Наша родина как она есть

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Слуга, который меня кормил да сторожил, дурак был. Или в бабах не понимал ничего? Не знаю. В общем, повезло. Была б у меня какая прислужница, особенно, если в летах – сразу б все почувствовала. Но они баб не жаловали, и в доме почти не держали. То ли экономили, а я так думаю, что все-таки скрывались. Известно же: женщина в доме – тайнам конец. Ну да ладно – не о том рассказ. В общем, цвету я себе, рада-радешенька, а они, аспиды, ничего не видят. Только спустя недели три опять устроили ночью бдение колдовское, опять палец кололи – только я теперь не так уж боялась, как по первости, а все глазами по сторонам: где ж он, мой любезный? А его нет как нет. То ли случилось что, то ли опасался он меня выдать как-нибудь по неосторожности, или чувствительности большой оказался, не мог смотреть, как его любушку мучают. Загрустила я немного, но ладно, думаю, не страшно.

Только чувствую все это время на себе чей-то взгляд – чужой, незнакомый. И тяжелый – страсть! Как повели меня назад – а палец в этот раз даже перевязали и промокнули сначала каким-то снадобьем – так оглянулась и приметила: вон тот, бородатый, это он на меня воззрился. И пусть глаз из-под маски не видно совсем, но чувствую – прямо насквозь он меня прожигает, до самого нутра, больнее, чем палец этот разнесчастный. Ох, думаю, не к добру это. Испугалась поначалу, что милый мой меня теперь бросит и не вернется никогда. Или что вместо него ко мне ночью бородач этот залезет ужасный. Поверите или нет, но я ж забыла совсем, что во сне-то моем вторым мужиком как раз бородач был. Или не забыла, сейчас уж не припомню, только назавтра вернулся опять мой милок, и такой он был в эту ночь расчувствовавшийся: и «belissima» говорил, и «сага mia», и много еще чего. Думаю тогда: если уж я такая тебе belissima, что ж ты меня отсюдова не выкрадешь, тем боле, что вы, итальянцы, по этому делу, похоже, не хуже татар? И знаками ему объясняю свою мысль, значит, сокровенную. Смотрю, задумался, запечаловался, мне его аж жалко стало. Но ничем передо мною оправдываться не стал и врать не начал. Мне и полегчало – может, вправду придумает чего.

Только назавтра у хозяина моего что-то стряслось по колдовской линии. Весь день грохотало у него в кабинете, жарилось, пыхтело, а конце – звенело вовсю. Бом-бам, бомбам! А потом он как закричит: «No fera! No fera!» Ну, думаю, приехали. Только наоборот: вижу, посылает он срочно куда-то слугу одного. Тот приказание выслушал, руку поцеловал – так у них в Италии делают, коли начальник больно уважаемый – и со двора во весь опор. Даже интересно стало, что там стряслось такое ужасное?

Слуга часа через два вернулся и сразу в кабинет – на доклад. Хозяин тут же успокоился и стал сам по галерее выхаживать. Ага, думаю, ждет кого-то. Но в тот вечер никто так и не пришел. Постепенно затихло все, заснул народ, и я тоже. Зато утром, часа за два до полудня явился важный лысый старикашка, морщинистый, что твоя обезьяна. Не видели никогда? Зверь такой иноземный, на человека дюже похож, только шерстистый, да с мозолью на заднице, чтоб ему сподручнее на ветках сидеть – он в Африках южных живет на деревьях, яблоками питается да изюмом всяким. Ну, ладно, как вам объяснить-то? Вот, гриб поганку знаете? И на него он тоже похож был. Да не зверь, старикашка этот! А хозяин, как о нем узнал, сразу выбежал на порог, кланяется почти до земли и ведет к себе в кабинет. Надолго там заперлись. Мне уж второй завтрак подали, слышу, идут.

Открывается дверь – стоят они вдвоем и на меня смотрят со вниманием. Недолго это длилось: старикашка пробежал по мне взглядом и сразу хозяину что-то на ушко шепнул. А тот вдруг покраснел весь, потом побелел, тужится чего сказать – и не может. Старикашка тогда дверь закрыл, они еще постояли немного, мой вякнул что-то, да и сам захлебнулся. Пошли обратно: старик уверенной такой походкой, отчетливой, а хозяин мой, прям, бедный, на ровном месте зашаркал, ноги подволакивать стал. Чуть спустя вижу из окна: провожает он гостя-поганку, сам подавленный такой, а тот все ему что-то втолковывает покровительственно, сверху вниз. Мне даже обидно за моего стало.

