Glioma

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Чондэ смеётся над его неумением курить и спрашивает Сэхуна, у какой кошки он его украл.

Тот булькает свой ответ в банку с колой, и его не переспрашивают: Минсок смотрит на Чондэ, как на нового друга, а я переглядываюсь с Бэкхеном.

В процессе Минсок рассказывает, что хочет стать пекарем, и приносит нам печенья с апельсиновой начинкой или овсяные, и на удивление они нравятся всем. Он единственный из нас, у кого есть распорядок будущего, и с сахаром на зубах жуется белая зависть.

Его хочется узнавать и говорить, что всё будет хорошо, потому что где-то колышется ощущение, что он правда того заслуживает. Чондэ как-то поделился со мной мыслью, что ему кажется: Минсок забрёл не туда. Я соглашаюсь, однако Минсок оказывается превосходным игроком в мафию, и его персона так кстати помогает нам у магазинных касс.

Я в первый же день знакомства слал Бэкхену немое в глазах: «Ну давай, нападай. Твоя новая боксерская груша». Очевидное не заставило себя ждать.

– Меня постоянно бросали друзья, – делится своей проблемой Минсок, когда мы сидим на жухлой лужайке с наклоном, – объясняя, что со мной скучно или я их не устраиваю физически, им стыдно со мной. И так часто, что я решил больше не привязываться, никому слепо не доверять. Устал от этого. Больше не хочу воображать себе красные нити.

– Тысячи попыток стоят одной удачи, – бормочет Бэкхен в направлении своих сцепленных кулаков, – а вообще, принадлежать кому-то – до тех пор, пока не обманут или не бросят – восхитительное чувство, как ни взгляни. Знаете эту метафору про двадцать шагов? Проблема большинства людей в том, что они, торопясь, делают их все разом, не дав человеку с того конца возможность приблизиться самому.

Минсок сделал, наверное, пару сотен смиренных кивков в это время, после чего осушил свой стакан с пивом, впервые не поморщившись; Сэхуна на соседнем пеньке, казалось, сейчас разорвёт от гордости.

У нашего нового друга есть собака, и это вводит прогулки в наш распорядок отдыха.

– И всё же будет ужасно жаль, когда он от нас уйдет, – говорит мне Чондэ, и я слышу его сквозь ветер.

– Ты в этом так уверен?

– Ну, у людей же когда-то открываются глаза на истину, – вздыхает парень, а через секунду на него сзади налетает Сэхун со своим «Эй, Чен!».

Я могу подбодрить лишь взглядом, но не удается – мимо проходит наш пятый.

У Бэкхена есть и другая жизнь, с другими людьми, это точно известно – мне не раз удавалось ловить его на углах малознакомых мне улиц с кем-то другим, и даже нет варианта расспрашивать об этом. Не знаю, передается ли шизофрения с генами, но в паре случаев мне казалось, что я видел его за лобовыми стеклами проезжающих по дороге машин. Всё вполне возможно.

На поверхность всплывали его несуществующие дела, о которых он говорил, выявлялся обман, в честь чего и зачем – не знаю. Меня это изводило чисто из-за его нормального отношения к подобному общению. Не мне задумываться над понятиями «правильно» и «неправильно», но в такие времена всё раздумья были об этом. И за каждым неустойчивым, жидким словом я точно слышал его оскал.

Мне приходит сообщение в 4:40 утра, когда глаза щиплет уже вставшее солнце из окон:

«Глотай мою ложь и чувствуй привкус защиты, ради которой она мной сказана – я вру, чтобы ты не сдох от ревности, глупый».

Хочется его взорвать – солнце.

Сидя на детской площадке того вида, где можно целый детсад сделать инвалидами, гневно пишу в дневнике. Вокруг всё покрывается космической пылью, и жара не спадает с тридцати трех – не хватает пяти градусов до того состояния, от которого меня периодически рвёт.

«Я его ненавижу

ненавижу

ненавижу.

Всем нутром, всеми фибрами, клетками, атомами.»

Первое, что встает перед глазами, когда меня встречают приятели – Минсок, ложившийся Чондэ на колени, совсем усталый и без достаточного для самостоятельности сознания. От вида Чондэ на подоконнике, кажется, оживает один цветок.

А до меня со стороны долетает легкий смешок.

– Ты пропустил молекулы.

Ненавижу.

Видимо, самая примитивная видео-камера стояла дешевле тату-машинки, потому что Бэкхен как-то пришёл с высоким стулом в руке, белым полотном и маленькой техникой, с помощью которой собирался сделать короткометражку.

На Сэхуна ушла бы половина всей памяти, если бы не холодный тон Бэка. Чондэ с Минсоком сказали лишь пару слов (о которых просили) и ушли в магазин за чем-нибудь, что разбавляет смущение. Бэкхен поворачивается ко мне и говорит:

– Скажи, что нашёл любовь всей жизни, а она – надо же! – безответная.

