Наша родина как она есть

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

11. Горичания в Высоком Средневековье, или Возникновение еврейского вопроса

Евреи пришли в Горичанию вместе с коренными жителями, а может быть, даже раньше. Впрочем, в древности наши предки вполне могли потягаться с так называемым избранным народом (как это убедительно показано выше), а скорее всего, их превосходили, как, впрочем, и любую другую из ныне существующих наций. Так или иначе, сколько горичане себя помнят, среди них жили люди, от них тем или иным образом отличавшиеся, – предки нынешних иудео-горисландцев. Подробностей того, чем именно про-то-горе-иудеи разнились от остальных горичан, народная память не сохранила. По-видимому, признаки эти были многочисленны, разнообразны и совершенно явственны даже для непредвзятого наблюдателя.

Обитали выходцы из земли израильской немного поодаль от коренного населения и прекрасно смешивавшихся с ним пришельцев из других, непалестинских краев, торговали чем бог послал, женились друг на дружке, плодили множество детей и дальних родственников.

Надо сказать, что, следуя горичанскому стереотипу национального поведения, евреи жили мирно – возделывали землю, варили пиво и водили хороводы, а также играли на палках, к которым были прикреплены туго натянутые тонкие веревки животного или растительного происхождения, издававшие при умелом прикосновении к ним режущие пронзительные звуки, отчего некоторым заблудившимся и оказавшимся в пределах их слышимости горисландцам хотелось плакать и смеяться одновременно[40].

В общем, никакого вреда (равно, впрочем, и пользы) горичанам от такого соседства в течение первых полутора тысяч лет не было. Однако забредшая на горисландские земли средневековая цивилизация открыла любознательным аборигенам глаза. Сыграл тут свою роль неокончательно охваченный горичанскими девами крестоносный остаток западных иммигрантов – никак они не могли до конца приучиться к вышиванию и навсегда отделаться от навязчивых идей, унаследованных ими из европейского прошлого, и продолжали, особенно после шестой кружки, искать в округе хоть каких-нибудь нехристей. Пришлось и горисландцам приглядеться к давним соседям повнимательнее – уже, стало быть, после седьмого стакана.

Трудно скрывать, что где-то в пятом часу утра лекции холостых и потому неполноправных горичанских граждан европейского происхождения начинали восприниматься с некоторым уважением, а в шестом – звучали уже весьма убедительно. Оказалось, что соседские игроки на скрипке – те самые евреи и есть. Более того, оказалось, что они умеют вызывать землетрясения, превращаться в бобров, выхухолей и прочих ценных зверей по выбору, находить клады по пятницам, влиять на уровень воды в Трясинке, особенно во время засух и наводнений, приманивать женщин к посторонним мужчинам, обучать детей грамоте, подражать пению зябликов, влиять на потенцию старцев посредством хорового пения, очищать березовый сок от мусора, лечить одышку с помощью ослиного помета, смешанного с муравьиной вытяжкой, а также готовить удивительно вкусные блюда из моркови и свеклы. Потрясению раннесредневековых горисландцев не было предела.

– Так вот они какие! А мы-то думали – люди как люди! – не раз и не два восклицали старейшины новоцивилизованного племени во время ежевечерних сходок за двухведерной плошкой обжигалки. Неясно было, впрочем, что именно горичане и уже вполне огоричаненные, довольные семейной жизнью и влюбленные в вышивание бывшие крестоносцы должны по этому поводу предпринять. При всем том необходимость хоть какого-то действия никем не отрицалась. Как так, весь мир чего-то предпринимает, а мы остаемся в стороне от магистрального течения общепланетарного прогресса?!

Евреи, однако же, ничего не подозревали и продолжали жить как ни в чем не бывало. Важным было также и то, что пока никто ни разу не видел, как они превращаются в выхухолей, а очищать березовый сок от примесей наши предки научились сами, и не хуже остальных. Подобные загадочные факты еще сильнее усугубляли горисландские политикофилософские метания. Поэтому они закономерно растянулись на несколько столетий, а потом законсервировались и в достаточно незамутненной форме дошли до наших дней. Начало этому процессу отсутствия всякого процесса положил демографический сдвиг.

