только догадываться, какова была роль великой княгини в составлении документа, однако само ее участие в финальной редактуре не подлежит сомнению. Екатерина Павловна готовилась к решительному разговору с монархом и остро нуждалась в доводах, способных убедить Александра в необходимости отказа от ослабления самодержавной власти. Однако в итоге сочинение Карамзина было использовано Екатериной Павловной прагматически и без особой щепетильности относительно репутации историографа. Карамзин прекрасно понял это, и на некоторое время их отношения с великой княгиней охладились.

Впрочем, версия Лотмана о расчете Карамзина на непосредственное знакомство Александра I с запиской располагает весомым аргументом, связанным с одним из фрагментов самого трактата. Карамзин писал:

Доселе говорил я о царствованиях минувших – буду говорить о настоящем, с моею совестью и с государем, по лучшему своему уразумению. Какое имею право? Любовь к Отечеству и монарху, некоторые, может быть, данные мне Богом способности, некоторые знания, приобретенные мною в летописях мира и в беседах с мужами великими, т. е. в их творениях. Чего хочу? С добрым намерением – испытать великодушие Александра и сказать, что мне кажется справедливым и что некогда скажет история[165].

Характерно, что рассуждение о праве на высказывание, адресованное монарху, возникает не в начале трактата, а в том месте, где Карамзин «заходит на чужую территорию»: отказывается от историописания и начинает анализировать политику, тем самым выступая уже не столько в функции историографа, сколько в роли политического философа, специалиста по самым разным областям государственного управления – от финансов до социальной и внешнеполитической сферы. Сам по себе такой ход не был новаторским, о политической функции исторических штудий часто писали во второй половине XVIII века (например, Д. Юм[166]). Карамзин оценивал первую половину александровского царствования так, будто оно уже закончилось и, следовательно, подлежит суду «будущего» историка: то, что сейчас только «кажется» справедливым, в будущем станет объективной исторической истиной (подобно тому, как он анализировал, например, просчеты политики Дмитрия Донского). А. Д. Блудова проницательно писала о странной историософской позиции Карамзина-ученого: «Он полагал, что потомство есть своего рода кассационный суд, который разбирает инстинктивно дела прошедших времен (своего народа, разумеется), и что есть великая историческая правда, которая, вместе с тем, правда Божия, восстановляющая честь и невинность тех деятелей, которых имена пострадали только от страстей и злобы или от предрассудков современников…»[167]. Однако, несмотря на аргументацию Карамзина, совершенно очевидно, что бóльшая часть записки «О древней и новой России» создана не историком, а политиком-публицистом – «истинным добродетельным гражданином российским»[168], указующим монарху на пределы его власти[169]. Как бы то ни было, интриги, сопровождавшие появление трактата на свет, обессмыслили академическую легитимацию словесного жеста, трансформировав его в элемент политической войны, закончившейся ссылкой Сперанского в Сибирь.

Карамзин напрямую обращался к Александру I и, следовательно, предполагал, что его текст мог быть прочитан монархом. Как совместить прямые отсылки к диалогу с императором с недовольством Карамзина передачей тому записки? Наша гипотеза состоит в том, что создание текста не подразумевает его немедленной публичной актуализации. Иными словами, возможно, Карамзин рассчитывал на то, что монарх рано или поздно станет читателем трактата, но не желал, чтобы это случилось в марте 1811 года[170]. Сочинение, написанное для одной аудитории, при распространении в другой (даже если речь идет об одном-единственном читателе) способно менять свой смысл: так, вероятно, произошло и с запиской – изначально она предназначалась для узкого придворного круга Екатерины Павловны, а затем вследствие не предвиденных историографом обстоятельств стала известна Александру.

