Век Просвещения

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

6. Армия (продолжение первой тетради)

Ход сражения гораздо лучше виден из лагеря, а не боевого построения. И его результат тыловые службы знают раньше всех, иногда сразу после первых выстрелов. Санитары и маркитантки прозорливее штабных наблюдателей. Пусть у нас нет подзорных труб и ординарцев-вестовых, но кадровым воякам нас переплюнуть не просто. Господа офицеры, выпускники академий и знатоки топографии, строители редутов и расчетчики огня, не обижайтесь – это святая правда. Не нужно быть Александром Великим или Сократом: простые умозаключения подвластны даже хлипким умам штатского или, скорее, полуштатского сброда.

Если вокруг не осталось караульных – плохой знак, в ход пошли последние резервы. А уж каковы у нас резервы, мы, слава богу, знаем. Что их, зря сразу в битву не бросили, а, наоборот, задержали подальше от передовой? Молодец на молодце, с бору по сосенке. Их от рукопашной на пушечный выстрел держать надо, тогда, может быть, устоят, пока будет чем стрелять. Скоро, скоро, вернутся из схватки наши милые храбрецы, доблестный лейб-запасной полк имени эрцгерцога не-помню-как-звать-его-высочество, половина без ружей, вторая половина без пулевых сумок, чтоб легче драпака давать, за ветки в лесу не цепляться.

Даже больше того скажу: и до битвы уже многое ясно. Оттого еще на рассвете, в серой дымке вязкого тумана, перед рассыпчатым гулом предутренней канонады посещают умудренных людей разные предчувствия, чаще неприятные. А откуда взяться другим, если фураж целыми телегами гниет или разворовывается, а охранение к нему не выставлено, если твоя колонна то густеет, то распадается на дороге змеящейся цепью и просительно вытягивается к каждой встречной деревне. Нет порядка на марше, не будет и во время сражения. Праздно слоняющиеся посреди бивуака солдаты, бессмысленно горящие хутора – вот верный признак грядущей конфузии. Хотя все может перемениться в одно мгновение, такова военная фортуна. Имеет свои прихоти и не чужда непредсказуемости. Смелый бросок заштатной части спасает от разгрома армию, неудачный маневр гвардейской конницы губит многочасовые усилия тысяч храбрецов и разбивает планы, которые в палисандровых кабинетах и мраморных канцеляриях годами вынашивали лучшие головы Европы.

Впрочем, правда и то, что для нас, обозных крыс, битва разворачивается совсем по-другому, нежели у окопавшихся в редутах пехотинцев или занявших выгодную высоту батарейцев. Мы никуда не движемся, не наступаем, не держим оборону, а только работаем в поте лица и видим то, что находится в двух шагах. Да, широтою обзора тут похвалиться трудно, но опытному взгляду этого достаточно.

Только почему я никогда не мог найти книги, где бы война была похожа на то, что я видел своими глазами? Увы, ни одно историческое описание не отражает свидетельства моей памяти. По-видимому, они не годятся для настоящих ученых трудов. Это верно – разве можно целиком охватить, понять событие, частью которого ты был? Что знает горох о приготовлении супа? Все же я осмеливаюсь дать показания. Битва – это множество необратимо развороченной человеческой плоти. Во-первых. Битва – это труд, часто неблагодарный. Во-вторых. Битва – это бессилие людское перед собственными грехами. За двадцать четыре часа мы успеваем нарушить все заповеди, и по многу раз. Это в-третьих.

Сначала, вскоре после первых артиллерийских разрывов и треска залпов начинают поступать раненые в сопровождении санитаров. Их немного, они лежат на носилках, почти все в сознании, и обычно молчат. Ранения только пулевые, у тех, кого посекло ядрами да картечью, не бог весть сколько шансов добраться до нас и еще меньше выжить. Затем потерь становится больше, появляются раны резаные и колотые, мы не успеваем перевязывать, над поляной поднимается крик, стоны, наши руки обрастают чужой кровью… Потом, в одночасье, совсем никого нет. Значит, дело перешло к рукопашной, сейчас все решится. Либо назад потянутся торопливые колонны изможденных, окровавленных пехотинцев и мы разбиты, либо своим ходом в госпиталь придет еще несколько десятков, и на лицах последних раненых сильнее боли будет расстройство – ведь им не удастся принять участие в преследовании и дележе трофеев.

