Kostenlos

Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность

Text
Als gelesen kennzeichnen
Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Hörbuch
Wird gelesen Анна Вагонова
1,80
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Так или иначе, а первое вступление нашего поэта на житейский путь уже самостоятельным человеком сопровождалось так называемым фальшивым шагом, в котором ему, впрочем, как и следовало ожидать, пришлось вскоре раскаяться, – раскаяться и по тяжелым внутренним ощущениям, вызванным в нем этим поступком, и ввиду непрактичности его. Что касается первых, то он, конечно, был вполне искренен, когда писал, что в душе его «вновь возгорелась междоусобная война, все чувства возмущены – за меня, против меня, против всего света…» А в непрактичности своего поступка – по крайней мере покамест – начинал он убеждаться уже теперь, судя по таким, например, словам в одном из его писем: «Не глупо ли? Едва я выкрестился – меня ругают как еврея… Я ненавидим теперь одинаково евреями и христианами. Очень раскаиваюсь, что выкрестился: мне от этого не только не стало лучше жить, но напротив того – с тех пор нет у меня ничего, кроме неприятности и несчастия». И это убеждение в том, что и с практической стороны он ошибся, еще более раздражало его.

Глава IV. Литературная деятельность до отъезда в Париж

Нордерней и море. – Интриги против Гейне перед Соломоном. – Первые два тома «Путевых картин» и запрещение их во многих германских государствах. – Поездка в Англию. – «Книга песен». – Гейне – редактор политической газеты. – Искание университетской кафедры. – Путешествие по Италии. – Третий том «Путевых картин» и история с графом Шатеном. – Июльская революция. – Отъезд в Париж.

Через месяц по окончании курса мы находим Гейне в Нордернее, куда он благодаря поддержке дяди поехал для укрепления здоровья, и если мы упоминаем об этой поездке, нисколько не важной в фактическом отношении, то потому, что она еще более сблизила поэта с морем и дала ему новый материал для поэтического творчества. Здесь волны, «журча, рассказывали поэту много чудных повестей, лепетали много слов, с которыми связаны дорогие воспоминания, много имен, отзывающихся сладостным предчувствием в сердце»; здесь слышал он разные морские преданья и легенды, которыми потом чудесно воспользовался в своих стихах; отсюда писал он такие, например, строки: «Часто мне думается, что море – сама душа моя; и как в море есть скрытые водяные растения, которые лишь в минуту расцветанья всплывают на его поверхность и в минуту отцветанья опять погружаются на дно, так порой и из глубины души моей всплывают чудные цветы, и благоухают, и блещут, и снова исчезают»; тут создавались и восторженные гимны морю, и необычайно сильные картины бури, и песни любви, в которых говорил поэт о сходстве между его сердцем и этим необъятным морем с раскинувшимся над ним необъятным небом, и звуки мировой скорби юноши, который, стоя на пустынном берегу, с тревогой в груди, с сомнением в голосе мрачно говорит волнам: «О, разрешите мне, волны, загадку жизни – древнюю, полную муки загадку!..» И многое еще, или находившееся в непосредственной, правильной связи с окружавшею поэта природою, или выражавшее другие впечатления, другие чувства, другие мысли – только все на фоне этого моря, этого неба, этой грандиозной пустыни…

Пребывание поэта в такой обстановке было, однако, недолговременным; она очень скоро сменилась весьма прозаичным и ненавистным для него Гамбургом. Сюда поехал он, чтобы вступить на «практическую» житейскую дорогу, которая все продолжала ему казаться необходимою для его существования, здесь проводил он день за днем, месяц за месяцем, несмотря на ненавистную гамбургскую обстановку и на неприятности, которые, судя, по крайней мере, по его же письмам, окружали его со всех сторон и состояли все в том же «проклятом» денежном вопросе. Благодаря этому-то последнему он и сидел в гамбургской грязи – вследствие чего мы относимся довольно холодно к тем жалобам и иеремиадам, которыми наполнены относящиеся именно к этому времени письма его: нельзя нам скорбеть, когда такой человек, как Гейне, в самом расцвете своего таланта переносит разные унижения, играет плачевную роль нуждающегося просителя, несмотря на выказываемую гордость, сердится и стонет – вместо того, чтобы с действительною гордостью, действительным, а не словесным только и письменным презрением кинуть все это и уйти и жить хоть кое-как, хоть в нужде, но собственными ресурсами, – ресурсами своего ума, своего гениального таланта, своих знаний. Если скорбим мы в этом случае, то от другой причины: оттого что здесь пред нами пример – далеко не первый и далеко не последний – присутствия странных, непостижимо мелочных и печальных черт наряду с самыми высокими проявлениями человеческого духа. Неприятности, о которых идет речь, состояли в противодействиях, оказывавшихся враждебными ему по разным причинам людьми, его стараниям добыть себе возможно большее обеспечение со стороны богатого дяди – что и составляло главную цель его пребывания в Гамбурге. Если верить его собственным показаниям, эти люди, между которыми были и близкие его родственники, всячески клеветали на него теперь, как и прежде, перед старым миллионером, выставляли его в глазах Соломона не только лентяем, но и пьяницей, игроком, развратником, для чего, впрочем, они находили основание в тех далеко не нравственных наслаждениях, которым не переставал предаваться чувственный поэт. И, по-видимому, нашептыванья эти не отталкивались с презрением и недоверием, а напротив: «В доме моего дяди, – писал Гейне, – самые заклятые враги моей славы пользовались всегда радушным приемом; тут искони господствовала aria cattiva, отравлявшая мое доброе имя, и всякую тварь, которая грызла это имя, встречали здесь как нельзя более ласково…»