Я думаю, как маленький квадрат ловит моё лицо и представляю, что это прицел. Смотрю прямо в него.

– Я умею играть только самого себя, извини.

Парень отставляет камеру от лица и прищуривается.

– А в тебе самом разве нету лжи и притворства? – Возвращается в положение съемки. – Не язви.

Я стою прямо, ничего не произнося, и вспоминаю его слова, как он только переступил порог: «Сюжета нет, философии – тоже, вставайте, мои актеры! Наденьте маски!»

– У тебя в камеру очень красивые скулы, – говорит Бэкхен тем временем слишком простым для себя тоном; у меня дергается уголок рта.

– Тебе она тоже идет. – Это я о камере.

– Потому что не видно глаз? – Бэкхен опускает её, смотрит на меня; чувствую, как начинается ремиссия и говорю до предела четко:

– Я нашёл любовь всей своей жизни, а она – меня.

«Его поджарая фигура становится и худшей и лучшей крайностью моей фантазии, а будь я на "ты" с искусством, мне было без надобности бы маяться в поисках музы».

Этой страницы не видит никто.

Не знаю, как мы умудрились согласиться на идею Сэхуна пойти в караоке в старом городском театре, где соседней дверью был вход в магазин для взрослых, а по ту сторону улицы – ряды гаражей. Мы пошли уже готовые к подобному времяпровождению, да и поводов не идти не было; разве что собственная лень. Я не стал вмешиваться в рвение парней распустить хоть немного свои засохшие бутоны талантов и попросту сидел на красном диване, смотря, как они пялятся в экран. Выборы песен перескакивали с чистого вокала на тяжелый и низкий речитатив, от чего мои уши можно было уже изображать в форме носиков закипающих чайников. Сэхун периодически грыз подушки, когда Чондэ или Минсок брали слишком высокие ноты, даже будь в песне на октаву ниже и совсем не протяжно. Мне нравилось на ровном уровне и где-то на затылке. До тех пор, пока по желанию не вызвался Бэкхен. Я только тогда осознал, что у меня закрыты глаза, потому что резко их распахнул, почувствовав изнутри масштабное шевеление органов, а внешне – кожи. Это была песня о бездомной девочке с бульвара, что бродила с пустым поводком и искала маму – а вокруг шелестел сентябрь. Мне одновременно хочется продолжать его слушать и насыщаться чистыми нотами, сделать из них зависимость, сдаться ломке.

И хочется вырвать у него из рук прижатый к губам микрофон и оказаться на его месте. Внутри ноет, крутит и полыхает. Хуже всего оказывается то, что на протяжении всех 3:44 Бэкхен смотрит исключительно на меня. Я убью Сэхуна, это точно, но вряд ли найду пакет в его рост. Все похвалы по дороге к остановке достаются тем, кому они вообще не нужны, а мне приходится ехать с невменяемым О до его дома, чтобы нигде не свалился. Мелодия застыла в голове, и я её напевал в стенку бубнежем, точно это – моя колыбельная ребенку за ней. Вот мы стоим – в наш полный рост, один – выше другого, опустив руки по швам и глядя немножко сердито и много – лично. О чём-то, как всегда, спорим, это началось минут сорок назад, и мои ладони впервые за долгие годы начинают трястись и покалывать кончики. Тон Бэкхена ползет выше, как обычно бывает, когда он увлекается и стремится к своей главной мысли. Он говорит:

– А жизнь – это дар, который не передаривают, мы живём для себя и ради себя – только так.

Я добавляю в легкие кислорода и отвечаю, опустив веки:

– И если, к примеру… тебе внезапно подарит кто-то свою – ты выбросишь?

Бэкхен приоткрывает губы, но не отвечает. Я жду еще, жду минуту, жду две, но ничего не срывается с его языка. Впервые – Бён Бэкхену – нечего сказать, и последнее слово висит не над его головой.

Внезапно в эти глаза стало так легко и просто смотреть.

Вместо какого-то заключение в разговоре он берет мою руку и ведет к двум стульям смотреть его короткое кино. Мы садимся рядом, как ни в чем не бывало.

Мелькают тысячи мелочей, от которых глазам полагается в данный момент слезиться. Вижу лица, из чьих черт можно сложить мою линию жизни.

Свет в комнате исходит лишь от телевизора, а наши висящие пальцы самопроизвольно сплетаются, и кажется, я вижу это перед глазами, хотя на экране – довольно жующий печенья Сэхун и Чондэ, заливающий ему какао за шиворот.

Мы не смотрим друг на друга совсем, но я слышу его улыбку, вижу его дыхание, и думаю: может, это –

дом?