В ночь после поражения нашему брату-лекарю самый лучший отдых: больше ничего не будет, и ты остался жив. Тяжелораненые вместе с пленными достались неприятелю, пусть он с ними управляется. Одних пользует, других бросает. За все спросится с него, не с нас. Нет никого уязвимей перед Господом, чем победитель в честном бою. Наша же работа закончена, мы сворачиваем лазарет, держим в порядке подводы и отступаем на заготовленные рубежи, перегруппировываемся. До завтра к нам даже с поносом никто не придет.

В случае успеха все иначе, хлопот полон рот, не уснуть, не присесть. До утра в госпиталь подтягиваются сотни и тысячи легкораненых, еще недавно разгоряченных, вовремя не искавших помощи, а теперь близких к истощению и даже смерти. Часто на поле самых решительных побед погибает гораздо больше людей, чем при бегстве, после до невозможности горьких разгромов. Когда историки, проанализировавшие все частности обстановки, топографии и погоды, пишут, что блестящая виктория отчего-то не была стратегически использована столь недавно торжествовавшей армией, они забывают подсчитать тех, кто погиб не в самом бою, а чуть спустя, через день-два. В отличие от побежденных, победители умирают негромко, в бесконечном санитарном обозе – от заражения крови, лихорадки, несварения желудка – и никогда не входят в официальный список потерь. Иногда их хоронят сослуживцы, а чаще похоронная команда, она же делит имущество покойных – единственную память, которую бедолаги оставляют на свете. Сперва меня от этого коробило, но потом я привык и теперь, глядя на старую табакерку, вспоминаю одного, а проводя пальцем по острию заскорузлого охотничьего ножа, – другого из своих менее удачливых коллег. Оба, кстати, умерли не от боевых ран – для того, чтобы заразить кровь, сойдет и острый сук, а болотная водица может вывернуть внутренности наизнанку ничуть не хуже свинцовой ягоды. Стоит ли сейчас об этом рассказывать, стоило ли тогда наследовать полузнакомым мертвецам? Не знаю. Война несправедлива, это я понял очень скоро. Но не решился что-либо поменять. Ни в себе, ни в том, что окружало меня. Или не захотел? Тоже не могу ответить.

Все-таки в той войне были правила – жесткие, порой жестокие, но постепенно становившиеся хотя бы предсказуемыми. Я знал, чего ожидать назавтра и даже через три дня. И вся армия знала, любой лейтенант мог бы стать командующим и той и другой стороны. Да что там, оба противоборствующих лагеря очень даже сносно разучили партитуру кампании, пусть в самых общих чертах, и не отступали от своего урока ни на один шаг. Война напоминала хорошо поставленный балет, наподобие тех, что так любил в жгучей молодости величайший из европейских королей. Только танцевали мы в сапогах, не всегда сухих, но, несмотря на это, наши движения были стройны и упорядочены, диспозиции сочинялись глубокой ночью, под утро доставлялись в части, а те уже двигались, не задумываясь, как во сне, соединялись, расходились, перестраивались и рассредоточивались. Солдаты, заученно двигаясь, словно автоматы, выполняли одну за другой сложные фигуры полевого артикула, не понимая их смысла. И правильно: за солдата думает тот, кто умнее. Сержант расскажет все, что понял из офицерского ора, а долг офицера – орать покороче и как можно лучше выполнить штабной приказ. Только тогда живые картины сольются в единый рисунок и многоходовая композиция достигнет необходимого совершенства.

Признаюсь, мне часто казалось, что война – это странная игра, наподобие шахмат, в чем-то сложнее, а в чем-то много проще. Управлять людьми легче, чем пешками: за один ход можно передвинуть не одну фигурку стойкого пехотинца, а мириады послушных солдат. Полководцы фехтовали друг с другом, только не в зале, не в экзерциргаузе, а на песке или траве, как на пикнике, под открытым небом. Искали, где удобнее – никто не стремился в болота или овраги. Кто искуснее, кто топорнее, генералы салютовали и выходили в круг, поочередно делали выпады и рипосты, парировали и пропускали удары, платили жизнями белых шашечек за свои ошибки и отнимали жизни черных в случае удачной комбинации, словно набирали очки во время игры в мяч. Кровожадности ни в ком из них не было, по крайней мере, в тех, кто командовал нами или нам противостоял. Наоборот, часто в их действиях заранее сквозили обреченность (в случае грядущего поражения) или скука (в случае победы), как будто они все знали заранее. От них это настроение передавалось офицерам, а потом солдатам. Впрочем, было одно исключение, и с него я начну свой рассказ.