А зря. Потому что он, сразу как старик ушел, опять куда-то слуг послал. И вернулись они на этот раз с тремя здоровыми бабами. Как увидела я это из окошка своего, так сразу у меня все внутри захолодело. Ну, вы уж поняли. Поднялись эти бабоньки ко мне и показывают: дескать, скидавай, милая, свои кацавейки, сейчас мы тебя выведем на чистую воду. Ну, прикинула я, с тремя мне не справиться, только помнут зазря, а может, и поцарапают. Не надобно этого. Да и что они мне теперь сделают? Разделась до рубашки нижней и легла на постель – смотрите, кому не лень. Но они, в общем, деликатно так ощупали, без грубостей. Тем боле, и так все ясно. Сразу видно: кормилица моя счастливая, без дружка не скучает, для этого бабе разбирающейся ничего особо лапать не надо, чай, она – не доктор-дуралей.

После чего спустились они от меня и, вестимо, все хозяину пересказали. А он как взвоет: «Рогса Madonna!» и еще много слов добавочных, даже и не разберешь. Ну, думаю, теперь, как пить дать, прирежет, а если просто полоснет, то уж не по пальцу, а куда посерьезнее. Стала я на всякий случай к смерти готовиться. Помолилась чуток. Ну, молодец мой вспомнился – взгрустнула я о нем, конечное дело. И сразу: шаги хозяйские стучат. Сердце мое бьется, думаю: еще не дойдет до комнаты, сама помру, так ему и надо, мерзавцу. А его все нет и нет. И шаги, слышу: то затихнут, отдалятся, то опять приблизятся… Эх, смекнула, а ведь это он думает, что ж теперь со мной сделать?

Я давно догадалась, что ему кровь моя была нужна для чернокнижия всякого. Потому он за меня столько денег и выложил, видать. Получилось, что не страстный он никакой, а, наоборот, жуткий барыга-скупердяй. И вот до чего додумался: пришел ко мне в комнату со слугой, чтоб я, значит, сопротивляться не думала. Подсвечник в руке держит. Я уж струсила, думаю: прижжет, аспид. А он взял меня за подбородок и туда-сюда в свете повертел, лицо со всех сторон глазами обшарил и шею тож, и воротник загнул даже. Я не дергаюсь пока – мало ли что? Только тут прямо и стукнуло: ведь когда покупал меня, почти не рассматривал и баб не звал, откуда ж он знал?.. Но потом вспомнила, что в ту самую ночь спала я неважнецки, видения у меня были эти про троих мужиков-то, помните? Так, наверно, тогда вот что было: зелье мне дурманное в питье подмешали, антихристы злобные, и, пока я без сознания валялась, проверили мою стыдливость, ноне от них похищенную.

Вот разглядывал он меня, разглядывал, а потом повернулся и ушел. Назавтра приносят мне поутру какое-то расшитое платье. Только стыдоба страшная: сверху оно оказалось совсем прозрачное, прямо не ткань, а воздух сплошной. И приказывают надеть. Я, конечно, краснею, наверно, аж до самого пупка, но потом – делать нечего… Может, думаю, и не зарежут теперь-то. Сводят вниз, в большую залу. А она вся светлая: шторы подняли, окна помыли, с краю на скамеечке сидит хозяин, а в центре стул стоит высокий. Меня на него сажают лицом к двери. А, понимаю, смотрины будут. Продать меня собрался, негодяй, и подороже. Хоть на том спасибо. И тут я, девоньки, чуть не умираю.

Потому что входит в залу тот самый мой ненаглядный ночной посетитель. Но одет очень сдержанно, бедновато даже. Меня, понятное дело, не признает, а с хозяином разговаривает почтительно. Нет, думаю, этот меня не купит. И денег у него, скорее всего, не водится, и вообще он меня задаром имеет. Но потом смекаю, что не в этом здесь дело. Он на расстоянии меня разглядывает, совсем, как хозяин давеча, а потом кланяется ему и явно с чем-то соглашается. Тут хозяин машет мне рукой: уходи, дескать, и, пока за мной дверь не затворилась, молчит, аспид. Так и не поняла, сговорились они или нет?

