Kostenlos

Черный бор

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Как – увезти? – с судорожным движением спросила Вера.

– Так она сказала, – отвечала Наташа. – Она сказала еще, что устроит это у себя так, что Степан Петрович ничего о том не будет знать, – и сказала, что достаточно хотя двадцать верст с вами прокатиться. Шума будет вдоволь, у вас будет несколько посбито спеси, а там, чему далее быть, то будто бы обсудить успеют.

Вера долго стояла неподвижно, ничего не говоря и, очевидно, вдумываясь в слышанное от Наташи. Потом она как бы пришла в себя и сказала:

– Трудно всему этому поверить; но, во всяком случае, спасибо Абраму и спасибо тебе, Наташа, за то, что вы меня хотели предостеречь. Мне и без того нужно было видеться с Болотиным. Приходи ко мне через четверть часа; я тебе дам записку, которую ты сама к нему отнесешь.

Вера написала Болотину, что желает его видеть, под каким бы то ни было предлогом, в утренние часы следующего дня, и просила его, во-первых, осведомиться, к какому времени ожидался приезд Суздальцевых в Липки, и, во-вторых, тотчас вызвать в Белорецк, через посредство отца Пимена, Василису, с тем чтобы ее приезд имел вид исполнения желания самой Василисы навестить ее.

XV

Вальдбах нашел, по возвращении в Париж в начале апреля, существенную перемену в настроении и образе жизни Печерина. Он мало бывал в свете и казался сосредоточенным в себе и чем-то постоянно озабоченным. Д-р Кроссгилль еще ранее это заметил и спросил Вальдбаха, не знает ли он, что так изменило их молодого приятеля.

– Не знаю, – отвечал барон, – но, быть может, догадываюсь. Он думает об отъезде, но не решается уехать.

– Он мне очень симпатичен, – продолжал Кроссгилль. – У него есть расположение вглядеться в жизнь, но взгляд еще не установился.

– Радужных красок до сих пор было много, – сказал Вальдбах, – они мешали.

Вальдбах ошибался в том отношении, что Печерин не только помышлял об отъезде, но уже и решился оставить Париж. Колебания относились лишь ко времени исполнения этого намерения. Он ожидал ответа на письмо, отправленное им к отцу Пимену, и вообще, желал, чтобы его возвращение в Черный Бор совпало с наступлением весны и потому не возбудило в местности толков о причинах торопливого приезда. Положение Веры было в главных чертах известно Печерину и со дня на день более и более его тревожило. Он знал, что один Болотин служил ей опорой, и потому поручил Шведову негласно выручить Болотина по делам с Сербиным. Он знал также, что Сербин проведет лето на Симановских хуторах, и желал непременно застать Веру в Белорецке до ее выезда из него с отцом. Между тем он принял нужные меры к тому, чтобы самому иметь возможность уехать, без служебных препятствий, как только признает, что время к отъезду наступило.

Прошло несколько дней. Вальдбах зашел утром к Печерину и застал его занятым разборкой писем и бумаг, лежавших на его письменном столе.

– Продолжайте работать, прошу вас, – сказал Вальдбах, поздоровавшись с Печериным, – я не с тем пришел, чтобы вам мешать. Позвольте только вас спросить: скоро ли?

Печерин пристально посмотрел на барона, потом ответил:

– Не знаю, понял ли я смысл вашего вопроса. Если понял, то скажу, что, быть может, скоро.

– Оно и лучше. Я спросил потому, что и мне нужно приготовиться.

– И вам? С некоторого времени, барон, вы как-то загадочно выражаетесь.

– Не совсем загадочно. Вы дозволяете мне в наших беседах следить за ходом вашей мысли, но прямо не высказываете ее. И я прямо не высказываюсь. Впрочем, я всегда готов высказаться. Я намерен ехать с вами, и даже уверен, что вы это намерение предугадали.

– Я действительно был убежден, – сказал Печерин, – что вы еще при мне навестите Черный Бор; но не надеялся, чтобы вы решились на это теперь.