 

Из историографа и послушного клиента великой княгини Карамзин превратился в политика и радикального критика императорских действий, бросившего вызов самому царю и, несмотря на посредничество Екатерины Павловны, поплатившегося за это (в частности, в 1814 году император отказал ему в возможности написать официальную историю войны 1812 года)[171]. Карамзин нашел в себе силы интерпретировать новую роль и сделал ее частью собственного публичного образа[172], о котором мы можем судить по более поздним источникам и полемикам[173]. В частности, его убежденность в своем особом призвании усилилась после успеха, сопровождавшего выход из печати первых томов «Истории государства Российского». Так, 17 октября 1819 года Карамзин уже напрямую обращался к монарху с исповедальным и очень резким по тону письмом, протестуя против планов восстановления польской независимости. Следует, однако, с крайней осторожностью экстраполировать базовые черты карамзинской идентичности на более ранние периоды его биографии. Как мы постарались показать, своей репутацией «честного человека» Карамзин оказался обязан, по сути, случайным обстоятельствам, положившим конец его деятельности сугубо академического толка. С 1811 года историограф начал создавать новый образ – идеального неподкупного советника царя, – оказавший огромное влияние на поведенческие стратегии дворянских интеллектуалов николаевской поры.

Виктория Фреде
Общественное мнение, его облик сверху
Негласный комитет Александра I

Вопрос о происхождении «гражданского общества» в XVIII веке, о его самосознании в качестве движущей силы, способной просвещать и прививать нормы морали обществу в целом, давно занимает исследователей[174]. Основу российской публичной сферы эпохи Просвещения составляли самые разнообразные институты: кружки, салоны, масонские ложи, добровольные объединения, концертные и художественные площадки, театры, журналы и газеты. Вместе взятые, такие сообщества представляли собой «дополитическую литературную публичную сферу», поощряемую государством[175]. Еще бы: ведь «формирование благоприятного общественного мнения» являлось краеугольным камнем в «искусстве государственного управления» для таких просвещенных правителей, как Екатерина II[176]. Озабоченность императрицы «мыслями просвещенной части народа» и готовность учитывать их в составлении указов отмечались и ее современниками[177]. Как бы то ни было, значение «общественного мнения» как ключевого понятия у правящих верхов до настоящего времени систематическому анализу не подвергалось.

Статья попробует его осветить на примере известной группы советников Александра I – Негласного комитета. Комитет возник в тот момент, вслед за Великой французской революцией, в эпоху Наполеона, когда нарождающееся общественное мнение привлекало напряженное внимание в Великобритании, Франции и Германии. К концу 1790‐х годов оно формировалось преимущественно теми образованными личностями, аналитические способности которых давали им право на участие в определении государственной политики. Каждый голос выражал критическое мышление частного лица – как его личные интересы, так и заботу об общем благе. Считалось, что общество, выражая свое мнение, прямо сообщает государству о своих интересах, а государство, в свою очередь, использует это мнение для поддержания политической легитимности и стабильности[178].

Под влиянием политических событий конца XVIII века, понятие общественного мнения также подвергалось критике. Не каждый хор голосов мог отождествляться с «общественным мнением», а суждения того или иного голоса вызывали сомнения: представляют ли они интересы и волю общества в целом, обоснованные аргументы оратора или всего лишь скоропалительные заявления и слухи.

Члены Негласного комитета овладели искусством таких дебатов отчасти потому, что были свидетелями событий, которые эти дебаты породили. Павел Строганов пробыл несколько месяцев в Париже в 1789–1790 годах во время Великой французской революции, в то время как Николай Новосильцев нанес туда короткий визит в 1790 году. Виктор Кочубей провел в Париже зиму 1791–1792 годов, а до этого, с 1788 года, два года жил в Британии, в которой в период с 1789 по 1791 год побывал и Адам Чарторыйский[179]. Новосильцев же прожил в Великобритании с 1796 по 1801 год. Возможно, именно заграничный опыт возвысил их в глазах Александра, с которым они впервые познакомились в 1790 году.