7. Две баталии (первая тетрадь переваливает за середину)

Уже в первые армейские дни, прислушиваясь к разговорам бывалых имперских служак, я узнал, что наши генералы побаиваются прусского короля именно потому, что он на них не похож, что его поведение и решения не может предугадать ни мудрый, ни опытный. Однако поначалу эти опасения не подтвердились, хотя, когда поздней весной мы выступили в поход, до нас сразу дошли слухи о тяжелом бое, который имперским войскам пришлось выдержать под Прагой. Тем не менее, говорили, что город отважно защищается и что на нашей стороне вся Европа и даже русская императрица, которая послала в Пруссию тысячи диких степных всадников, и что король будет вынужден повернуть назад, дабы спасти население восточных провинций от грабежей и насилий. Поэтому настроение в войсках было бодрое. Все понимали, что у союзников, то есть – нас, заметный перевес в силах, и батальный успех – дело времени.

Задачей армии было прийти на помощь силам, запертым в Праге. Это нам объявили как-то под утро, с надлежащей торжественностью, разукрашенной сводным полковым оркестром. Планов у командования существовало ровно два, и они оба были в подробностях известны каждому рядовому (я уж не говорю о маркитантках). Либо немедленно отвлечь противника от города, вынудив его на сражение в открытом поле, либо перейти к позиционным маневрам, опять-таки всячески стесняя противника и затягивая время, дабы, в конце концов, привести его к мысли о снятии осады.

 

Мы медленно продвигались по совершенно незнакомой мне стране, полной бедных и тесно застроенных деревень, совсем непохожих на наши или немецкие, с покосившимися плетнями и жирным запахом неубранных нечистот. Хотя войска оставляли за собой еще большие груды дерьма – я слышал, что местные жители забрасывают его землей и на следующий год используют взамен навоза.

Мужчины с обвислыми усами вяло торговались с обозными фуражирами о молоке и зерне, чумазые дети выпрашивали подачки у солдат и норовили стянуть любую приглянувшуюся им безделку. Женщины, впрочем, были, как правило, светловолосы и приятны в обращении, но об этом я расскажу в другой раз. Мне сообщили, что так дело обстоит у почти всех славянских народов: мужчины ленивы, дети неопрятны, а женщины хороши собой. Да, это были славяне, в той местности их живет больше других. И русские тоже относятся к таковым, хотя среди них немало татар, черемисов, мещеряков, башкир и других народов, о которых большинство европейцев даже не слышало. Это было одним из моих недавних открытий – я воочию увидел эскадрон, сопровождавший важную эстафету в расположение цесарской армии, и поразился, как много среди наших союзников азиатов: широкобровых и безволосых, косоротых и узкобородых, сливавшихся в одно целое со своими задумчивыми конями и тусклыми саблями.

Еще в Вене я понял, что нахожусь на самом краю цивилизованного мира: слишком разительно толпа на распластанных по-имперски улицах отличалась от страсбургской или парижской, так много было на людях цветастых костюмов, так часто попадались навстречу плоские неевропейские лица – морщинистые славянские, заостренные восточные и смуглые африканские. Сначала я различал их только по цвету, но постепенно стал узнавать другие характерные черты, скрывающиеся в углах губ и ушных раковинах. И уже в первом походе я познакомился со славянами поближе – в армейских рядах их было предостаточно, да и путь нашего войска пролегал напрямик по землям богемским и моравским, не слишком богатым и живописным, но населенным приветливым и искренне союзным императору народом.