– Почему же не решиться? – отвечал Вальдбах. – Вы знаете, что я свободен, хотя и не light hearted, и что меня самого сердце влечет к Черному Бору. Дайте руку, Борис Алексеевич. Вы себе приобрели во мне верного друга, и на этот раз я мог бы вам быть небесполезным спутником.

– Благодарю вас от души, – сказал Печерин, – в моем положении ваш добрый совет мне может быть нужным, а ваше присутствие будет помощью. Давно чувствую, что мне следует ехать; но я ждал прямого указания, что время к тому наступило. Со дня на день могу получить письмо, в котором это указание будет сделано.

– Во всяком случае, вы уедете от разлада с самим собой. Это – дурной товарищ, с которым всегда хорошо расстаться.

– Неужели этот разлад так заметен? Я не воображал, что вы так внимательно и проницательно наблюдали за мной.

– Особой проницательности не требовалось. В моем участии вы убеждены, а участие – такое увеличительное стекло, при котором многое видно, что без него не замечается. Об одном я буду просить вас. Не сообщайте никому заранее о моем с вами приезде. Мне желалось бы увидеть Черный Бор прежде, чем кто-либо меня там увидел.

– Я и о своем приезде не намерен предуведомлять. У меня есть причины не желать, чтобы о том узнали в Белорецке прежде, чем я сам буду налицо. Я намерен избрать тот же путь, как и в прошлом году. Он не так удобен, но короче. Со стороны бора тогда можно дойти до усадьбы пешком, никем не будучи замеченным.

– Тем лучше. Итак, по рукам. Когда получите ожидаемое известие, дайте мне о том знать. Мои сборы не продолжительны. На следующий же день мы могли бы ехать.

Отец Пимен не замедлил ответом. Он писал, что в первых числах мая Сербин имел намерение переехать на Симановские хутора, что Вера была этим чрезвычайно огорчена; что она через него вызывала к себе из Черного Бора Василису, которая потом была у него и показалась ему очень встревоженной; что Вера, по-видимому, надеялась найти возможность провести некоторое время в Липках, у Суздальцевых, потому что спрашивала Василису, скоро ли их там ожидают; и Болотин настоятельно приглашал самого отца Пимена побывать в Белорецке, но он до сих пор не мог отлучиться из Васильевского. Письмо кончалось подчеркнутыми словами: «если вы намерены приехать, приезжайте тотчас».

С той же почтой Печерин получил письмо от Шведова, который сообщал, что он за несколько дней перед тем был в Черном Боре по случаю начала весенних работ. Он испрашивал некоторых указаний по хозяйственной части и выражал сожаление о том, что Печерин еще не дал положительного ответа на вопрос, будет ли он к лету в Черном Боре. «Впрочем, – продолжал Шведов, – вы могли бы хоть завтра приехать. В доме все исправно и уже поставлено на летнюю ногу. В саду работают. Ваша петербургская коляска привезена. Между крестьянами распространились толки, что вы будто бы потому непременно приедете, что намерены купить Васильевское; а эти толки пошли в ход от двух-трех стариков, которые ссылаются на какое-то предсказание, что Бакларовские имения вновь сойдутся, когда перед Васильевским домом высохнут два вяза. Они действительно высохли или сохнут. Признака зелени на них нет. Один пострадал от зимнего пожара; другой еще при вас был разбит молнией»…

Вальдбах и Печерин избрали путь на Варшаву, не желая заезжать в Петербург. На станции железной дороги с ними простился д-р Кроссгилль. Он выразил сомнение о том, что Печерин не мог остаться в Париже до ближайшего воскресенья; он увидел бы его в русской церкви с леди Нортон и той американской дамой, которая однажды при Печерине, у леди Нортон, так легкомысленно отзывалась о православном исповедании.

– Я предупредил о том вашего священника, – продолжал Кроссгилль, – и он любезно согласился после литургии принять нас у себя. Отвечаю вам за то, что впредь эта американка так отзываться не будет, а леди Нортон еще более утвердится в мысли, что наше английское ритуалистское движение сближает нас с вами.

– Сожалею и я, что меня при этом не будет, – отвечал Печерин. – Думаю, однако же, что если вы далее поведете леди Нортон, она уйдет в Рим, а не к нам.