В это время великий князь вынашивал планы реформировать империю, упразднить единовластие и отменить крепостное право. Он дал обещание прибегнуть к помощи своих «молодых друзей» в том случае, если станет императором[180]. В 1801 году, когда Александр взошел на трон, все пятеро вошли в «Негласный комитет», который проводил тайные встречи на протяжении двух или трех лет[181]. Обсуждаемые темы включали создание конституции, освобождение крепостных крестьян, юридические и административные реформы, а также внешнюю политику, но все эти дебаты привели лишь к скромным результатам. Родилась только одна значительная реформа, а именно учреждение нового министерского ведомства в сентябре 1802 года, из чего некоторые исследователи заключили, что сам комитет играл лишь второстепенную роль в царствовании Александра[182].

Обвинения в робости были вполне обоснованны: боязнь того, что в комитете называли «шумом», препятствовала претворению в жизнь его реформаторского плана. Тем не менее тревога привела не к пренебрежению общественным мнением, а, наоборот, к тщательному его изучению. И «общество», и «мнение», и «общественное мнение» регулярно всплывали в ходе их рассуждений, что засвидетельствовано в «протоколах» собраний, которые вел Строганов. Все пятеро использовали эти термины непоследовательно, отчасти из‐за недостаточной образованности в политической теории, а отчасти из‐за своей глубоко укорененной нерешительности. С одной стороны, внимание общественного мнения у них считалось залогом искусства хорошего управления, а с другой – они сомневались в легитимности голосов петербургской элиты, которая представлялась им безнадежно погрязшей в междоусобных распрях и совершенно лишенной «общественного сознания» (esprit public).

Под глубоким влиянием сентиментализма комитет первоначально считал, что отсутствие нужных нравственных качеств отнимает у элит право участвовать в политическом процессе. В результате комитет пытался оставаться негласным, не прибегая к публичным обсуждениям. Только после упадка комитета бывшие друзья Александра решили, что общественное мнение должно стать независимой силой в государстве.

«МНЕНИЕ» В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ, УСЛЫШАННОЕ В ЗИМНЕМ ДВОРЦЕ

На пороге XIX столетия мысль в Санкт-Петербурге била ключом. Салоны, литературные кружки и литературные журналы сыграли важнейшую роль в культурном развитии элиты и в утончении ее вкусов. В городе, переполненном чиновниками и военными, в котором жизнь вращалась вокруг двора, умы и мнения неизбежно клонились к политике. Цензура значительно ограничивала свободу политических высказываний в печати, что еще более подчеркивало важность живого общения и обмена информацией в салонах, на званых ужинах, в парках и на театральных представлениях[183]. Александр, Кочубей, Чарторыйский, Строганов и Новосильцев появлялись повсюду и вращались в разных кругах, впитывая суждения других и создавая свои собственные.

Петербургские гостиные представляли собой полуофициальные пространства для общения. Высокородные семьи, такие как Долгоруковы, Голицыны и Строгановы, устраивали салоны и званые ужины, где сходились на короткую ногу и обменивались сплетнями государственные чиновники, высокопоставленные военные и зарубежные дипломаты. Вспоминая поздние годы правления Екатерины II, Чарторыйский замечает, насколько все гости были озабочены придворной жизнью: «Что там сказали? Что там сделали? Что думают делать? Вся жизненная энергия шла только оттуда»[184]. По его словам, Екатерина питала сознательный интерес к «общественному мнению» и мастерски им управляла[185]. Секрет ее успеха заключался не в том, что она потакала желаниям своих подданных, пишет Чарторыйский, а в том, что она предлагала им искусно поставленный спектакль, в котором они могли участвовать. В результате все население России было у нее «в кармане» в том смысле, какого никогда не достигнут ни ее сын, ни ее внук[186]. Чарторыйский отмечает, что за то краткое время, что Павел пробыл на престоле, тон разговоров стал гораздо менее почтительным: «Среди молодых придворных считалось модным и вполне приличным… развлекать себя сочинением едких и злобных эпиграмм, высмеивающих жалкие черты Павла и чинимые им несправедливости». И действительно, к 1801 году, когда Павел был жестоко убит, «вся страна» («tout le pays») знала о замышлявшемся против него заговоре, кроме самого Павла[187]. Примечательно, что Чарторыйский не корит Павла за конкретные политические решения, которые восстановили против него его же подданных, а обвиняет его в неумении слушать.