Ближе к вечеру является слуга сам-два с вислогубой дворовой девкой и отбирают платье. Ага, думаю, никак, они его чистить собираются. Значит, сговорились. И не ошиблась. Опять мне наутро этот наряд бесстыдный приносят, заставляют надеть и сводят вниз. А там сидит мой милой, но одет по-иному, в каком-то тряпье позорном, пачканном-перепачканном. Как только колдун его в дом пустил, непонятно, сам-то он опрятный был, ухоженный, одно слово – нелюдь. Ну и чернокнижник, конечно, в углу сидит – следить, значит, будет. И стул в центре, как вчера. Сажусь я и примечаю, что напротив меня столик стоит странный, и даже не один, а два, и причем неправильные оба, косые какие-то. Ну, до одного из них мой милок даже и не притронулся, а положил на второй большой лист, взял какую-то палку и ну ей чирикать. Глянет на меня – чиркнет несколько раз, крякнет иногда недовольно – и другой палкой чиркнет, потом опять первой: и так часа два, не меньше. Я уставать стала, хотела пересесть – тут они оба как зыркнут в четыре глаза: сиди, мол! Я и остолбенела прямо. Потому как никакой любови в глазах моего кавалера ненаглядного и в помине не было, а проступало что-то другое, девоньки, и совершенно незнаемое, но тоже огненное. Ну и струхнула я.

Поскольку сразу поняла: это он с меня парсуну пишет, чтобы показать, кому хозяин пожелает. Только помните-то ведь наше давнее поверье, что иной раз в такие парсуны и сама душа человеческая переходит, а тот, с кого ее сняли, делается затем чистый вурдалак – бледный, сухой и глаз поднять ни на кого не может. Потом речь теряет, а последним делом ума лишается, и только выть может.

Страшно мне иногда становилось до жути. Но не показывала, держалась. И кажинный день, как на работу, являлся в залу мой сахарный – а наверх он ко мне, понятное дело, уже носа не казал – и писал портрет моей личности. Обидно было, правда, я так и не видела, что он там накарябал, а хозяину, заметное дело, рисунок тот нравился – сначала он вокруг ходил, потом все поближе придвигался, а под конец почти что под руку моему малевале-любовничку подсел. Правда, одно хорошо – смотрелась я в зеркало часто-часто и никакой бледности у себя не углядывала. Значит, не кровопийная была парсуна та, а обычная, Богом позволенная.

 

Долго ли, коротко тянулось наше сидение, теперь уж не скажу, а только покончили мы с энтим делом. В урочный день они прямо без конца стояли рядком, смотрели – не на меня, на картину эту, потом вздохнули вместе, и все, сразу понятно – конец, сделано. И чувствую я, что вроде жива, кровь из меня не ушла, и желания кое-какие тоже пока присутствуют. И как-то приободрилась – не околдовали, значит, и на том спасибо. Думаю, может, теперь-то вернется ко мне ненаглядный мой, после получения оплаты, так сказать. А хозяин в тот, последний раз меня даже не постеснялся, прямо сразу вынес тяжелый кошель и мазиле ласковому вручил. И расшаркались оба – ну не дураки ли? Но не угадала я. С милым-то.

Потому что портрет хозяин сразу же отослал в неизвестные адреса и руки. Так и не видела его я никогда. А потом сам оделся попараднее, с перьями всякими да кружевами и куда-то свалил. Вернулся поздно. Ох, думаю, что завтра случится, какая напасть? И с утра слышу – расхаживает по всему дому, кровосос ненавистный, а походка такая очень довольненькая. Так, смекаю, значит, ждем кого-то. И страсть мне интересно, кто это будет. Извелась прямо, места себе не нахожу. Наконец, уже вечером стучат, и так, знаете, повелительно, важно: даже и не рукой, а палкой такой специальной. Двери, слышу, открылись, и хозяин залопотал что-то подобострастное. Спустя какое-то время ведут меня вниз.