Как всегда, однако, Гейне искупал, стушевывал более или менее неблаговидные, мелочные стороны в своем личном характере и образе действия тоже более или менее великими поэтическими подвигами. Так было и теперь. В том самом 1826 году, когда мы видим его в таком странном и незавидном свете в Гамбурге, выпускает он первый том своих «Путевых картин», заключавший в себе «Путешествие на Гарц», цикл стихотворений «Возвращение на родину» («Die Heimkehr»), первую часть цикла «Северное море» и несколько отдельных стихотворений. Почти все это уже появлялось в журналах, но теперь многое вышло в совсем переработанном виде. Невелик был гонорар, полученный автором от издателя Кампе, – издателя еще самого образованного и щедрого в ту пору: всего 50 луидоров за первое и все последующие издания!


Юлиус Кампе.


Но тем сильнее было действие, произведенное на читателя новой книгой, особенно «Путешествием на Гарц». Такой высокой поэзии в форме прозы, такого блестящего и оригинального стиля, такого соединения вдохновенной лирики, вызывающего неудержимый смех юмора, беспощадной сатиры на лица и вещи, – сатиры, сила которой увеличивалась истинно необычайным остроумием, такого слития воедино ума и сердца, фантазии и реализма в самом буквальном значении этого слова, жизнерадостного чувства и мировой скорби – всего этого еще никогда не видела немецкая читающая публика, да не только немецкая, но и вообще европейская. А наряду с этими страницами стояли чудесные картины «Северного моря», байронически-гейневские звуки таких стихотворений, как «Сумерки богов» или «Ратклиф», сокровища чистейшей лирики в цикле «Возвращение на родину»… И если самые серьезные критики-эстеты, находя, правда, в этих произведениях резкое нарушение чисто эстетических законов, тоже невольно поддавались обаянию этой поэтической оригинальности и новизны, то какое же действие должна была производить эта книга на массу читателей, особенно на молодое поколение? Независимо от достоинств чисто поэтических, пульс современной жизни, пульс девятнадцатого века так сильно бился в каждом слове молодого поэта, что нисколько не удивительно, если он сразу сделался знаменосцем и герольдом нового поколения и если будущая «Молодая Германия» уже теперь начинала примыкать к нему. Но именно поэтому, в соединении с личною и общественною сатирою «Путевых картин», книга заставила забить тревогу в противоположном лагере: прежде всех откликнулся жестоко заклейменный здесь, снискавший этим себе бессмертие Геттинген: «Путевые картины» были запрещены в нем, за ним последовали и многие другие города Германии, ибо сатира задевала далеко не одних геттингенцев. Не было недостатка и в частных преследованиях и нападениях со стороны как литературных завистников или ограниченно близоруких критиков, так и людей, которые узнавали себя – основательно или неосновательно – в некоторых личностях, выведенных автором. При подозрительности, которою всегда страдал Гейне благодаря своей всегда раздраженной, всегда впечатлительной фантазии, при его трусости в личных связях, странно противоречившей безмерной отваге в печатном слове, при его уже теперь значительной, а потом принявшей сильные размеры склонности видеть всюду там, где их не было, врагов, тайные козни преследователей и тому подобное, – при всех этих условиях неудивительно, что все мало-мальски враждебное в настоящем случае, то есть после появления его книги, действовало на него раздражающим, волнующим, даже пугающим образом. Уже известное нам свойство его – обращать узко личные и часто мелкие невзгоды в поводы к взрыву тяжелых чувств и ощущений более глубокого свойства – было причиною того, что и в настоящем случае он опять пришел к решению оставить отечество, стараясь уверить себя и других, что в этом решении играли главную роль «не столько страсть к блужданию по свету, сколько мучительные личные обстоятельства, например ничем не смываемое еврейство…» Ехать он хотел и теперь туда, куда постоянно тянуло его, то есть в Париж, причем целью его было, по крайней мере в настоящую минуту, «в Париже ходить в библиотеки, видеть свет и людей и собирать материалы для книги, которая будет европейской книгой». Правда, это не мешало ему почти в то же время продолжать искать службы в том же «немецком отечестве», хотя как смягчающее обстоятельство надо принять во внимание то, что добивался он профессуры в Берлинском университете и даже надеялся на осуществление своих хлопот в то самое время, как совершал новый литературный «подвиг», и притом такой, который закрывал для него, еще больше, чем прежде, всякие служебные пути. Мы говорим о втором томе «Путевых картин», цель издания которого автор так объяснял в одном из писем своих к Варнхагену: «В это вялое, рабское время надо было чему-нибудь совершиться. Я, со своей стороны, сделал свое – и стыжу тех жестокосердечных друзей моих, которые хотели сделать так много и теперь молчат. Когда войско в полном сборе, тогда и самые трусливые рекруты очень бодры и храбры; но истинную отвагу обнаруживает тот, кто стоит на поле битвы один». А в предисловии к французскому переводу «Путевых картин», уже в 1834 году, находим такие объяснительные строки: «Эта книга, за исключением нескольких страниц, написана до июльской революции. В то время политический гнет сковал всю Германию безмолвием; умы впали в летаргию от отчаяния, и если кто отваживался тогда говорить, то должен был выражаться тем страстнее, чем сильнее он отчаивался в победе свободы и чем озлобленнее выступала против него враждебная партия…» Второй том заключал в себе остальные части цикла «Северное море» и «Книгу Ле-Гран»; и имея главным образом в виду эту последнюю, автор уже до появления ее заявлял, что в ней высказывались великие мировые интересы. «Ты увидишь, – писал он другу, – le petit homme vit encore. Наполеон и французская революция стоят там во весь рост…» Этими словами действительно почти исчерпывалось политическое содержание и значение «Книги Ле-Гран», находя себе неподражаемое в поэтическом отношении дополнение в остальных ее страницах, верную характеристику которых, как и всего вообще произведения, мы находим в следующих словах одного из критиков:

 

«Гейне создал здесь совершенно новый жанр, сатирически-поэтическое capriccio, в котором он навсегда так и остался недостижимым, – может быть, уже потому, что ему, как совершенно специфической форме гейневского духа, никогда никто и не пытался подражать. Только такая субъективность, как субъективность Гейне, наделенная таким богатством столь противоречащих друг другу и всегда однако блистательных качеств, могла создать такое изумительное целое в этом постоянном чередовании серьезности и юмора, поэтического и сатирического настроения. Все, что только лежало в натуре этого писателя – фантазия и остроумие, насмешка и восторженное сочувствие, романтизм и реализм, сентиментальность и цинизм, меланхолия и через край брызжущее чувство жизни, самая грациозная задушевность и самый разнузданный гротеск, тщеславное, „мироскорбное“ созерцание и детская наивность, – все это помогло произвести целое, которого единство, полное противоречий, замечается только в субъективности автора, дразнящей нас личиною реальной действительности, чтобы каждый раз после этого прятаться под покровом пестрой фантазии…»

Этот второй том «Путевых картин» – как проза, так и стихи – произвел на читающую публику и на критику еще более сильное воздействие, чем первый, и, само собой разумеется, в двух видах: между тем как одни прославляли «необыкновенную смелость, даже геройскую отвагу», которую проявил здесь автор, выступивший против испорченного дворянства, клерикалов и общего лицемерия этой эпохи, другие или изливали свое негодование по поводу попирания автором всех традиционных законов эстетики, или обвиняли его в отсутствии патриотизма и национального чувства, сказавшемся как в сатире на немцев, так и в возвеличивании Наполеона (истинный смысл чего ускользал от этих близоруких людей) и французской революции.