Александр страстно жаждал поддержки «общественного мнения» в первые годы своего правления[188]. Тем не менее он отверг средства, которыми пользовалась Екатерина (а именно, тщательно поставленный спектакль) как способ впечатлить своих подданных, тем самым обрушив на себя лавину критики[189]. Беспокойство императора о своей репутации выросло настолько, что в 1803 году он попросил Новосильцева докладывать ему о том, кто и что говорит «в городе»[190]. Соответствующее расширение влияния полиции не одобрялось «молодыми друзьями» императора, но и они беспокоились за свою репутацию[191].

Особенным пространством для обмена новостями и мнениями был Зимний дворец. Если суждения, высказываемые в салонах, необязательно имели целью повлиять на ход политических решений, то мнения, которые высказывались при дворе, неизбежно влекли за собой последствия, которые надо было тщательного взвесить. Чем выше чин, тем хуже невоздержанность. Комитет ужасало то, с какой беспечностью сановники высказывали свои мнения и желания перед нижестоящими чиновниками во время торжественных приемов при дворе, выдавая государственные тайны и мешая правильному ходу судопроизводственных дел[192]. Мнения, которые могли быть услышаны членами царской семьи, имели особенный вес. Романовы тщательно планировали свое перемещение во дворцах и вне их – таким образом, чтобы подслушивать, о чем говорили присутствующие. Обеды и ужины составляли важную часть дворцового общения. Коридоры, связывающие дворец с придворной церковью, открывали возможность еще более широкому общению до и после богослужения. Самый широкий круг лиц присутствовал во время театральных представлений и балов, когда приглашенное «общество» включало высшее духовенство, чиновников и офицерский состав среднего ранга, а также первые четыре класса купечества[193]. Разговоры и этого более широкого круга лиц также представляли интерес для членов Негласного комитета, которые и с помощью своих жен собирали информацию о высказанных мнениях[194].

Самым мощным аппаратом для производства мнений являлись государственные совещательные учреждения, создававшиеся именно ради того, чтобы их члены могли высказывать свои мнения. На первом этапе правления Александра этот аппарат включал в себя Сенат (созданный в 1711 году), Государственный или Непременный совет, основанный 30 марта 1801 года, и Комитет министров (он же «При дворе Совет», учрежденный 8 сентября 1802 года). Вышеперечисленные учреждения являлись «публичными» вследствие того, что их существование и членский состав были объявлены в печати. От участников совещаний ожидалось, однако, что содержание дебатов останется под печатью тайны. Император выборочно посещал их сессии, получая отредактированные протоколы заседаний[195]. Суждения, выносимые внутри всех совещательных органов, представляли исключительный интерес для членов Негласного комитета. Кочубей первым стал членом Сената и Государственного совета и докладывал обо всем, что там слышал[196].

Выслушивая мнения, провозглашенные участниками заседаний совещательных органов, члены Негласного комитета часто жаловались на их несвязность, подчеркивая, что несогласие сановников приведет к упадку всего аппарата государственного управления. Неумение формировать консенсус со стороны служилого дворянства препятствовало появлению общественного мнения, затрагивая социальную и политическую сферы. Как Кочубей писал позднее, в 1808 году, общественное мнение существует постольку, «[п]оскольку люди думают и имеют мнение, а если есть сходство во мнении разных индивидуумов, это можно рассматривать как общественное мнение»[197]. Тщательно подбирая слова, Кочубей дает понять, что, приписывая статус общественного мнения мнению какой-либо группы лиц, слушатель тем самым делает субъективный выбор, который подчеркивает значение суждения отдельных личностей.