Обращусь сейчас к отрывку из моего дневника, писанного примерно в то самое время. К сожалению, у меня не хватило умения вести его с нужным постоянством. Узнайте же, каков я был и насколько мои тогдашние суждения похожи на ваши нынешние. «На родине моей эти нации и посейчас известны недостаточно. Славяне приняли христианство давно, но по-прежнему необразованны, за исключением немногих дворян и клириков. Книг на их языках, помимо Священного Писания, почти нет, и затем, чтобы получить образование, им необходимо выучить какой-нибудь европейский язык, чаще всего немецкий. Следы германской воли видны невооруженным глазом, особенно в городах, и выгодно контрастируют со славянской распущенностью. Немцы живут там с незапамятных времен, впрочем, как и евреи, а наиболее ухоженные из тех земель принадлежат императору. Замечу, что, несмотря на сложное и, признаю это, неравное положение, которое богемцы, мораване и их сородичи занимают в империи, присяге своей они верны и доблестно защищали главный город провинции Прагу от прусского короля. После благополучного исхода нашей кампании император был очень доволен их поведением и отметил его в особенном благодарственном рескрипте. Вообще, при надлежащем водительстве упомянутые нации, в особенности богемцы, а в меньшей степени поляки, их северные соседи, однажды даже призвавшие к себе на трон французского принца, могли быть лет за двести введены в культурный мир и окончательно приняты в семью народов Запада. Такая задача представляется в высшей степени благодетельной, ибо не надо забывать, что по своему положению данные народы призваны защищать Европу от турецких и татарских нашествий, поэтому их ни в коем случае нельзя оставлять на произвол судьбы».

Встреча с неприятелем произошла неожиданно, совсем незадолго до летнего солнцестояния. Стояла прекрасная погода, видимость была отменной, больше, чем на четверть лье. Мы занимали позицию на холмах, изогнувшихся неглубокой дугой, зная, что король будет вынужден еще на марше подставить нашей артиллерии оголенный фланг и проводить перестроение под прицельно ложащимися ядрами. А если противник, отклоняясь, пройдет мимо наших укреплений, то его тыл окажется незащищенным и уязвимым для контрудара. Поэтому королю придется изменить направление движения, уйти глубоко в сторону, заняться маневрированием, а нам, в свою очередь, контрманеврированием, и так далее, может быть, до осени. Однако с самого утра прусская армия начала подходить и продолжала бестрепетно маршировать по всему периметру наших позиций. Я находился в ближайшем тылу и тщетно ждал поступления первых потерь почти до полудня. Несмотря на нескончаемый грохот пушек, с точки зрения лазаретного хирурга, битва никак не начиналась. Затем в войсках возникло движение: один за другим полки двинулись на правый фланг, потом послышался треск выстрелов и крики «ура!». Появились раненые. Они рассказывали, что пруссаки продолжали идти маршем вдоль передней линии, пытаясь охватить нас справа, но под ураганным огнем не довели задуманное до конца, развернулись в сторону холмов и пустились во фронтальную атаку. Было очевидно, что предпочтительная позиция и невозможность успешного руководства войсками, находящимися на марше, делают нашу победу практически неизбежной.

Так и вышло. Судя по радости командования и количеству наград, которое оно на нас немедленно вылило, никто не ожидал, что все получится так легко. «Так вот, какова она, эта война», – думал ваш покорный слуга, распорядившись похоронами нескольких десятков горемык, попавших под прусские пули, и уже высмотрев себе на одной из соседних подвод пригожую и совсем не пожилую старьевщицу, недавно лишившуюся покровителя-ефрейтора, не устоявшего перед гнилостной горячкой. Мой неминуемый частный амурный успех был отражением успеха стратегического, армейского. Мы с победой в ранце шли вызволять Прагу, а королевская армия в беспорядке отступала. Преследовать ее даже не было необходимости.

Лето в богемской столице прошло отменно. На довольствие нельзя было пожаловаться, на отсутствие развлечений тоже. Прага, кстати, похожа на европейский город, в нем много камня, есть даже украшенный обильными статуями проезжий мост между рынком и старой крепостью. Но это понятно: там ведь испокон веку обитало немало немцев. Некоторые императоры даже безвылазно жили и умерли в обширном и величественном замке на левом берегу, господствующем над рекой и торжищем. Хотя мне объяснили, что с этим покончено уже больше ста лет, когда после длительной войны столицей окончательно стала Вена.

Следующая кампания началась осенью. Опять-таки планы командования были известны всему личному составу вплоть до последней обозной мухи. Союзные войска с трех сторон неотразимо двигались в Пруссию, и вопрос состоял только в том, когда и на каких условиях король капитулирует? И сумеем ли мы вернуться в Вену еще до Рождества? И сколько наградных пожалует императрица армейскому люду? Я совершенно не задумывался, что стану делать в случае заключения мира. Военная жизнь мне успела понравиться, тем более меня недавно представили к следующему чину, и я стал почти ровней младшим офицерам. Походка моя почему-то сразу изменилась, а голос стал громче. С летних квартир я снимался в самом приподнятом расположении духа. Страшно не было. В конце концов, a la guerre, comme a la guerre. За прошедшие месяцы я обвыкся, пообтерся и уже знал, как избегать целого роя опасностей, от которых меня поначалу уберегло одно чудо.