Гляжу, а там – здрасте! – сидит на хозяйском месте какой-то сморчок-старичок в забавной шляпе, и хозяин мой перед ним извивается, не то слово. Кажись, сейчас под ноги к нему ляжет и станет просить, чтобы его потоптали хорошенько – дескать, ему от того будет одно удовольствие, больше, чем бабу погладить. Лебезничает – вот как это называется. А старичок внимания на его экивоки не обращает, а прихлебывает себе, знай, из большого кубка и помалкивает.

Меня увидел, знак сделал: подойди, мол. Ну и я так медленно, гордой павою, чтоб его в равновесности попридержать еще миг-другой, вплываю, значит, под самые свечи. И вижу, что старичок, конечно, тухлая флегма, но глазенки у него все одно разыгрались. Он даже хозяину моему ногой слегка поддал по заднице, чтоб тому тоже приятно стало. Ох, думаю, вот судьба моя зверская, но справедливая: за грехи мои от такого молодого да здорового достаюсь этому замухрышке морщинистому. Правда, как он встал, повеяло от него духом таким властным – видно, большая он был шишка, привык, чтобы под него все подкладывались. И я как тот дух уловила, тоже слегка подразмякла. Тем боле, что он мне показывает – подходи, мол, поближе. И наливает в свой бокал розового такого, с пузырями, да побольше, до самого верху, пена аж зашипела и наружу потекла. Ну, думаю, все одно пропадать, так, может, спьяну оно легче будет. И до самого донышка проглотила. И после всех волнений энтих да к тому ж на голодный живот меня, знамо дело, повело. Свечи, вижу, расплываются – жарко стало, и не хочу, а рука моя сама к воротничку тянется и его расстегивает. И проваливаюсь я затем в какое-то темное ведро. Потому что там дальше сталось, да как оно было, не спрашивайте. Не помню, не знаю. Очнулась только назавтра в своей комнате и слышу: хозяин опять победной походочкой дом меряет и песню напевает такую бодрую. Ну, ничего, думаю, отыграются тебе мои слезы, аспид окаянный!

И тут до меня, понимаете, дошло. Старик-то был точь-в-точь тот самый, что мне тогда, вместе с любовником да бородачом тем странным, во сне пригрезился. А я уж об этом думать забыла. Но вспомянула – и даже захолодела. Так, кумекаю, а бородач-то здесь при чем? Неужто и его мне теперь ждать-поджидать-узнавать-высматривать? Хотя ежели вместо старика, то я бы, может, и не отказалась. Любовничек-то мой красивый, понятно, испарился, в нетях пребывает, не захотел судьбу искушать. Или про старика разузнал и побаивался его боле, чем хозяина моего. Оно и понятно: когда тот во второй раз явился, разглядела я, что свита у него не маленькая, и все с топорами или с дубьем всяким, немудрено испугаться.

В общем, понемногу заскучала я. Старик-то, знамо дело, часто меня не баловал, не тот возраст. Надзор же за мной стал сильно крепче, даже на галерею теперь выпускали только вдвоем или втроем, и опять начали к ночи приходить, окна запирать, а потом даже раму приделали поперечную, так что и не высунуться стало. Смотрю я, значит, по-прежнему на башню эту великанскую разваленную, опостылела она мне дальше некуда, и лью слезы над тяжелой своей девичьей долей.

Но тут старик-то и удивил. Посетил меня как-то обычным колером, погладил по подбородку на прощание ласково, чуть не по-отечески. Я его раньше, чем через неделю, обратно не ждала, а он назавтра является – и к тому ж сам-друг, в компании то есть с каким-то еще подобострастником. Ох, думаю, бесстыдством тут пахнет. И не ошиблась. Но совсем не в том смысле, не думайте! Все-таки в ихней Италии живут сплошь умом косые али душой убогие – нет посреди них нормальных ну ни единого человечка! Вырожденцы, одно слово!