Мы сидим в сухих местах на запятнанном горечью ковре ранним утром, подверженные бессоннице; Сэхун играется с мертвой молью, пойманной вчера, Чондэ рассматривает порезы Минсока на пальцах. У нас нет ни бинтов, ни пластырей, а у него – духу попросить у нас помощи.

Парень еще неумело обращается с разными видами ножей; мы не советуем быть аккуратней.

Я смотрю на лампочку в потолке и думаю, что час её падения недалек. За окном моросит или нет – непонятно, но свету точно негде выйти: всё небо – замкнутый туман. Большая половина лета прошла бесследно, от второй ждать перемен глупо, как и от последующих времён.

Думать о новых заводях будильника, невысохших с утра волосах на ветру, запах пыли в кабинетах так мазохически. Уже сложно представить наличие каких-либо серьезных дел: мышцы атрофировались, головы опустели, сил из безделья не накапливается.

Впрочем, можно зло рассмеяться – какие серьезные дела?

Пережевывание новых книг, на первых страницах обязательно гласящих: «это очень важный год в вашем обучении»? Или встреча новых лиц, зачастую – иностранных, без тени доверия и энтузиазма на дружбу? Нам бы друг друга уже дотерпеть, не хочется никакого прибавления и «привет, ты откуда?».

 

Это не важно. Теперь ты здесь, с нами, садись и ищи выгодную позу для сна.

Не изменится ничего.

Даже с пуританскими угрозами каждое занятие из жирно-накрашенных губ учителей об экзаменах. Не надоело им из года в год видеть ответом вялые лица и понимать, что это не работает? Мы уже просекли вашу бесполезность в общей сложности наших судеб.

Представляю жизнь в метафоричном виде: очень длинная лестница на какой-нибудь высокий объект для туристов. Сначала ты поднимаешься с охотой, желанием, предвкушением восхищения, чувствуешь приток сил. Затем тебя бьет усталость, крутизна ступень, тряска ног – уже не так всё здорово сквозь град пота со лба.

Тебя подгоняют сзади: быстрей, не плетись, ты здесь не один; приходиться брести через силу ради удобства других. Ты за каждой ступенью ожидаешь драгоценную площадку, смотришь вверх, стараясь увидеть конец; сомневаешься в своей затее раз или два за всё время, а может и больше.

Поднимаешься выжатым, вымотанным, на грани упасть – оглядываешь заветные виды вокруг, высматривая детали между силуэтами других, злишься, что так много людей. Видишь рядом подъехавший лифт с теми, что заплатили большую цену. Можешь стать счастлив, можешь – пожалеть о задуманном, потраченном времени, окончательном бессилии. И сколь замечательным не было бы это чувство победы над собой и этой треклятой горой – знаешь, что придется спускаться.

Сэхун трижды чихает, а у Минсока открылась одна из ран; кровь на вкус неприятна, противна, это как лизать жидкую ржавчину. Я вижу правее черного столика раздробленный до пикселей последней модели айфон: это родители Сэхуна поздравили его с Днем Рождения, передав свою заботу в почтовой коробке.

Мелкий гордится своим старым молотком, которым проходится по каждому такому подарку – он не принимает подобное от семьи уже третий год, с тех пор, как осознал понятие формальной любви.

Мы ему говорили, что у всех она разная, у кого-то – такая, это стоит попытаться понять; Сэхун смеялся, что в детстве вместо колен его сажали на кожаное кресло, а сказки маминым голосом заменяли аудио-кассеты. В его доме только одна истинная ценность, и это – роскошь. Сэхун не устанет её превращать в осколки.

Холод набегает быстрее, чем он является из открытой двери; на пороге его немного заносит, и последующие шаги – нетвердые. Я вижу по его волосам, что на улице всё же не сухо, а по глазам – что он тоже не выспался.

В середину нашего круга летит скомканная бумажка с уже размытыми чернилами, но распознаваемой строкой:

«Подобно тому, как бывает болезнь тела, бывает также болезнь образа жизни. Демокрит.»

Бэкхен недавно споткнулся в квартире о старый сборник философских цитат древности – теперь часто приносит нам нечто подобное на листках, молча, ничего не говоря. Объясняет нашу ущербность в красивых фразах. И показывает – смотрите. Таких было множество даже до рождения Христа. И будет после нас.

Я встречаю его неопределенным взглядом. Он мне не отвечает никаким – только складывает руки на острых коленях, выпирающих в дырках и просит сигарету.

Никто не комментирует его подарок; Сэхун оборачивается через плечо, пытается посмотреть в окно:

– Дождь?

– Его жалкое подобие, – отвечает Бэкхен, подчиняя себе сломанную зажигалку.

Чондэ уводит Минсока на кухню, утверждая, что там что-то обязательно должно быть: мы не гадаем, действительно ли он так намерен помочь или просто хочет побыть с ним один – Чондэ на обе версии горазд.