Где-то в пятнадцатом веке наличные силы горичанских дев совершенно истощились. Обитательницы трясиновской долины и прилегавших к ней лесов, полей и болот уже не могли охватить бесчисленные тьмы вооруженных пришельцев, которые постепенно начали заполонять Горисландию со всех сторон – как из отстоявших свою культурную самобытность государств Востока, так и из по-прежнему желавших переделать подлунный мир по своему подобию держав Запада.

Поэтому жены нашей родины скомандовали своим пристрастившимся к вечерним сходкам мужьям сделать полный разворот, научиться забивать гвозди и сушить весла, перестать философствовать, удалиться из политической жизни и приняться за работу на огороде. Так завершили свое существование мужские союзы Горичании, бывшие несомненным первобытно-племенным пережитком. Сами же прозорливые дочери горисландского народа решили обременить себя воспитанием детей, резонно решив, что в детях будущее. В этих целях они заставили теперь постоянно находившихся на огородах либо неустанно забивавших гвозди мужей возвести во дворе по высокому деревянному стулу и, усевшись на них, начали давать детям (и не только) четкие и однозначные указания.

Именно этим поворотным событием отмечено наступление Высокого Средневековья на нашей родине. Не умаляя важности перехода к новой историко-культурной формации и значения этого периода в горичанском национальном развитии, заметим, что это было типичным проявлением средневековой ментальности – каждый за себя. Дискуссии, конечно, прекратились, и пить обжигалку все полноправные граждане стали поодиночке, но проблемы неконтролируемой миграции в Горисландию это не решило и решить не могло. Поэтому не прошло и пятидесяти лет, как так называемая цивилизация[41] пришла в Горичанию уже не посредством безобидных одиночек, которые должны были сами решать, какой огород им более по душе, а в виде нескольких громкоголосых проповедников, сопровождавших крупные вооруженные отряды. Так средневековая раздробленность и всеобщие конфликты в одночасье докатились до наших земель.

На счастье горисландцев, не вполне понимавших, должны ли они тоже раздробляться и с кем именно обязаны в эту сложную эпоху конфликтовать, носители цивилизации достаточно быстро разузнали друг о друге и активно занялись взаимным уничтожением, к громадному удивлению и облегчению наших предков. Именно к тем далеким годам восходит одно из самых доходных ремесел нашего отечества, по-прежнему обеспечивающее значительную часть национального бюджета, – сбор и перепродажа металлолома (начало этому промыслу положили, конечно же, крестоносные предприятия). Забегая вперед, упомянем, что в двадцатом веке эта отрасль промышленности испытала особенный подъем.

Но тогда горичанская индустрия делала только первые шаги и простые горисландцы ощущали бесконечное уважение к соседним народам, преодолевшим столько препятствий, дабы создать такие мощные изделия, а потом – еще больше трудностей, дабы их же и разрушить. Поэтому ко всем приходившим извне идеям горичане прислушивались со вниманием и уважением и, как легко догадаться, прислушиваются до сих пор.

Было совсем нетрудно заметить, что после каждого понесенного той или иной стороной поражения, верховное командование (если оно оставалось в живых) выпускало длинное коммюнике, которое оглашалось герольдами на любой относительно обширной горисландской поляне. В соответствии с ним, вина за разгром всегда возлагалась на предателей нашего дела, погоду, сынов Каиновых, расстройство желудка у начальника конницы, вредителей, расположение звезд, а также на врагов рода Христова. Горичане молча кивали и соглашались: было очевидно, что без предателей и климатических безобразий не обошлось. После чего расходились и снова принимались за сбор порубленных доспехов и поломанных мечей.