Кажется, подобные чувства обуревали многих моих сослуживцев. Поэтому марш проходил если не быстро, то уверенно. Нехотя, как бы для выполнения немного надоевшей работы с заранее известным результатом, мы выступили в поход и вскоре оказались в Силезии, обладание которой, как известно, послужило причиной тогдашней войны. Все шло по плану. Города не сопротивляясь, без размышления распахивали ворота, и бургомистры один за другим выносили ключи нашим генералам.

Не хотел бы прибегать к избитому сравнению, но это до известной степени напоминало длительную загородную прогулку с той лишь разницей, что перед каждым бивуаком необходимо было устроить отхожие места на несколько тысяч человек. И тут, как гром среди ясного неба, пришло известие о страшной катастрофе, которая постигла мощнейшую западную группировку союзников. В нее входили только отборные части, наши и австрийские (надеюсь, вы простите меня за путаницу, ведь я продолжал, как и ныне, оставаться французом). Так вот, объединенные силы этой блистательной коалиции, которыми командовали наилучшие полководцы изощренных в марсовых забавах наций, были наголову разбиты прусским королем, внезапно появившимся на другом конце Европы.

Обстоятельства произошедшего разнились в зависимости от рассказчика, но все соглашались, что предсказать такой поворот дела не мог никто. Наоборот, по начальным признакам исход сражения должен был быть самым благоприятным. Мало-помалу, узнавая поступавшие со всех сторон новые и новые подробности, я не мог отделаться от странного чувства: как будто я это уже видел, слышал. Говорили, что пруссаки неожиданно оказались совсем близко от союзных армий, что затеяли какое-то перестроение и, закончив его, немедленно бросились в атаку. Но отчего-то, вместо того, чтобы быть рассеянным артиллерийскими залпами вовремя изготовившихся батарей, противник, почти не неся потерь, продолжал свое стремительное движение и, воткнувшись острым клином на всю глубину фронта, вызвал полное смятение не только в имперских войсках, но и в наших, закаленных покрепче здешнего и уже много лет не проигрывавших ни одной битвы в пешем строю.

С каждым днем доходило все больше печальных известий: упоминали тяжелые потери и почти целиком утраченную артиллерию. О поражении говорили беспрерывно: на привалах, ночлегах, даже на марше. Настроение в армии ухудшалось, и я это, возможно, понял одним из первых, будучи по недостатку персонала произведен в должность батальонного хирурга. Хотя нет, не стану себе льстить, я уяснил происшедшее много позже, задним числом восстанавливая и анализируя ход событий, а тогда только поражался, как неимоверно выросло число заболевших совсем не военными, но обычными для поздней осени простудными хворями.

Армия по-прежнему двигалась вперед, но каждый следующий переход давался нам все тяжелей. Потом вдруг пришло распоряжение о выдаче усиленного довольствия, включая спиртное, и солдаты повеселели. Неожиданно мы вышли на удобную, как будто специально предназначенную для лагеря позицию, очень быстро окопались и обустроили укрепления по всему фронту. Природные редуты, к тому же усиленные работой тысяч людей, выглядели неприступно, и от сознания безопасности из наших рядов полностью испарился упадок духа. Вскоре разведка донесла о приближении королевских войск. Их уже никто не боялся.

Почему-то я плохо помню свою вторую битву и боюсь, что ничего толком о ней рассказать не смогу, а она-то как раз вошла во все учебники военного дела. Только скомканные, неровно обрезанные картины всплывают у меня в голове, словно мясистые гроздья матового тумана, засевшего в неглубоких ложбинах, неравномерно устланных влажной с ночи травой.

Рано утром, еще до рассвета, я неожиданно проснулся от оглушающей тишины, мертвого безмолвия, напугавшего меня в невразумительно ужасном сне. Наспех одевшись, я почему-то вздумал отправиться осматривать позиции и постепенно уходил все дальше от своей перевязочной станции. Караульных не было видно – наверно, я оказался в самом центре нашего расположения. Вдруг заиграли горны, и из палаток начали выходить и вставать в ружье измятые спросонья солдаты. Совершенно позабыв о дисциплине, я и не думал поворачивать обратно. Звенели разбираемые из козел мушкеты, слышалась приглушенная ругань капралов, но я ни на что не обращал внимания, как будто не имел никакого отношения к происходящему. Словно кто-то тянул и тянул меня вперед. Возможно, это был ангел смерти.