УМЕНИЕ СЛУШАТЬ

Совещательные функции государственных мужей включали в себя умение слушать. Все политические теоретики конца XVIII – начала XIX века, от Монтескье до Берка, соглашались в том, что любые проекты реформ должны быть разработаны с учетом особенностей конкретной страны и с вниманием к умственным способностям, моральным качествам и предпочтениям ее жителей. Законодателям надо изучать климат и географию, удостоверяясь, что местные особенности соответствуют государственному аппарату. Также следует учесть нравственные устои населения, дабы предугадать возможную реакцию на предлагаемые законы. По логике Негласного комитета, закон должен отражать исторические предпосылки, локальную специфику, а также общечеловеческую природу.

Так, Новосильцев горячо ратовал за то, чтобы учитывать местные особенности, как видно из его писем Строганову. Прибегая к помощи целого ряда аналогий, Новосильцев утверждает, что исходный материал, из которого состоят государство и общество, всегда имеет локальное происхождение, так как в его основе лежат народные пристрастия и предрассудки. Новосильцев ссылается на Петра I, который, по его мнению, является примером монарха, отлично знавшего местные нравы и именно поэтому сумевшего обратить их в свою пользу во время реформ[198].

Строганов также подчеркивал необходимость формирования политических структур, соответствующих местным особенностям, в своих программных документах (далее – записках) для Негласного комитета. Органы государственного управления и бюрократические процедуры, совокупность которых Строганов обозначал термином «государственный аппарат» (corps politique), следует тщательно изучать и бережно с ними обращаться. Вполне возможно, что Строганов позаимствовал термин «corps politique» из трактата Монтескье «О духе законов»[199].

Вместо того чтобы применять шаблонные абстрактные модели для решения административных недостатков, необходимо искать их корни в ходе дел[200]. Строганов подчеркивает и необходимость изучения так называемого esprit public (общественного сознания), которое определяется как «доминирующая точка зрения по отношению к заданному предмету» и подлежит «тщательному систематическому анализу»[201].

У Негласного комитета было мало времени на то, чтобы обдумывать способ обнаружения той самой «доминирующей точки зрения» столицы. Высшие чиновники, включая членов Государственного совета, регулярно представляли Александру отчеты с предложениями о реформах, а также с комментариями к существующим проектам. В течение восьми месяцев с начала обсуждения реформы Сената Александр получил более десяти отчетов и комментариев. Комитет в подробностях рассмотрел как минимум четыре из них, составив к каждому коллективный ответ, а к двум – встречное предложение[202]. Члены комитета советовались с Александром Воронцовым и его братом Семеном, советовались и с опытными чиновниками, такими как Николай Мордвинов, Михаил Сперанский и их подчиненными[203]. Бывший наставник Александра, Фредерик Сезар Лагарп, желал участвовать в обсуждениях политики молодого императора[204], как и его мать, вдовствующая императрица Мария Федоровна[205]. Последняя поначалу смотрела с враждебностью на членов Негласного комитета, которые, судя по всему, отвечали ей взаимностью[206].

Законотворчество, согласно идеалу комитета, состояло из трех видов деятельности: наблюдать, слушать и советоваться. Между тем процесс консультации не должен был превращаться в публичную, гласную дискуссию. «Изготовление» закона у них считалось очень деликатной процедурой, почти священнодействием, совершаемым лишь узким кругом избранных лиц, подальше от посторонних глаз. Законы следовало представлять перед публикой полностью завершенными, ослепляющими своей мощью и величием, или, как выразился Новосильцев, подобно «Палладе, в полном вооружении выходящей из головы Юпитера»[207].