Кто такие враги рода Христова, горисландцы не знали, но предполагали, что это люди всесильные и очень опасные, ведь их заботами была уничтожена не одна тысяча доблестных воинов. Те же, кто помнил времена крестоносные, предполагали, что сие племя живет очень далеко, а потому, скорее всего, владеет искусством полетов по воздуху, может передавать желания и мысли на расстояние, но при этом не любит холода, а потому до сих пор не завоевало весь мир. В то же время наиболее дальновидные из наших предков догадывались, что именно прихотью этого могущественного племени была сохранена горичанская самобытность и приумножено горисландское благосостояние, а потому относилось к ним, как к добрым лешим, в силу каких-то обстоятельств держащим наш народ под своим покровительством. Велико же было удивление тех первых горисландцев, кому довелось наконец-то узнать, кого достопочтенные поставщики металлолома подразумевают под грозным именем врагов.

 

Случилось это после того, как в ходе одной особенно жаркой битвы пали все до единого солдаты одной из сторон[42], включая их, по нынешнему говоря, пресс-секретаря, а потому официальное изложение причин поражения было дано кем-то из святых отцов (коих во всякой иноземной армии водилось немало), который неохотно залез на мшистый валун, и, будучи слегка раздосадован подобным оборотом событий, использовал вместо набивших оскомину выражений новые, еще неведомые горичанам слова. Впрочем, те уже привыкли слышать непонятные речи и не слишком любопытствовали, что именно имеет в виду потный от ярости чужеземец в капюшоне. Все бы обошлось, и выход нашего отечества на магистральную дорогу политической философии был бы, к всеобщему удовольствию, отсрочен до двадцатого века, не поскользнись упомянутый священник на камне и не хлопнись он задом на тот же самый, по-горичански твердый булыжник.

– Проклятые жиды! – заорал тут наш оратор на всю опушку, держась за ушибленный копчик, и, катаясь по земле, добавил: – Ужо я вам, евреям, покажу!

Впечатление, произведенное этим актом на горичан, было поистине неимоверным. Не подлежало сомнению, что почитавшиеся большинством горисландцев за безвредных бездельников иудеи не только подложили камень под ноги упомянутого патера, но еще и наслали на него какую-то особенную порчу, из-за которой он оступился столь болезненным для себя образом. Так, раз и навсегда, была экспериментально подтверждена вера в способность евреев добиваться своего даже на значительном расстоянии от места событий. Более того, стало ясно, что многие из полузабытых крестоносных россказней про музыкальное племя тоже являются чистой правдой. Результатом этого стали перемены в геополитической философии горичан, а именно – они стали побаиваться своих соседей и на всякий случай обходить их жилье по бездорожью, а также внимательно смотреть под ноги.

В следующей средневековой битве уже противная сторона[43] была подвергнута почти полному уничтожению, после чего горисландцы временно вздохнули с облегчением и продолжали собирать оставленный цивилизованными нациями металлолом.

Наутро один из уцелевших воинов проигравшей стороны выпил с горя бочку горичанского национального напитка, экспроприированного им в первом доме за околицей по закону военного времени, после чего вынул из ножен меч, махнул им раза два, но удержался на ногах и объявил окружающим, что идет резать жидов. Однако, переходя через ближайшую канаву, он поскользнулся, упал и утонул, несмотря на глубокую озабоченность присутствовавших при этом наших славных предков – они так торопились снять доспехи с доблестного рыцаря, что оставили в канаве бессознательное тело, так сказать, героя борьбы против темных сил мировой истории. Нечего и говорить, что горисландская вера в могущество евреев была этим событием еще более укреплена.

Уничтожение обоих войск временно отсрочило дальнейший исторический прогресс. Однако нестойкое равновесие было скоро нарушено. Как-то поутру горичане увидели, как остатки европейских армий с очень большой скоростью ретировались в разные стороны, теряя шпоры, кнуты, знамена, шишаки, нагрудные цепи и маршальские жезлы, а на их место прискакали легко одетые смуглые люди в чалмах, говорившие на незнакомом языке и относившиеся к евреям (а впрочем, и к самим горисландцам) вполне индифферентно. Так Средневековье закончилось, а началось Пост-Средневековье, ранее не вполне точно называвшееся временем османского ига. Потому еврейскую проблему горичанам пришлось отложить до иного времени, значительно более близкого к нашему, чем того хотелось бы.