– Это другой вопрос, – сказал Кроссгилль. – Вам давно бы следовало призадуматься над тем, почему от вас иногда уходят, а к вам не приходят. Это же самое заметил, сколько помню, уже граф де Местр более полувека тому назад. Впрочем, вы знаете, что я считаю своим призванием приводить в храм, а не переводить из одного храма в другой…

Когда поезд тронулся, Печерин обратился к Вальдбаху:

– Замечательна стойкая последовательность Кроссгилля. В ваше отсутствие я с ним часто видался. Всегда один и тот же. Он иногда оживляется в разговоре, но на деле неизменно себе верен, ровен и на вид спокоен.

– Более, чем на вид, – отвечал Вальдбах. – Он и в душе спокоен. Я его знаю дольше вас и однажды спросил его, где ключ к этому спокойствию. Он отвечал стихом Гете:

 
«На беспредельное надежде нет предела»…
 

– Мне кажется, что если бы ему объявили, что он завтра должен умереть, он и эту весть выслушал бы спокойно, – досказал Вальдбах, – по крайней мере, настолько спокойно, насколько смерть касается всего земного. Мысль о переходе в другое бытие имеет, впрочем, столь сильное значение, что по отношению к этому бытию дух вполне спокойным быть не может. Но касательно расставания с землей у Кроссгилля нет никаких поводов к волнению. Ему не о чем жалеть на земле, потому что он, собственно, себе ничего не желает и ни с чем земным тесно не связан.

– Однако же эта идеальная готовность к смерти возможна только весьма немногим, – возразил Печерин, – а нам говорят, что мы все к ней должны быть приготовлены. Если бы у Кроссгилля была семья или даже если бы он только любил леди Нортон, то он менее спокойно относился бы к мысли, что завтрашний день для него может быть последним.

– Конечно; но таков наш общий удел, – продолжал Вальдбах, – мир берет свою долю. Вспомните, что почти все великие подвижники были отшельниками, или монахами, или жили в монастырях. Между нынешними англиканскими епископами Кроссгилль не найдет св. Ансельма Кэнтерберийского. Это одно из тех видимых противоречий между заповедью и обстановкой соблюдения заповеди, которые в жизни встречаются на каждом шагу.

 

– Почему же только видимые противоречия? Они мне представляются весьма существенными, – возразил Печерин.

– Нет, эти противоречия только видимые, – отвечал Вальдбах, – потому что заповедь не может не быть общей, а условия, которыми обставлено ее соблюдение, не могут не быть различными. Объяснение есть в притче о талантах. Одинаковое благословение дано тому, кто с пятью талантами приобрел пять, и тому, кто с двумя приобрел только два.

XVI

Май наступил. Накануне дня, предназначенного для переезда на Симановские хутора, Вера была одна в своей комнате, в поздний вечерний час, и оканчивала уборку хранившихся у нее писем и укладку своих вещей. Она несколько раз перечитывала полученную от Болотина записку, которой он ее извещал, что письмо к Марье Ивановне Суздальцевой доставлено в Липки и что Суздальцевы там ожидались на другой день после доставки письма. В этом письме Вера предупреждала Марью Ивановну о своем приезде, кратко объясняла причины, по которым она испрашивала ее гостеприимного покровительства, и просила, в случае ее согласия, не присылать никакого ответа. На столе лежало другое начатое письмо на имя Степана Петровича. Вера также несколько раз принималась за это письмо, но останавливалась после каждых двух или трех строк. Слезы навертывались на ее глазах, и их следы были видны на бумаге. Вера старалась бережливо и почтительно объяснить отцу, почему переселение на хутора ей было невозможно, и она решилась тому предпочесть, заранее испрашивая его великодушного прощения, временное самовольное удаление из родительского дома. Далее Вера писала, что переезд к Суздальцевым, по их дружеским отношениям к ней, не возбудит толков, и что потому она не хотела ни переехать в Васильевское к отцу Пимену, ни приискивать себе другого убежища. Наконец, она хотела оговорить, что уезжает внезапно для предупреждения тяжелых, и притом бесполезных, объяснений с отцом, что все меры к отъезду приняты лично ею, чтобы никто другой не мог быть за них ответственным; Болотин извещен о том только в этот вечер, и даже ее горничная Наташа узнает о ее отъезде только из записки, которая будет оставлена на ее столе вместе с письмом к Степану Петровичу. Но Вера еще далеко не успела дописать письма, когда ей послышались в соседнем коридоре шаги отца. Она торопливо спрятала свое письмо и записку Болотина, встала со своего места, и когда Сербин вошел в ее комнату, то уже застал ее перед стоявшим близ стола чемоданом, в который она укладывала некоторые мелкие вещи.