Так вот, сажает старик своего прихвостня за стол, зовет меня и заставляет туда повернуться, сюда, потом командует хозяину, и тот у меня опять-таки воротничок расстегивает, а потом и вовсе начинает кое-что сдергивать. Я от стыда чуть не умерла. А в это время в камине полено большое как развалится да полыхнет ярко, и вижу – сидит за столом тот самый бородач блажной, вперился в меня взглядом огневым, как давеча, и молчит. Ох, думаю, быть беде! Хозяин на меня почти все обратно набрасывает, а старик на бородача смотрит: мол, ничего себе!? А бородач упрямый, молчит и молчит. Старик, вестимое дело, сердится, но почему-то сдерживается. Хотя видно: здесь он главный, а бородача этого ему плюнуть, растереть и забыть. Даже как-то интересно стало, а кто он, бородач-то? Небоязный – это не в каждом мужике бывает, я вам скажу.

Тут хозяин со стариком машут: уходи, мол, не нужна больше. Разобиделась я, конечно. Но делать нечего – иду к себе, в тюремную светелку, лить, что называется, горькие слезы невинной жертвы. А они, видать, еще долго после этого закладывали. Доносится до меня: то песни поют, то орут друг на друга, то вирши читают торжественные, прям как молятся. У этого бородача, кстати, приятный такой басок оказался. Ну, постепенно угомонились они, и так мыслю, что хорошенько перебрали. Старик-то понятно: уже и годы знатнее знатного, а хозяин мой – с непривычки. Вообще, он и не пил совсем, а со стариком приходилось.

Слуги в этот раз меня запирать не стали – им иначе как через залу пройти было нельзя, а там гости, причем не какие-нибудь прощелыги, а важнее важного. Оттого все и случилось. Значит, тишина в доме стоит совершенная. А я уже почти сплю, но все-таки не сплю, потому как было у меня некое странное предчувствие. И вдруг слышу: кто-то под дверью скребется. Подождала я, дыхание затаила – нет, не почудилось. Тогда тихонько так засов отодвигаю, и на себя дверь тяну, чтоб как будто это она своею силой подается. А сама – нырк в постель.

И входит, конечно, бородач распаленный, как я и думала. Рисковая башка оказался, а сразу и не увидать. У небоязных это бывает, тех, которые не напоказ, а настоящие. Вот огляделся он по сторонам – окно-то я не прикрыла, жара стояла страшная, так что запутаться или оступиться было нельзя – и шасть ко мне. Придавил – чуть не задохнулась. Ох, и мускулист оказался, не чета моему молоденькому, тот-то в кости тонок, станом изящен, а этот прям богатырь какой-то. И мял он меня при этом, мял, как будто что-то ощупывал. И так повернет, и эдак, и здесь шлепнет, и там потрогает. Забылась я совсем, девки, занежилась – летаю, в общем, по небу и приземлиться никак мне не можно.

Вдруг опять стук, даже непонятно где: внутри, снаружи – и скрип какой-то. Герой мой даже в дверь не побежал, а шарк под кровать и затаился. Видать, думаю, не впервой ему. А сама смотрю краем глаза, что деется-то? И вижу: на полу крюк, а за крюком веревка, в окно уходит. Крюк цепляется за обеденный стол, скрипит, дрожит, веревка натягивается – значит, кто-то по ней лезет. Захолонуло тут сердце мое: не иначе милый мой малевала тоже рисков оказался, опостылело ему картины рисовать постыдные, соскучился он по своей любушке.

Так и есть. Спустя самое малое мгновение влезает он таким манером в окно, не говоря лишнего слова скидавает с себя камзол и прыгает на меня – аж постель прогнулась, я даже испугаться успела, а не придавило ли там бородача-то?

Ну вот, понимаете сами: и я, чего скрывать, уже разгорячена немного, и любезный мой, видать, весь поистосковался, – начали мы с ним производить известный шум. И так баловались, что разбудили нашего старичка. Или просто сам он проснулся: от возраста или по малой нужде захотелось, не знаю. Только вижу я, как сквозь дымку висячую за плечом точеным да гладким пылкого мазилы моего опять открывается дверь… И тут уж я от страха даже зажмурилась.

Нет бы этому дураку подхватить свою одежонку и в окно. Пока старик спохватился, пока бы меня ругал, его б и не догнал никто. А может, старик никакого скандала затевать и не стал бы – позор-то какой. Но этот идиёт – юрк – и тоже под кровать. Привычка у них такая бесовская. Одно слово, бестолковые они, итальянцы, хучь и греховодники знатные, но, знамо дело, дураки.