12. Горисландия в эпоху Возрождения, или Необыкновенная история девицы Руженки, рассказанная ближайшим подругам по возвращении из долгого заграничного путешествия[44]

Конечно, когда татары меня схватили, я ужасно испугалась. Особенно – чтобы облик мой не поцарапали или, не дай бог, еще как-нибудь не повредили. Ну и пуще того боялась, конечно, что в лицо мне даже никто и не заглянет, а сразу… Но услышал Господь молитвы мои и не стал без вины наказывать рабу свою верную, так что положили меня, бедняжечку, поперек лошади, привязали покрепче и давай деру. А вечером-то на привале рассмотрели хорошенько и ну языками цокать, головами мотать, приседать, подпрыгивать, бить себя в грудь и кричать по-ихнему – спорили наверно, для какого хана или султана меня предназначить.

Хотя один там был татарин такой вполне статный, и даже ноги у него, я разобрала, были совсем не кривые, а жилистые и крепкие, почти все пальцы содержал в широких перстнях из тусклого металла, а в левом ухе, как сейчас помню, серьга с большим камнем, переливающимся. И усы длинные, крученые – удалец, одним словом. Да что уж теперь… Видно не судьба была. Так вот пока мы с тем татарином, на следующий день едучи, переглядывались да перемигивались и почти уж обо всем договорились, сбились они, остолопы, с дороги и выехали на морской берег. И аж заголосили прямо: красота, мол, какая несказанная – волны, понимаешь, песок мягкий да ветерок прохладный. Я тоже загляделась. Да так им эта, с позволения сказать, натура понравилась, что решили они прямо там и заночевать.

Просыпаюсь от того, что слышу: хрипят невдалеке, и громко – зараз в несколько голосов, а кто-то тихонько посвистывает и все ближе, ближе. Ну, говорю себе, горазды они дремать, вояки, ничего не слышат. А татарин-то мой, видать, ползет на свидание – решился-таки, удалая башка, степнячок-дурачок, козлиное рыло, шашка да кобыла. И так подаюсь даже слегка из-под шкуры этой вонючей, чтобы поудобнее было и вообще… Тут вдруг как что-то вдарит со звоном неслыханным – железом по железу, как шмякнет, хрустнет, чавкнет, а потом как завопит нечеловеческим голосом – и к тому же хором. Ну, все, думаю – напал на них другой татарский отряд, сейчас всех в темноте поубивают, и меня заодно. На что только надежда: подойдет кто поближе, сразу заору, чтобы поняли – баба здесь, может, и пронесет. Лежу, трясусь – и бежать страшно, и вылезти невмочь. Жду, молюсь: пронеси, пресвятая Богородица. И помогает: понемногу шум стих, прекратился, а потом кто-то как стенку шатра мечом рубанет – вижу, ан уже и посветлело. Уф, отлегло – значит, будем жить.

И что же вы скажете? Оказывается, это корабль был итальянский – не то веницейский, не то генуэзский. Увидели они с моря спящих татар с кучей награбленного добра, подъехали и всех перерезали. Коммерсанты, одним словом. А эти дураки так запарились, что даже дозора не выставили. Так что итальянцы с ними управились, пока те еще даже до лошадей не добежали, товар весь на корабли перегрузили – и деру. Ну и меня с собой, разумеется. Тоже поначалу не трогали, только бегали вокруг и кричали «Belissima!» Это по-ихнему значит, что я собой очень даже ничего. Правда дня через два или три, как они перестали погони бояться, заходит ко мне вечером в каморку капитан, а в глазах у него искорки такие играют, ласковые. Ну, думаю, сейчас чего-то будет. Ан нет, вслед за ним вваливается тот тип, что кораблем владел – толстый, мутный, все пальцы искрят самоцветами, и начинает капитану что-то недовольно втолковывать. Капитан ему, знамо дело, показывает свой кинжал – мол, отвяжись! И я тоже про себя думаю – чего этому мерзавцу нужно? А капитан был, я вам скажу, мужчина первостатейный, видный, даже среди наших хлопцев таких немного найдется.