– Напрасно ты сидишь так поздно, Вера, – сказал Степан Петрович, бросив взгляд на чемодан и на лежавший близ него на стуле саквояж. – К чему торопиться укладкой? Мы завтра выедем не рано. Ты десять раз успела бы утром уложиться.

– Вы знаете, папа́, – отвечала Вера, – что у меня дурная привычка торопиться сборами к поездкам. Когда я готова, то как-то спокойнее.

– И напрасно все сама делаешь. На что же Наташа у тебя?.. Она должна…

Степан Петрович на минуту остановился, посмотрел на дочь, потом продолжал:

– И всего хуже то, что ты плачешь. Ты знаешь, что меня твои слезы огорчают. У меня и без того немало огорчений и забот.

– Папа́, я стараюсь не плакать, – сказала Вера, – но я была одна. Когда грусть одолевает и никто моих слез не видит, то подчас трудно им не дать воли…

– Надеюсь, что, по крайней мере, завтра ты плакать не будешь… Поверь, мне порой больно смотреть на тебя… Было время, когда ты не плакала. Я это помню.

– И я помню, папа́, – едва слышным голосом проговорила Вера.

Степан Петрович опять на минуту замолчал. Лицо его приняло мягкое выражение. Он как будто хотел что-то сказать дочери, но не решился. Он подошел к ней, взял за руку, поцеловал в лоб и повернулся к дверям, но Вера остановила его и два раза поцеловала его руку со словами:

– Вы со мной не простились, папа́. Не уходите рассердившись на меня.

– Я нисколько не сердился, – сказал Степан Петрович. – Прощай. Желаю доброй ночи и все-таки тотчас к тебе пришлю Наташу.

Вера проводила отца до коридора и смотрела вслед ему, пока могла его видеть. Она справлялась с собой и не плакала; но громкий стон вырвался из ее груди, когда она возвратилась в свою комнату и затворила за собой дверь.

– Вера Степановна, – сказала вошедшая Наташа, – ради Бога, не плачьте так, не изводите себя. – Пора и о покое подумать. Давно одиннадцать пробило.

– Мне не до покоя, Наташа, – отвечала Вера, – и я не думаю спешить ложиться спать. Я и без тебя справлюсь. Но теперь мне нужно на воздух, чтобы вздохнуть свободнее. Здесь, в комнате, душно. Побудь у меня минут десять. Я выйду в садик по черной лестнице и по ней же вернусь, никого не тревожа.

То, что Вера называла садиком, был прилегавший к дому небольшой огород, обнесенный глухим забором, обсаженный деревьями и наполовину обращенный в цветник покойной Анной Федоровной Сербиной. Вдоль забора пролегал узкий переулок, выходивший под острым углом на другую улицу. Вера обошла кругом садика, убедилась, что задвижка у калитки, на стороне переулка, свободно передвигалась в скобе, и, возвратясь в свою комнату, отпустила Наташу, сказав, что еще намерена писать письма и не хочет ее напрасно задерживать.

Вера дописала письмо к отцу, запечатала его и приложила к нему записку, в которой просила Наташу письмо передать, а от нее ждать вскоре известий. «Я для того уехала без тебя, любезная Наташа, и тебя не предупредила, – добавляла Вера, – чтобы никто не мог тебя обвинить в том, что ты мне помогала уехать».