151См.: Ларионова Е. О. К изучению исторического контекста «Записки о древней и новой России» Карамзина // Николай Михайлович Карамзин. Юбилей 1991 года: Сборник научных трудов. М.: б/и, 1992. С. 4–12; Дегтярева М. И. Два кандидата на роль государственного идеолога: Ж. де Местр и Н. М. Карамзин // Исторические метаморфозы консерватизма. Пермь: Пермский государственный университет, 1998. С. 63–84.
152Об этом же писал и Ю. М. Лотман (Лотман Ю. М. «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» Карамзина – памятник русской публицистики начала XIX века. С. 201–202). Несоответствие записки нормам, регулировавшим отношения монарха с его историографом, по мнению Лотмана, дополнительно свидетельствовало о «беспримерной смелости» Карамзина (Там же. С. 204).
153Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. СПб.: В типографии Императорской Академии наук, 1866. С. 140.
154Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. I. С. 11.
155Афиани В. Ю., Козлов В. П. От замысла к изданию «Истории государства Российского». С. 522. О связи записки «О древней и новой России» с «Историей государства Российского» см. также: Рогинский А. Б. <Черты историко-политической концепции Н. М. Карамзина в середине 1810‐х гг.> // Русская филология. 31. Сборник научных работ молодых филологов. Тарту: Tartu Ülikooli Kirjastus, 2020. С. 13–30.
156Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. V. М.: Наука, 1993. С. 39.
157Там же. С. 8.
158Там же. С. 11.
159Там же. С. 55.
160Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. IV. М.: Наука, 1992. С. 13–14.
161Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. V. С. 63.
162Там же. С. 205.
163См. об этом: Погосян Е. Россия древняя и Россия новая в исторической концепции Карамзина (1811 г.) // Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia. VI. Проблемы границы в культуре. Тарту: Tartu Ülikooli Kirjastus, 1998. С. 69–86.
164Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. С. 22.
165Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. С. 47. Это не единственное прямое обращение Карамзина к императору на страницах записки «О древней и новой России», см., например: Там же. С. 74.
166Gorman J. Ethics and the Writing of Historiography // A Companion to the Philosophy of History and Historiography / ed. by A. Tucker. Oxford; Boston: Wiley-Blackwell, 2009. P. 255.
167Воспоминания и записки графини А. Д. Блудовой [оттиск из журнала: Заря. 1871. Кн. III]. С. 154 (курсив автора. – М. В.).
168Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. С. 48.
169Валицкий А. В кругу консервативной утопии. Структура и метаморфозы русского славянофильства. М.: Новое литературное обозрение, 2019. С. 68–75.
170На такую мысль отчасти наводит свидетельство, оставленное Н. И. Тургеневым в книге «Россия и русские» (1847): «Когда великая княгиня сказала Карамзину, что намерена представить его записку императору, он сначала воспротивился; но затем, решив, что великая княгиня может предположить, что он испугался, согласился представить свой заветный труд государю» (Тургенев Н. И. Россия и русские. М.: ОГИ, 2001. С. 501; оригинал по-французски). Впрочем, утверждение Тургенева сколь важно, столь и уникально – по этой причине оно едва ли поддается верификации на основании известных нам источников.
171Мищенко Т. К. «Мысли для истории Отечественной войны» – незаконченный план книги Н. М. Карамзина о войне 1812 г. (по материалам библиографических указателей) // Отечественная война 1812 года. Источники. Памятники. Проблемы. 1995–1996. Бородино: Государственный Бородинский военно-исторический музей-заповедник, 1997. С. 225–227. Утверждение В. Я. Гросула: «…при других императорах и других условиях такая „Записка“ могла бы принести ее создателю большие неприятности. Но дело обошлось относительно благополучно» (Гросул В. Я. Зарождение российского политического консерватизма. С. 45) кажется нам несколько преувеличенным.