Ну, толстяк огрызнулся и ушел. Капитан ко мне. Так, смекаю, главное – чтобы он мне лицо не попортил в страсти-то своей итальянской. И глазами ему показываю, что, мол, все magnifico – prego, значит, signore. Он разулыбался, конечно, от удовольствия. А тут опять какой-то шум. Он нахмурил брови, за кинжал схватился, а тут вдруг вбегает в мою каморку куча народу, прямо полкоманды, хватают его за руки, за ноги и уносят. Оказалось потом, владелец корабля команду перекупил и нового капитана назначил. А моего красавца – в расход. Слышала, кричал он, ругался словами разными громкими, а потом поперхнулся и умолк. Жалко мне его было, мочи нет. Но поплакала и успокоилась.

Немного посидела – и опять зарыдала. Думаю, что же судьба моя такая горькая – вместо записных молодцов с этим толсторожим миловаться. Но опосля утерла слезы, конечно, чтоб лицо не уродовать, даже волосы закрутила как-то и жду его, злыдня. А он все не идет и не идет. Это я потом узнала, что у него главное в жизни – барыш. И если он чует, что каким-то образом в деньгах урон терпит, то сразу мужскую силу свою и теряет. А со мной, понимал он: коли попортит для свово удовольствия, то такого навара лишится… И не мог никак. Это он мне потом рассказал, когда я у него в доме жила приморском, вилла называется – уже в Италии, а из городов разных окрестных приезжали к нему на меня покупатели. Расхваливал мои совершенства – сама заслушивалась, хоть и не понимала тогда почти ничего. И все время кричал: «Purissima!» Это значит, что я девушка нежная и ко мне подход нужен особый, как это он говорил… куртув-разный, вот. То есть, что меня надо баловать, и все время на особый лад. Тонкий был человек, чего говорить.

Однажды утром открываю глаза и чувствую – сегодня решится все. И знамение мне совершенное было прямо тогда ж, на рассвете. Стоят рядом трое: один молодой, красивый, другой постарше, такой мрачный с бородой, а третий – совсем уже дедушка. Но важный такой и властный, хорошо одет – прямо сельский староста. Потянула я к ним руки – и растворились все в тумане морском. А в доме забегали, заторопились – видать, кто важный едет. Я думаю: ну, и какой же из этих трех-то скачет по мою душу? Так и есть: идут меня одевать да раскрашивать – покупателя ждут, не иначе.

Что ж вы думаете – ошиблась, совсем другой приехал, но тоже оченно важный. Лет примерно сорока четырех, в камзоле со всех сторон расшитом, тоже все пальцы в перстнях, значит, но совсем иных – с камнями матовыми да печатями буквенными, ярко не блестят, света не отразят, а пышут холодною властью. Обдал он меня взглядом таким, одно слово, колдовским, что я аж захолодела, и ни звука самого малого не проронил, а лишь головой мотнул направо и назад – дескать, все, можно уводить. Я к себе вернулась, прислушиваюсь – обычно толстяк-то мой вовсю меня превозносил, так, бедный, разливался, что его даже с другого конца дома слышно было. Ну, и спаивал он клиентов своих тоже – не без этого. Настоящий купец. А тут тишина. Эх, думаю, сиротская моя судьба. Всплакнула, конечно. И сама не заметила, как заснула.