Затем Вера переложила в свой саквояж некоторые вещи из чемодана, который вовсе не была намерена с собой брать, потом вышла в коридор, прислушалась, удостоверилась, что в доме все затихло, и тогда, помолившись на коленях перед иконой, стала приготовлять свой дорожный наряд. Она повязала голову цветным шелковым платком, по обычаю в белорецкой местности девушек как мещанского, так и крестьянского сословия, а на плечи накинула большой толстый шерстяной, темного цвета платок, оставленный ей Василисой. Этот платок окутывал Веру ниже колен, и кроме обуви, которая спрятана быть не могла, и саквояжа, перчаток и зонтика, которые могли быть спрятаны под платком, ничто в этом костюме Веры не обличало ее звания.

Пробил час пополуночи. Вера погасила горевшие на столе свечи, тихо вышла, спустилась в садик и, дойдя до калитки, прислушалась, потом слегка постучалась. Отклика не было. Вера простояла неподвижно две или три минуты, потом вновь постучалась. Ответа не было и на этот раз. Сердце Веры забилось сильно, и дыхание так сперлось в ее груди, что она прислонилась к забору, чтобы не упасть. В это мгновение послышался легкий стук в калитку со стороны переулка.

– Это ты, Василиса? – вполголоса спросила Вера.

– Я, матушка Вера Степановна, – отвечала Василиса. – Выходите скорее. Я не могла ранее ответить вам, потому что какие-то два человека шли по переулку, а теперь их не видать.

Вера вышла и молча, рядом с Василисой, направилась к углу соединения переулка с улицей, а затем можно было прямо следовать по ней для выезда из города. За углом стояла запряженная парой крытая повозка из разряда тех, в которых мелкие торговцы разъезжают по сельским ярмаркам. В полумраке весенней ночи Вера не могла разглядеть черты лица человека, сидевшего на облучке. Только длинная белая борода, окаймлявшая нижнюю часть его лица, выделялась из того полумрака.

– Это старик Игнатий из Сизой деревни, – шепнула Василиса своей спутнице, – тот самый, у кого хотели разрушить молельню.

– Садитесь, матушка, – сказал Игнатий, приподняв шапку. – Пора. Заря занимается.

Вера и Василиса не без труда взобрались в низкую повозку.

– Можно ли ехать? – спросил Игнатий.

– С Богом, – отвечала Василиса.

– С Богом, – повторил старик, снял шапку, перекрестился и, дернув вожжами, вполголоса заговорил со своими лошадьми. Повозка тронулась с места шагом, потом едва заметной, тихой рысцой.

– Все ли время мы так будем ехать? – спросила Вера Василису.

Старик Игнатий, вероятно, расслышал вопрос, потому что, полуобернувшись к Вере, сказал:

– Сначала нельзя спешить, матушка. Теперь ночь. Может кто-нибудь повстречаться и полюбопытствовать кто, куда и почему торопится. Как в поле выберемся, так и ходчее поедем.

Кругом таких городов, как Белорецк, тянутся вдоль всех выездных дорог длинные слободки; это ни город, ни деревня; тут, обыкновенно, живет рабочий люд, занимающийся отчасти городскими, отчасти сельскими промыслами. Пока путь лежал по такой слободке, Игнатий ехал той же самой рысцой. Минуты казались Вере часами. Кое-где по обеим сторонам засвечались огоньки, но на самой дороге никого не было, и, кроме топота лошадей и стука колес повозки, не было слышно никакого звука.

– Люди уже встают, – сказал Игнатий, показывая на огоньки. – Скоро и на улицу выходить станут.

Наконец повозка миновала последнюю хату на краю доходящего до слободки поля. Игнатий махнул кнутом, крикнул на лошадей, и повозка ровной рысью покатилась по мягкой, местами полупесчаной дороге. Вера вздохнула свободно в первый раз после того, как затворила за собой дверь своей комнаты. Ей казалось, будто вдруг прекратилась постоянно настигавшая ее погоня.

Между тем быстро светало. В белорецкой местности солнце всходит почти часом позже, чем в Петербурге, и поднимается на горизонте под менее острым углом. С запада на восток не крадется ночью над горизонтом белая полоса, медленная предвестница дня. Заря занимается прямо на востоке и в ясную погоду скоро переходит в золотистое утро. За пролеском, пересекавшим дорогу в полуверсте от города, Вера заметила стоявшую на краю дороги, у канавы, одноконную крестьянскую тележку. Дремавший в ней молодой парень встрепенулся, когда с ним поравнялась повозка, схватил вожжи, ударил кнутом по лошади и поехал вслед за повозкой. Вере показалось, что Игнатий кивнул ему головой.