Наконец, движимый каким-то болезненным, неостановимым любопытством, я, ни от кого не скрываясь и не спускаясь в ходы сообщения, добрался почти до самых первых рядов, разглядел неровно построенные батальонные каре и изготовленную к битве батарею, смотревшую тонкими жерлами за нависший горизонт. Здесь меня заметил офицер, бежавший вдоль заряжавшей ружья пехотной линии, и громко ругаясь приказал убираться. Я вздрогнул, опомнился, увидел вокруг оперившиеся штыками полки и побежал назад, к своим обозникам.

Теперь мне кажется, что, бросив последний взгляд в низину, откуда должно было придти неизведанное и для многих смертельное сегодня, я успел разобрать уже знакомую картину: грязные комья низких облаков и гладкие квадраты марширующих в разные стороны пруссаков, статных пехотинцев, оттягивающих при движении носки сапог, как будто они находятся не в силезском поле, а на плацу в центре Берлина. Невообразимое зрелище, которое могло бы поразить человека невоенного, но я-то к тому времени прекрасно понимал разницу между войной и маневрами. Было ясно, что еще мгновение – вздернутся пушечные шеи, качнутся при отдаче колеса и весь этот искусственный парад будет изорван картечью, распадется на кровавые клочья и песчаные брызги. И все равно – он внушал какой-то страх, завораживал, вселял не испытанное доселе оцепенение.

 

Да, спустя секунду я с радостью подчинился приказу, сдобренному упоминанием моей матери, и через несколько минут снова увидел лазаретные палатки. Долго не мог отдышаться, но слушал – и слышал. Очень скоро и почти одновременно раздались пушечные разрывы и победные крики. Почему-то только с одного фланга. После недолгой паузы шум перепрыгнул ближе, потом еще ближе, но по-прежнему доносился только с одной стороны. Удар – ядро легло шагах в сорока, и я невольно присел. Обозные лошади нестройным хором заржали, дернулись, но не двинулись с места: их стреножили крепко, без фокусов. И тут же пошли, нет, побежали, не в лазарет, не на перевязку, не ко мне – мимо, все быстрее и быстрее понеслись спотыкающиеся, ничего не соображающие раненые. Еще несколько минут, их стали обгонять невредимые, но тоже бледные солдаты в растрепанной форме. Они кричали что-то о конной атаке с фланга и о том, что прусские гусары никого не щадят. Я сразу понял, что мы разбиты.

За эту битву я был тоже награжден, потому что, перевязывая тех, что свалился неподалеку от нашего расположения, не успел дать приказ об отходе и, чуть ли не один в целой армии, не покинул поле битвы. На подводах было в изобилии льняных и хлопковых повязок, корпии, жгутов, бидонов с маслом, дегтем, скипидаром – я использовал все.

Нет, я не хвалюсь. Чем здесь хвалиться, я ведь ничего не понял, ничего не заметил. Ни на что не обращал внимания. Мое поле зрения сузилось до минимума – я видел одни лишь окровавленные лохмотья и изувеченные конечности. И моя жизнь могла оборваться в любую минуту. Всем нам, оказавшимся на небольшой поляне, зажатой еловыми рощицами, просто повезло. Передние ряды прусских гренадеров остановились совсем рядом, хоть не буду лгать, говоря, что уже различал их разгоряченные лица и дым пламеневших штыков. Но загробный ветер донесся до меня много явственнее, чем при близких разрывах ядер. А я ведь даже не увидел прославленной конницы Зейдлица, искрошившей в этот день не одну сотню имперских пехотинцев. И вот тяжелый дух смерти был так близок, но гренадеры оборвали шаг и встали: носки врозь, каблуки вместе, как на параде. Не оттого, что устали или решили проявить великодушие – просто их вовремя догнал спасительный для нас приказ.