Просыпаюсь рано, еще темно было, оттого, что меня за плечо трясут, но так вежливенько, осторожно. Я сразу к стене отскочила, но не кричу – присматриваюсь, кто это. Вижу: слуга незнакомый, кланяется почти до полу и говорит, что значит, пора, синьорина, вам в путь-дорогу. А этот-то важный стоит в дверях, уже в плаще, даже лица не разглядеть, а за ним толстячок-то мой со свечой. И вижу я по очевидности, столько он за меня выручил, что вернулась к нему вся его мужская сила, а нельзя уже, чужое добро-то. И так он бедненький мучается, прямо сбросил бы штаны при всех и… Даже пожалела я его как-то. А слуга тем временем подает мне плащ и показывает – мол, давай на выход. Вздохнула я, конечно, – неизвестно еще, как оно обернется, а у барыги-то жилось совсем неплохо, хоть и скучновато чуток – и пошла потихоньку по лестнице. Главное, кумекаю, в этой темноте не оступиться, а то либо кости поломаешь, либо, не дай бог, лицо оцарапаешь. Щупаю ткань плаща – хорошая такая, плотная, гладкая, похоже, что недешевая. Смотрю, а у дверей-то в дом роскошная стоит карета, шесть лошадей в упряжке, на козлах кучер в ливрее с галунами – ну, думаю, это я, может, и неплохо попала.

 

Ехали мы дня два, и мне даже обидно было – хозяин новый на меня даже и не взглянул. Карета оказалась громадная, с дверями да перегородками, – и меня как усадили в одну из энтих комнатушек, так на всю дорогу там и бросили. Ни поговорить, ни поплакать, ни в карты перекинуться. Смотрю по сторонам – поля желтые, красные, зеленые. Красиво, но через час надоело до жути. Наконец, поздно ночью, подъехали к постоялому двору какому-то, остановились, быстро между собой переговорили, а потом вывели меня, прямо на подножке в плащ завернули и в комнату провели. А наутро опять в путь. Уж как я скучала – страсть! Но тут, уже к вечеру, слышу – застучали копыта по мостовой, шума за окном поприбавилось, значит, в город приехали большой. Гляжу в окошко и вижу близехонько – громадина какая-то раскинулась круглая из валунов немереных, ну прям башня какая великанская, только без верха. Чуть не ахнула: неужто это моего богатея домина? Нет, проехали, правда, совсем немного, свернули куда-то и ну в ворота изо всей силы стучать! Там долго не открывали, а потом как забегают, закудахчут – вестимо, хозяин прибыл. Заехали мы во двор, только я из-за темноты ничего не разглядела. Опять плащ, опять капюшон, и какие-то двое берут меня под руки и проводят по лестницам да коридорам в комнату наверху и оставляют одну-одинешеньку. И что странно так удивило меня, прям до крайности – женщины ни одной не увидела я среди слуг господина-то моего: ни в дороге еще, ни в доме. Что ж у них, думаю, тут братство какое, что ли? И не ошиблась, выходит.

Но сначала не поняла я ничего. Отвели мне покои – так, ничего, приятные, башню эту недоделанную из окна видно. Окошки, правда, в комнате все мал мала меньше – чтоб не выбралась, наверно. А чего мне выбираться? Языка я толком ихнего не знаю, город мне тоже неизвестный – еще обидит кто. А здесь – кормят на золоте, делать ничего не заставляют. И хозяин, к тому же, лика своего не кажет. Непонятно. Заскучала я, конечно, помаленьку, но креплюсь покуда.

Вдруг как-то вечером, слышу, начали съезжаться гости. Одна карета, другая. Потом стали и на лошадях, и пешедралом тоже. Человек двадцать, наверно. Ну, думаю, что-то будет. Праздник, видать. Жду, прислушиваюсь – а ничего нет. Ни музыки тебе, ни пьяного дела. Бормочут чего-то, а чего – не разобрать. И про меня тоже забыли, а я уж нарядилась, дура. Сижу, маюсь. Уж решила – все, спать пора, сейчас свечу задую, а назавтра поразмыслю, как жить-то дальше, но слышу – идут. Ну, говорю я себе тверже твердого, пришел, милая, твой час. Боязно, правда – их там не меньше двадцати человек, между прочим.