172Отметим, что накануне нового свидания с императором в Москве зимой 1811–1812 годов Карамзин попытался исправить ситуацию. Для этого он снабдил великую княгиню Екатерину Павловну культурным кодом, с помощью которого следовало расшифровывать смысл его политического послания. 24 ноября 1811 года Карамзин подарил ей альбом с выписками политического и нравственного содержания, который был опубликован еще в середине XIX века (Альбом Н. М. Карамзина / с предисл. Н. П. Лыжина // Летописи русской литературы и древности, издаваемые Николаем Тихонравовым: В 5 т. Т. 1. М.: В тип. Грачева и комп., 1859. Отд. 2. С. 161–192). Возможно, Карамзин таким образом (уже a posteriori) истолковывал собственный жест – открытую критику действий монарха, обращенную непосредственно к властителю. Этому сюжету мы намерены посвятить отдельное исследование.
173О репутации Карамзина см.: Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека». С. 29–113.
174Marker G. Publishing Printing, and the Origins of Intellectual Life in Russia, 1700–1800. Princeton: Princeton University Press, 1985. P. 10–11, 75–76; Martin A. M. Romantics, Reformers, Reactionaries: Russian Conservative Thought and Politics in the Reign of Alexander I. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1997. P. 8–12; Smith D. Working the Rough Stone: Freemasonry and Society in Eighteenth-Century Russia. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1999. P. 54–61, esp. P. 60; Wirtschafter E. K. The Play of Ideas in Russian Enlightenment Theater. DeKalb, IL: Northern Illinois University Press, 2003. P. 83–84, 227–228 (fn. 1).
175Wirtschafter E. K. Play of Ideas. P. 83.
176Екатерина II. Искусство управлять // ред. А. Каменский. M.: Фонд Сергея Дубова, 2008. C. 547.
177Попов В. С. Письмо императору Александру об императрице Екатерине II и ее правительственных приемах // Екатерина II. Искусство управлять. C. 471.
178См.: Hölscher L. Öffentlichkeit // Geschichtliche Grundbegriffe. B. 4 (Mi – Pre) / hrsg. W. Conze, C. Meier. Stuttgart: Klett-Cotta, 1978. S. 449–453. По словам Христиана Гарве, после Французской революции 1789 года общественные мнения стали беспрецедентно влиять на политическую жизнь: «С одной стороны, они неизбежны и неопровержимы, с другой – опасны и устойчивы». Следовательно, «совершенно ясно, что государственное устройство и законы имеют последнюю опору во мнении большинства, а поэтому следует подчиняться им» (Ibid. S. 452). Или по словам Йозефа фон Зонненфельса: «Общественное мнение само по себе не является силой, или является лишь нравственной (идеальной) силой, однако оно придает правосудному государству истинную силу тем, что увеличивает число удовлетворенных, число приверженцев – число же неудовлетворенных уменьшает» (Ibid. S. 451).
179Здесь и далее используется написание «Чарторыйский» за исключением издания 2010 года, в котором использовалось написание «Чарторижский».
180Roach E. E. The Origins of Alexander I’s Unofficial Committee // Russian Review. 1969. Vol. 28. № 3. P. 316–323.
181Остается неясным, когда именно прекратились собрания Негласного комитета. Большинство историков опираются на «протоколы» Строганова, завершенные в ноябре 1803 года, опубликованные великим князем Николаем Михайловичем: Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов: Историческое исследование эпохи Императора Александра I: В 3 т. СПб.: Экспедиция заготовления государственных бумаг, 1903. Т. 2. С. 65–243. Оспаривая надежность протоколов, М. М. Сафонов утверждает, что комитет продолжал активные встречи вплоть до сентября 1805 года. Сафонов М. М. Протоколы Негласного комитета // Вспомогательные исторические дисциплины. 1976. № 7. С. 197–199. Длительные отъезды Новосильцева и Строганова за пределы России в 1804 и 1805 годах вызывают сомнения в правдивости его тезиса.