Давно уже, при мертвенности и затхлости современной немецкой литературы, книга не вызывала такого волнения во всех лагерях. «Много, много шуму производит Ваша книга, – писал Варнхаген к Гейне, – но читатели в недоумении и колебании: они не знают, не следует ли им держать ощущаемое ими удовольствие в тайне, а гласно отрицать его; даже друзья Ваши страшно добродетельно притворяются жаждущими порядка и миролюбивыми учеными и гражданами; одним словом, страха ради рабского все предается порицанию». Этот «рабский страх» был вызван положением, которое приняло немецкое правительство относительно второго тома «Путевых картин»: теперь дело не ограничилось уже Геттингеном и несколькими другими немецкими городами, книга подверглась запрещению в Ганновере, Пруссии, Австрии, Мекленбурге и большинстве мелких государств, да и сама личность поэта была, по-видимому, признана в некоторых местностях небезопасною для государственного порядка (!).

Ввиду такого необычайного воздействия книги, Гейне как по убеждению, так и по тщеславному славолюбию, то есть по тем стимулам, которые были одинаково сильны в нем, почувствовал себя призванным к роли не поэта, для которого дороги также и интересы чистого искусства, а писателя политического.

«Этим сочинением, – писал он другу, – я приобрел себе в Германии множество приверженцев и громадную популярность; если буду здоров, то могу теперь сделать много; у меня теперь далеко разносящийся голос. Ты еще часто услышишь его гремящим против палачей мысли и попирателей священнейших прав. Я получу совершенно экстраординарную профессуру в университете высоких умов…»

Но в то же время личная безопасность благоразумно требовала принятия мер предосторожности, и поэтому Гейне, тотчас по выпуске второго тома, поехал на время в Лондон, чтобы там выждать, какие физические результаты повлечет за собою это издание. «Не боязнь заставила меня уехать, – писал он, – а просто закон благоразумия, советующий каждому ничем не рисковать там, где нельзя ничего выиграть». Но в Англию влекло его еще и другое существенное обстоятельство: ему хотелось лично ознакомиться с государственной жизнью, имеющей вполне парламентский характер, со свободными в полном смысле этого слова политическими убеждениями, с такими великими на этом поприще деятелями, как Георг Каннинг, – со всем тем, одним словом, чего не находил он в Германии, где, напротив того, встречались ему на каждом шагу «только совы, цензурные постановления, тюремный запах, чувствительные романы, вахтпарады, ханжество и тупоумие». И если Англия вселяла ему отвращение как поэту, то вызывала его глубокое, иногда даже восторженное сочувствие в другом – политическом и социальном отношениях. Как художник до мозга костей, он выразил свое негодование на Англию в словах: «Что за противнейший народ, что за отвратительнейшая страна!.. Страна, которую давным-давно проглотил бы океан, если бы не побоялся расстройства желудка. Народ – серое, зевающее чудовище, которого дыхание – не что иное, как удушливый газ и смертельная скука, и который, наверное, когда-нибудь повесится на колоссальном корабельном канате!..» Но в то же самое время он, подъезжая к Лондону, завидев берег Темзы, восторженно приветствует «страну свободы, это новое солнце обновленного мира», и потом целые дни проводит в парламенте, слушая знаменитых либеральных ораторов, навеки запечатлевая в своей памяти речи Каннинга о правах народов, «те освободительные слова его, которые, как священный гром, раскатывались по всей земле и находили себе утешительный отголосок в хижине и мексиканца, и индуса…»

В самый день смерти Каннинга Гейне уехал из Англии и после кратковременного пребывания в Нордернее вернулся опять в Гамбург. Тут он выпустил в свет полное собрание написанных им до тех пор и в значительном числе уже бывших в печати стихотворений под общим заглавием «Книга песен» и за это издание в количестве десяти тысяч экземпляров, да сверх того еще с уступкой права на все последующие, автор имел удовольствие получить всего пятьдесят луидоров!..



«Книга песен». Титульный лист 1-го издания.


При таких денежных ресурсах, к которым, правда, присоединялись и скупные субсидии дяди, естественно, что наш поэт принял сделанное ему известным издателем, бароном Котта, предложение – переехать в Мюнхен и там принять на себя редактирование газеты «Politische Annalen», то есть дело, для которого он пригоден был менее, чем для чего-либо.



Иоганн Фридрих фон Котта, издатель.


Кроме чисто денежных соображений, в согласии поэта и в настоящем случае играло роль еще одно обстоятельство такого же материального свойства, а именно продолжавшееся неосуществление все еще налетавшего время от времени желания поступить на прусскую государственную службу; но к этому присоединялась причина и более, так сказать, внутренняя: перспектива увидеть себя в той роли либерального публициста, народного трибуна, герольда общественного мнения, в которую он уже отчасти вошел благодаря нескольким страницам «Книги Ле-Гран» и блистательный успех которой побуждал его сменить ею роль поэта-художника.