Прозвучала неразборчивая отрывистая команда, и все сразу кончилось. Королю не было нужно наше уничтожение, а только унижение, которого мы вкусили вдосталь – и в серую ночь после разгрома, когда паниковавшие солдаты палили друг по другу, и в долгие дни беспорядочного отхода, стоившего нам больше людей, чем любая битва. Солдаты болели, умирали, отставали, дезертировали. Офицеры пили и бранились между собой, часто без повода до крови лупили подчиненных. Было много самоубийств. Мои ноги беспрерывно мерзли, и я все время думал о том, чтобы, наконец, выспаться. В конце концов, меня охватила полнейшая апатия, я ничего не хотел и утратил желание жить. Здесь отступление прекратилось, и мы встали на зимние квартиры. Городок был завалящий, но пригодный для сносного существования. Я отогрелся, завел на стоянке небольшую интрижку с содержательницей местной пивной и постепенно снова привык к военному бытию.

Можно сказать, что именно так я стал бывалым солдатом – через поражение. Ведь победы ничему не учат. И марши тоже. Я выжил, поэтому приобрел кое-какие знания. Привык, закалился, очерствел. Научился выполнять долг настолько, чтобы не потерять уважение к себе, но не чересчур, дабы по возможности не лишиться жизни. Мундир прирос к моей коже, и я не ощущал от этого никакого неудобства. Более того, без него я чувствовал себя не в своей тарелке, почти что голым.

Как будет дальше идти война? Когда закончится и кто в ней победит? Подобные вопросы меня занимали меньше всего. Я научился жить лишь сегодняшним днем – уверяю вас, так много легче. Хотя во время попоек с коллегами мы не раз обсуждали предстоящую кампанию, но только поверхностно, потому что, если по правде, углубляться в данный предмет никто не желал. Отчего? Не скрою и этого. Всех нас объединяло одно чувство, которому я тоже поддался. Это был непонятный, совершенно иррациональный страх перед королем, перед еще одной встречей с ним на поле боя, гнетущая невозможность понять, предугадать то, что он сделает, вытворит на этот раз. Не правда ли, неприятель поступил мудро, не пытаясь нас окончательно уничтожить, не рискуя поставить проигравших в отчаянное положение и тем вернуть храбрость обреченным. Наоборот, нас провели по грязи носом и оставили в покое, – лежать в хлюпкой вонючей луже без сапог и даже портянок. Можно бы встать, отряхнуться, но нет – на имперские войска, независимо от того, участвовали они в битве или нет, вдруг опустилась всепроникающая оторопь, нас покинул кураж, без которого не завоевываются женщины и не выигрываются сражения. Даже на вновь прибывшее пополнение упала тень недоделанности, неполноценности, от которой мы никак не могли избавиться. Вы скажете: такие предметы должны тревожить сон полководцев, а не мелкой сошки в стоптанных сапогах. Не знаю. Если так, то, может быть, мы заразились сомнениями от самих генералов: сначала адъютанты, повара и вестовые, затем полковники и батальонные, ординарцы и унтер-офицеры, а потом уже вся армия, до последнего пехотинца в расползающейся форме с чужого плеча.

Мне кажется, оттого в той войне было столько маневров. Полководцы союзных держав, обладавшие силами гораздо значительнее прусских, уступали королю в гибкости и быстроте мышления и скорее хотели взять его на измор, нежели испытать судьбу в громокипящей генеральной баталии. Потому война продолжалась так долго, поэтому она закончилась ничем. Да, при имперских дворах требовали победы, слали яростные приказы командующим, и тем приходилось волей-неволей идти на сближение с неприятелем и, тяжело вздыхая, писать диспозиции для завтрашнего сражения. Но, слава богу, мы по большей части имели дело не с королем, а с кем-то из его генералов, и они, судя по всему, ничуть не отличались от наших. Поэтому все шло по шаблону. Вот так я очень скоро научился предугадывать исход битвы еще до ее начала. И ошибся потом только один раз.

Однако главное на войне – не сражения. Они случаются редко и решающего значения не имеют. Основное содержание войны – это переходы и марши, сборы, разбивка стоянок, поиск фуража, дождь и постоянное желание сна в тепле. Ну и конечно, извечная необходимость ставить нужники как можно дальше от источников питьевой воды. И столь же извечная невозможность этого добиться. Да, людей с расстройством желудка я лечил больше, чем раненых. И хоронил тоже больше. Потому солдаты так охотно идут в бой – надеются, что он последний, решающий. Что им поражение или победа? Удастся выжить – вот настоящее везение, ведь вдруг назавтра кончится война? Вдруг какая-то сторона, наконец, проиграет окончательно?