Старик-то, однако, может, и не полносильный уже был, но ищо не слепой. Потому идет он сразу к кровати, на меня не смотрит, и начинает посохом своим под лежаком шарить. А штука эта на палке, чтобы в дверь стучать по-важнецкому, была еще на конце больно вострая, долго не вытерпишь. И вытаскивает старик из-под кровати… бородача. Я про него уж забыла совсем – он, бедняжечка, там все это время лежал тихим ангелом. Небось боялся высунуться: думал, видать, что это старикашка со мной забавляется.

Вижу, плохо дело. Старик побелел, покраснел, потом опять побелел – то ли глазам своим не верит, то ли еще чего. Может, здесь все бы и обошлось, да тут миленок мой как-то неловко под кроватью повернулся, чем-то там зашуршал, или прищемил, не дай бог, себе какую часть нежную. Знатно хрястнуло – чай, не мышка пробежала. Старик, недолго думая, опять хвать жезлом под кровать – и выкарабкивается мой любезный на свет божий третьим номером. А уже, стыдно сказать, светло стало. И смотрят они все трое друг на друга по-остолопски, и не знают, как быть и кого первым казнить и каким именно способом. То есть, казнить их, вестимо, старик будет, не наоборот же, а им потому придется мучиться и угрызения совести терпеть.

Но при этом, что интересно, бородач с малевалой особенно между собой ненавистичают. И не проходит малого мгновения, как забывают обо мне, старике, костюмах своих адамовых, слегка под кроватью запыленных, и начинают страшенным образом ругаться. Старик даже, в свою очередь, обо мне позабыл, сел в кресло и слушает их внимательно. Особенно бородач напирал: все он моего ненаглядного обвинял в воровстве да соглядатайстве. Дескать, он у бородача подглядел что-то, а потом это самое и украл. Причем не вещи какой драгоценной его, мускулистого, получалось, лишили, а чего-то другого, эфирного и понятными словами неописуемого. И в мою сторону тоже руками тыкал, как будто я за него в каком суде свидетелем. А потом вдруг подскочил, сдернул с меня покрывало и ну поворачивать в разные стороны, а затем – хвать за подбородок, и опять: туда мое лицо, сюда, и причитает по-ихнему. После чего старику в ноги повалился и давай себя в грудь бить, а в моего милого пальцем помахивать. Но и тот не дурак: тоже в ноги, и тоже руки воздымает, а сам чуть не плачет. Пока они так ныли, я прикрылась немного, чтоб не раздражать никого. Ну и для приличия тож.

Кончили они причитать, значит. Ждут, что старик скажет. Вижу, ему больше всего хочется им руки-ноги поотрезать, да и еще кой-что для полной острастки. Но почему-то, хоть и власть ему дана, того делать не хочет. Или даже не может. Нет, все-таки не хочет. Недолго он думал. Цедит им сквозь зубы два слова в ответ: дескать, отработаете по полной программе. И мол, а сейчас поворачивайтесь, ребята ко мне задом, к окну передом. Те, нечего делать, повернулись. Тут он с размаху отвешивает каждому правой ногой по мягкому месту – они аж прогнулись, но молча, даже не охнули, – и командует: давайте, собирайте вещички. Их и упрашивать не нужно: шмяк-бряк, натянули на себя все с грехом пополам и шварк вниз по лестнице. А старик встает, одаряет меня взглядом таким длинным, усмехается нехорошо и выходит.

После этого, как говорится, фортуна моя пошла на полный закат. Под режим я попала совсем казарменный, старичок полномочный, видать, от меня напрочь отступился, хозяин вообще носа не казал. Дважды, правда, приказали сойти в залу, а там оба мои гостя ночные: и бородач, и красавчик – сидят с какими-то инструментами. Не одни, при каждом помощники мелкие: бегают вокруг, суетятся, подай-принеси делают. И никто из двоих главных этих ко мне даже близко не подошел. Только подмастерья меня опять туда-сюда поворачивали – посмотри вбок, повернись вкривь, то на доску сажают, то прямо на стуле поднимают, то к какой-то колоде прислоняться заставляют, шею сколь можно вытянуть и сидеть неподвижно дурой стоеросовой. Этого и пять минут не стерпеть, все болит – спина, плечи, а пуще всего самая шея моя белоснежная. Я уж думала, она у меня навсегда кривая останется.