182Предтеченский А. В. Очерки общественно-политической истории России в первой четверти XIX века. Л.: АН СССР, 1957. С. 94–96; Raeff M. Michael Speransky: Statesman of Imperial Russia. 1772–1839. The Hague: Martinus Nijhoff, 1957. P. 44–46.
183Martin A. Romantics, Reformers, Reactionaries. P. 10–11, Ch. 2.
184Чарторижский А. Воспоминания и письма / пер. А. Дмитриевой. М.: Захаров, 2010. С. 46.
185Чарторижский А. Воспоминания и письма. С. 48.
186Czartoryski A. Mémoires du Prince Adam Czartoryski et Correspondance avec l’Empereur Alexandre Ier. 2 vol. Paris: Plon, 1887. P. 347–349. Здесь и далее мы будем ссылаться на французское издание мемуаров Чарторыйского в тех случаях, когда соответствующие фрагменты в русском издании отсутствуют.
187Ibid. P. 239.
188Raeff M. Michael Speransky. P. 35; Мельгунов С. П. Император Александр I // Отечественная война и русское общество, 1812–1912 гг.: В 7 т. / ред. А. К. Дживелегов, С. П. Мельгунов, В. И. Пичета. М.: Т-во И. Д. Сытина, 1911. Т. 2. С. 134.
189Rey M.-P. Alexander I: The Tsar who Defeated Napoleon. Illinois: Northwestern University Press, 2012. Ch. 5.
190Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 232.
191См. письма Кочубея к С. Р. Воронцову от 12 мая и 6 августа 1801 года: Бумаги графов Александра и Семена Романовичей Воронцовых // Архив князя Воронцова. Кн. 18. М.: Типография А. И. Мамонтова, 1880. C. 240; Архив князя Воронцова. Кн. 14. 1879. С. 156. См. также мемуары Чарторыйского: Пояснительные мемуары князя Адама, в которые не входит то время, когда он оставил службу в России, чтобы вернуться в Польшу (1810) // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 362. Л. 17–17 об.
192Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 196.
193См., например: Камер-фурьерский церемониальный журнал. Июль – декабрь 1802 г. / ред. А. В. Половцов. СПб.: Департамент уделов, 1902. С. 426.
194См., например, заметки Софьи Строгановой о возвращении Александра I в Санкт-Петербург на фоне поражения при Аустерлице: Письма С. В. Строгановой к П. А. Строганову от 12 декабря 1805 года, 19 января 1806 года // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 67. Л. 50 об. – 51, 55 об.
195Сафонов М. М., Филиппова Е. Н. Журналы Непременного комитета // Вспомогательные исторические дисциплины. 1979. № 11. C. 142–143, 146–147; Исторический обзор деятельности Комитета министров: В 5 т. / сост. С. М. Середонин. СПб.: Канцелярия Комитета министров, 1902. Т. 1. Комитет министров в царствование Императора Александра Первого. С. 7–8.
196Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 174.
197Кочубей В. П. Résumé d’ une conversation avec Mr. Fouché à Paris le 9/21 Décembre 1808. Французская эмиграция, вопрос об интервенции, империя, июльская революция в свидетельствах русского вельможи: Из неизданных бумаг Графа Виктора Кочубея / пер. и ред. Т. Богданович // Анналы. Журнал всеобщей истории. 1924. № 4. С. 126.
198Письма Н. Н. Новосильцева к П. А. Строганову от 19 декабря 1800 г. (Лондон) и 7 января 1801 г. (Саутгемптон) // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 64. Л. 45–47 об., 48 об. – 49 об.
199Montesquieu. De l’esprit des lois // Œuvres complètes. 2 vols. T. 2 / ed. R. Caillois. Paris: Gallimard, 1951. Livre III, Ch. 7.
200Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 20.
201Там же. С. 16.
202Предтеченский А. В. Очерки общественно-политической истории. С. 110–122.
203Там же. С. 92; Фатеев А. Н. Борьба за министерства: Эпоха Триумвирата // Сборник статьей, посвященных Павлу Николаевичу Милюкову / ред. В. А. Евреинов, А. А. Кизеветтер. Прага: Орбис, 1929. С. 407, 416.
204Roach E. E. The Origins of Alexander I’s Unofficial Committee. P. 324–325.
205Martin A. M. Romantics, Reformers, Reactionaries. P. 50–51.
206О враждебности к вдовствующей императрице говорится в письме С. Строгановой к Строганову от 31 января 1806 года // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 67. Л. 58.
207Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 116.