– Кто едет за нами? – спросила Вера, на этот раз обратясь к Игнатию.

– То мой внук, Митька, – отвечал старик. – Он здесь поджидал нас. – Нельзя ехать далеко без пособника на случай. Пожалуй, в упряжи понадобится что-нибудь переправить.

– Он везет и те вещи, которые вы намедни мне передали, – добавила Василиса.

Ровной рысью бежали лошади. Бежало и всегда бегущее время. Солнце давно встало. Отблеск его лучей искрился в каплях росы на кустах и на траве, вдоль дороги. Над влажной зеленью смежных озимых полей слышалось пение жаворонков. Вере стало на несколько мгновений так легко на сердце, как должно быть легко птице, вылетевшей из клетки. Но сознание ее положения тотчас восстановилось. Она глубоко вздохнула, долго молчала, потом спросила Игнатия, далеко ли до поворота в Липки.

– Верст пятнадцать еще будет, – отвечал Игнатий. – Но мы остановимся с полверсты недоезжая поворота, у хаты лесника.

– Там, верно, нас ждет другая повозка? – продолжала Вера, обратясь к Василисе.

– Там должны нас встретить Кондратий и другой внук Игнатия, – отвечала старуха и нерешительно прибавила: – Кондратий скажет, каким путем мы далее поедем…

– Разве оттуда две дороги в Липки?

– Кондратий мне вчера так сказал, что, может быть, придется ехать другой дорогой.

У хаты лесника действительно стояла другая крытая повозка, в которой Вера и Василиса, простившись с Игнатием, продолжали путь. Кондратий сам правил; за ним следовал, как от Белорецка, одноконный провожатый.

Недоезжая поворота в Липки, Кондратий остановил лошадей, обратился к Вере и сказал:

– Не прогневайтесь, матушка Вера Степановна. Мы поедем не прямо в Липки, а сначала на Черный Бор.

– Как – на Черный Бор? – воскликнула испуганная Вера. – В Черный Бор я не хочу ехать.

– Нельзя в Липки до завтра, – отвечал Кондратий. – Суздальцевы будут только сегодня поздно вечером. Их задержали в Москве. Ваше письмо их ждет в Липках. Я справлялся и сказал Василисе, что справлюсь, потому что стороной о том слышал.

– Я не могу ехать в Черный Бор, – проговорила в сильном волнении Вера и сделала движение, чтобы выйти из повозки. Василиса ее удержала.

– Голубушка, Вера Степановна! – сказала умоляющим голосом Василиса. – Успокойтесь, ради Бога! Куда же ехать? В Васильевское нельзя вам приезжать переодетой. Там вас тотчас узнают. Я не предупредила вас потому, что, когда мы расстались с Кондратием, он еще ничего не успел разузнать наверное. А делать было нечего. Если бы вы со мной не уехали, то сегодня же были бы на пути к тем хуторам.

– В Черном Боре, – добавил Кондратий, – никто не догадается и вас не увидит, кроме моей старой кумы, жены садовника. Она – женщина верная; я ей даже передаю ключ от часовни, когда отлучаюсь надолго. В доме я сказал, что Василиса вернется с племянницей, которая издалека к ней приехала; я не подвезу вас к большому крыльцу, а проведу садом прямо в дом, наверх, где теперь живет Василиса. Вы и в Липках не желали подъезжать со стороны двора, а хотели пройти пешком через парк. Завтра же я сам вас доведу до Липок; вы успеете вечером туда написать, и ваше письмо будет к ночи доставлено.