 

Не поверите, самое неприятное было вовсе не боль эта. Главное – чувствовала я себя все время не человеком, и не бабой даже, а, что ли, камнем каким. Оба мои рисовальщика как сговорились: молчали и без остановки чиркали непонятно чего в своих бумагах. Глянут на меня мельком и опять зачиркают. Только взгляды ихние были тоже не человечьи совсем, а другие… Как объяснить-то? Вот, на живое – на девку, к примеру, или на жратву – так не смотрят. Что-то у них в глазах стояло нелюдское, ненашенское, чуть не потустороннее, колдовское, но не как у хозяина, а взаправду, без крови всякой. Мне даже предложи из них кто тогда – мол, давай, деваха, я счас с тобой в опочивальне попрыгаю – не было бы у меня охоты после взглядов таких. Или… Так все равно: не сказал никто и даже голоса не подал.

Два, да, кажется, было энтих, так сказать, сеанса. Я уж и не знала, как вести-то себя, но ничего, делала, что прикажут. А потом однажды вечером выводят меня из комнаты, сажают в карету и куда-то везут. Ну, думаю, все, пропала теперь моя девичья головушка окончательно. Позовут сейчас убивца жестокого, а он в темноте такой меня даже не разглядит и сразу же порешит. Но оказалось, хозяин – все-тки скареда известная, таких любить нельзя, но и бояться можно не особливо – продать меня решил. Только чтобы все было шито-крыто, сделал это в порту, и прямо на отплывающем корабле.

Дальше оно неинтересно. Точнехонько на следующий день корабль тот взяли на абордаж алжирские пираты, а тех, еще спустя неделю, – далматинские. А эти – только все и вся к себе перетащили, как своим чередом поняли, что надо уходить от погони, пока остальные суда арабские подгрести не успели. И давай деру, даже толком на добычу не взглянули. Обидно было. Так что вместо дворца бея какого алжирского оказалась я на невольничьем рынке в Рагузе, правда, в самом первом ряду.

Стою, плачу над своей тяжелой девичьей судьбой, и вдруг вижу: идут двое, одеты кое-как, лохматые, лопоухие, но довольные и хорошо уже пьяные. Песни орут – ни слова не понять. И меня как что-то ударит: такие дурни ведь, знамо дело, наши, домотканые. Бросилась я, сколько веревка позволяла, к ним в ноги и заорала по-родному: мол, ратуйте меня, добры молодцы.

Так и оказалось на мое счастье – пастухи из-под самой Трясиновки. Вот что потом выяснилось: был, оказывается, по всему краю повальный овечий мор. Потому в тот год шерсть высокую цену имела. Все овцы да бараны чуть не в одну ночь посходили с ума: сначала случались прям беспрерывно, до изнеможения, хуже людей, потом друг друга же вовсю бодали, а опосля вообще в пропасть прыгали. Окромя наших, горичанских – те покрывали маток по-обычному, и никуда, как обычно, бежать не желали, а паче того – с обрыва свергаться. Уберегли, значит, святые. Оттого и дурни-то наши в большом прибытке состояли. Такого ни до, ни опосля никогда не было, сами знаете. Так что выкупили они меня прямо на месте и домой повезли. Ну, на пути передрались, конечно, и дубьем друг друга хорошо покалечили, только это уж я в другой раз вспомяну. Да и чего вспоминать – дело обыкновенное, интереса жидкого.

Некультурные, я вам скажу, все-таки у нас люди, не то, что в Италии. Те все же тактичнее, нежнее наших будут, извилистее. Чего только со мной там не случилось, а вот без дубья обошлось. Есть у них даже на такой предмет слово специальное, я уже его вам излагала, только путаное оно какое-то, не всегда на язык дается. Видать, забыла, жалко. Ан нет, помню: кур…ту…азность! Тяжело нашему брату, бабоньки, без куртуазности этой, ох, тяжело.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?