Он к Минсоку льнет со всем состраданием младшего брата, который не пойдет по стопам хёна, так на него надевшегося; говорит с ним о лучших возможностях, при этом каждый раз ждёт, и непонятно – Чондэ хочет Минсока к себе привязать или избавиться?

– Противостояние рассудка и чувств, – усмехнулся как-то Бэкхен, наблюдая за этими двумя и сидя от меня в полуметре, – но «Ум всегда в дураках у сердца».

Я не стал ревновать Чондэ, но меньше замечать в нём поддержки – сейчас она требовалось в повышенном коэффициенте, потому что у Бэкхена мрачнеют глаза; а смотрит он на меня из укрытий, как хищник. Мурашки всё чувствуют.

Следуя своему новому псведо-хобби, он в одно трехчасовое утро приносит мне фразу на клочке проездного билета:

«Человек вне общества – или бог, или зверь». Я не остался с молчанием.

– Твоё общество слишком дикое.

– А без него ты был бы домашним? – спрашивает он, закручивая вокруг ладони, как бинт, полотенце, словно собирается меня им отхлестать; я готовлюсь к побегу. И лишь отвожу глаза, как бы пренебрегая ответом, а на деле – избегая. Мне его ни в чем не переубедить, даже в собственной сущности.

Что есть бог?

Это наша надежда, наши мечты, наша совесть, наш страх – он у каждого персональный; чувство, прообраз, ощущение, человек. Я еще не нашел своего бога, но вот дьявола – точно.

Скучаю по тому льду под ступнями, часто его вспоминаю. И воображаю, что это наша с ним тайна, хотя будь повод – Бэкхен с легкостью мог бы всем рассказать. На вопрос «а почему ты позвал только Чана?» хотелось бы услышать его ответ, но и тут он бы нашёлся. «Только он бы не спрашивал лишнего, будучи слишком глупым», – например.

Когда Минсок возвращается с мокрыми пальцами, капая водой на пол, а у Чондэ в руках – заляпанная разводами кофе кружка, мне на глаза попадаются цифры часов. Нужно домой. Разрушать иллюзию изоляции и маленькой клетки: в ней – вне воли, а без неё – в кошмарах.

Меня провожают кивками и махами кистей с сигаретами, а улица встречает прохладой от нелегкого ветра. Осень – самое наглое время года, может явиться раньше нужного и задержаться допоздна, как последняя дрянь.

Я ненавижу её за рост ночи, глубокие лужи и своё день рожденья. В голове до сих пор потихоньку сереет картинка: мама качается на коленках, заплетаясь языком в словах песни, рядом по полу размазан торт и на окне горит штора.

К тому времени, как я прихожу, руки достаточно красные, чтобы не попадать ключом в скважину, а потом – не суметь его провернуть. Внезапно мне размахом открывают дверь, я вижу желтый пергамент с глазами: мама рывком заводит меня в квартиру, лапоча в свой мобильный о том, что «Чанель пришел, а вот и сынок мой пришел».

Не знаю, с кем она так болтает, наматывая волосы на худые пальцы и ходя туда-сюда по коридору без тапок в облезлом халате. Мама утверждает, что это тётя Менхи из Пусана, я должен её поздравить – ей сегодня тридцать два – мама подставляет мне к уху трубку.

Это чувство абсурда.

Ты должен поздравить человека с днем рождения в телефон , а в глотке – слёзы.

Потому что там нет никого, кроме длинных гудков.

Менхи – жертва аварии прошлого года, она и её муж, в следствие вождения вдрызг пьяным и агрессивным, наш дядя убил их обоих – расплющил и согнул пополам, если точно.

Я смотрю на маму, шевелю губами, она ловит каждый мой слог с горящими энтузиазмом глазами. Отдаю ей телефон, жду, пока скажет «пока» и беру её за плечи.

– Правда же, здорово, что я вспомнила, да? Чанни, Менхи к нам приедет на Новый Год, обязательно, я её уговорила, вот увидишь, приедет, – это всё сказано во время пути с коридора до спальни, потом я сказал, что ей нужно отдыхать, и захлопнул дверь; и по ней же съехал.

Боль из сердца кочует в глаза.

Кажется, я засыпаю на плитке ванны

Дождь застает меня в состоянии бессонницы и бессмыслицы – смотрю на него в окно, как на любимый мультик в экране и знаю, какие бы подошли сейчас на фон песни; увы, телефон разряжен. Он скоро пройдет, здесь дожди быстротечны, но так пахучи и беспощадны: замешивают в клумбах грязь, наполняют щели асфальта. Взглядом провожаю девушку с сумкой-зонтом, поднятой над головой. У неё совсем промокли босоножки и волосы. За спиной слышится характерный стук – мама снова что-то разбила.