 
XVII

Сербин говорил правду, когда сказал Вере, что у него много огорчений и забот. Он начинал ощущать всю тягость ига, которому он подчинился. Прасковья Семеновна становилась более требовательной и несговорчивой, по мере того как в силу продолжительности и гласности того ига сам Сербин становился беззащитнее перед ней. В особенности тяготили его назойливые напоминания о сватовстве Подгорельского. Любовь к дочери не замерла в сердце Степана Петровича, но только заглушалась постоянной тревогой его отношений к г-же Криленко. Бывали минуты, как при вечернем прощании с Верой, когда эта любовь пробуждалась в Сербине почти с прежней силой. Кроме того, его огорчала видимая перемена в отношениях к нему некоторых из его ближайших знакомых. Степан Петрович чувствовал, что его осуждали, и сознавал, что имели основание его осуждать.

В доме с раннего утра было замечено отсутствие Веры, но никто не решался сказать о том Степану Петровичу. Наташа оставила на столе найденные ею записку и письмо и в отчаянном испуге, сказав о том камердинеру Сербина, особенно пользовавшемуся его доверием, куда-то скрылась. Когда Сербин одевался, смущенное выражение лица камердинера обратило на себя его внимание. Выходя в свой кабинет, Степан Петрович обратился к нему.

– Ты что-то скучен сегодня, Алексей. Здоров ли?

– Ничего, здоров, Степан Петрович, – отвечал Алексей, несколько запинаясь, – долго возился с укладкой для переезда…

– Скажи, чтобы ко мне попросили Веру Степановну, если она уже встала.

Алексей вышел, затворил за собой дверь, но за дверью остановился, не решаясь ни идти далее, ни вернуться в кабинет.

Сербин тотчас заметил, что не было слышно шагов Алексея, и, отворив дверь, спросил, зачем он остановился.

– Не знаю, как сказать, – проговорил дрожащим голосом камердинер. – Что-то неладно у нас: Вера Степановна уехала…

– Как – уехала? – вскрикнул, побледнев, Степан Петрович. – С кем? Когда? Где Наташа?

– Должно быть, одна… Наташа ничего не знала; она вся в слезах побежала к Болотину, чтобы от него что-нибудь узнать. Вера Степановна к нему посылали записку вчера вечером… Но Болотин, оказалось, здесь, никуда не уезжал, и у него Вера Степановна не была…

У Сербина на одно мгновение потемнело в глазах. Он прислонился к двери и сказал:

– Говори же толком… Когда могла Вера выйти? Как могли не слыхать, что она отворяла двери?

– Она, должно быть, ночью вышла садиком, в переулок. Мы заметили, что у калитки задвижка отодвинута. Она и спать не ложилась и оставила на своем столе письмо к вам и записку к Наташе…

– Где же письмо?..

– Там же, на столе. Наташа и свою записку там оставила.

Сербин провел по лбу рукой, потом сказал:

– Теперь оставь меня. Позову, когда будешь нужен… Смотри только, чтобы в доме ни слова!..

Степан Петрович торопливым, но неровным шагом прошел в комнату дочери, захлопнул за собой дверь, пробежал одним взглядом записку к Наташе, судорожно скомкал в руке и бросил эту записку, потом распечатал и стал читать письмо Веры к нему.

По мере чтения лицо Сербина принимало более и более угнетенное выражение. Он опустился на стул, оперся на одну руку головой и продолжал читать. Волнение порывистой бури кипело в его душе. В ней боролись и попеременно заглушали друг друга гнев и печаль, мысль о позоре побега дочери из отцовского дома и мысль о том, что он сам дал повод к этому позору, чувство отцовской любви к Вере, опасения за ее будущность, страсть к г-же Криленко, невольное сознание, что она была причиной его домашних несчастий. Степан Петрович долго сидел неподвижно; безысходная борьба в его душе продолжала его томить. Он пытался молиться, но и молитва не давалась ему. Наконец он заплакал…

Было около полудня, когда Сербин вышел из комнаты Веры и подозвал ожидавшего его с возраставшим беспокойством камердинера.

– Поезжай сейчас на хутора, – сказал Сербин, – и скажи, что я сегодня не могу быть, что меня задержало спешное дело и что я постараюсь быть завтра. Скажи, что не знаешь, какое дело, не пускайся в ответы ни на какие расспросы и тотчас приезжай назад.

Между тем Вера уже давно была в Черном Боре. Кондратий проехал к саду окольной дорогой, минуя село, и садом провел в дом Веру и Василису. В верхнем этаже была приготовлена комната, смежная с той, где поселилась Василиса, и туда Кондратий внес вещи, бывшие у провожатого.

– Теперь вы до завтра у себя дома, Вера Степановна, – сказала Василиса. – До сих пор Бог помог. Он поможет и дальше.

Комната, где, по выражению Василисы, Вере можно было чувствовать себя «дома», была на стороне сада. Из окна виднелись только деревья и за ними дальние изгибы реки. В доме все было тихо, и с противоположной его стороны лишь изредка доносились до слуха Веры прерывистые звуки происходившего в селе движения. Под влиянием этой тишины в ней самой постепенно стихало смятение души; но мысль, что она в доме Печерина нашла себе временное убежище, угнетала ее.

«Что́ сказал бы он, – думалось ей, – если бы знал, что я здесь!..»

Среди дня Василиса, долго избегавшая тревожить Веру своим присутствием, принесла ей что нужно было для письма в Липки. В это самое время послышались голоса в саду под окном. Вера вздрогнула; Василиса прислушалась, подошла к окну, потом сказала, что никого не видно и что говорившие уже вошли в дом.

– Узнай, кто это, – сказала взволнованным голосом Вера. – Неужели вы скрыли от меня, что г-н Шведов здесь?

– Я никогда не солгала бы вам, Вера Степановна, – отвечала Василиса. – Здесь нет г-на Шведова, и мы его не ждали. Сейчас узнаю, кто говорил под окном.

Василиса долго не возвращалась. Смущение и беспокойство Веры усиливалось; она решилась уйти в комнату Василисы и там ее ожидать. Наконец она показалась в дверях и в них остановилась.

– Господь творит дела, – сказала Василиса. – Не Шведов, а Борис Алексеевич здесь!

– Борис Алексеевич! – повторила Вера. У нее забилось сердце, замерло дыхание, и она оперлась на подоконник, чтобы удержаться на ногах.

– И не один, – продолжала Василиса. – С ним приехал наш старый барин. Я его не видела. Он прошел прямо на кладбище. Кондратий его видел, и он же рассказал Борису Алексеевичу, что вы здесь, у нас, и почему не в Липках, а здесь. Борис Алексеевич просит вас его принять…

Вера ничего не ответила. Голос ей не повиновался. Но Василиса не выждала ответа. Прошло несколько минут; Вере послышались приближающиеся шаги, и медленно, с приветливо спокойным выражением лица, с явным желанием не обнаружить со своей стороны сознания затруднительного положения Веры, в комнату вошел Печерин.

– Вера Степановна, – сказал он, – вы обещали мне ответ по моем возвращении. Я за ответом вернулся.

Вера уже успела несколько собраться с силами и тихо ответила:

– Борис Алексеевич, вот теперь вам должно быть жаль меня. Я – нежданная гостья в вашем доме, но в этом не виновата…

– От вас зависит, – сказал Печерин, – чтобы не вы, а я был вашим гостем. Скажите одно слово, и с этой минуты не я, а вы будете здесь приказывать.

Он подошел к Вере, взял ее за обе руки и взволнованным голосом продолжал:

– Вы не можете сомневаться в том, что я люблю вас. Я испытал себя; я виновен в том, что слишком долго себя испытывал. Скажите, что вы мне прощаете. Скажите то доброе слово, о котором я просил вас, и здесь, при прощании, и там, у церкви, при другом прощании.

Вера смотрела на Печерина, но едва различала черты его лица сквозь выступившие в ее глазах слезы. Она тихо проговорила:

– Не трудно мне вам сказать доброе слово. И я люблю вас.

Печерин поцеловал обе ее руки, потом притянул ее к себе, поцеловал в лоб и сказал:

– Благословен для меня этот день, Вера. Жаль одного: я тотчас с вами должен расстаться. Ненадолго, надеюсь. Еду к вашему отцу. Вернусь завтра. Он отказать мне не может. И завтра же я сам довезу вас до Липок, впредь до того дня, когда вы сюда со мной вернетесь. Вместо вас я сам напишу о том Суздальцевым. Не так ли?..