В дверях слуга стоит главный, тот, кто меня забирать помогал – выряженный тоже, как павлин. Интересно, думаю, что это тут у них происходит? И спускаюсь за ним по лестнице, медленно и маленькими шажками – пускай потерпят, ироды. А в зале, наверно, человек тридцать, и тоже при полном параде. Смотрю я – сердце обмирает. Все, как один, в плащах да масках. Ой, думаю, быть беде. И тут хозяин мой выступает – я его сразу узнала по выправке-то – и громко говорит что-то на языке совсем непонятном, не местном, как песню поет. А они все ему поклонились и отвечают вразнобой. Он им тогда обратно кланяется и тычет рукой в какую-то чашу на подставке резной, что посередь залы стоит. Тогда они и этой чаше тоже поклонились. Вот, думаю, нехристи какие. Не, не золотая она была, скорее наоборот, тусклого вида, грязненькая и с запахом. Почти как котелок у моей покойной матушки.

Тут хозяин вдруг быстро подходит и берет меня за руку – я чуть не закричала, хватка у него оказалась железная. Подводит он меня к чаше, а я от боли сама не своя – не вижу уже ничего, сейчас в обморок упаду – и вдруг выхватывает откуда-то кинжал. Только успела я подумать, что вот, пропала, милая, твоя девичья краса, так никому и не доставшись. И жалко мне себя стало прямо ужасно.

А он, гадючий сын, кончиком кинжала как чиркнет мне по пальцу, и давай жать его, убивец, изо всех сил – так, что я света белого невзвидела. И кричать мне хочется, и боязно – вдруг закричу, так он как раз меня и убьет, а иначе, может, еще погодит. И сквозь слезы вижу – капля крови у меня на пальце висит, висит, наливается все больше и больше, и, наконец, в ту самую чашу капает. Тут за моей спиной все заголосили опять по-непонятному, а хозяин меня отпустил, спиной повернулся и чего-то там над своим котелком колдовать начал. Стою я, не знаю, что делать, как… Тут меня за рукав кто-то дергает – смотрю, слуга давешний. Ну, я за ним, как в бреду. А он меня аккуратно так по стеночке ведет обратно. Думаю, может и к лучшему все это – доживу до завтра, а уж потом я не я буду, коли не сбегу из этого места злого. И уже когда он совсем меня на лесенку завел, оступилась я и чуть не упала – в голове-то все мутится, палец болит, слезы льются. А один в маске, что поближе стоял, обернулся и ухватил за платье, не дал сверзиться. И как дотронулся он до моих козырных сторон – меня прям всю и ожгло. И вижу: под маской-то лицо молодое, глаза у него, кажись, карие – похоже, ничего мужчинка-то. Но слуга тут же меня покрепче дернул – и наверх. Ах, думаю, злодей ты, злодей, хозяину своему, колдуну, под стать помощничек, кровопийца на подхвате.

В общем, день проходит, другой, а молодец мой из головы никак не идет. Кажись, увидь я его без маски – сразу узнала бы. И на третий уже вечер сижу я, кукую, на башню их великанскую поглядываю. И вдруг, откуда ни возьмись, прилетает в окно камень, падает на пол, а к нему записка привязана. Сердце у меня, знамо дело, как забьется, как заколотится. Ох, думаю, нашелся, наконец, один нормальный среди всех этих сумасшедших, может, чего наконец и выйдет со мной душеспасительное.

Ну, понять-то, что в той записке было, я, конечно, не могла – грамоты ихней как не знала, так и не выучила. Помню только – стояла там цифра три. Я и смекнула: в три часа ночи, значит, ждать. Понятное дело, знает парень распорядок здешнего дома, бывал не раз. Хозяин-то мой, изверг с кинжалом, долго не ложился, допоздна бухтел там у себя в кабинете – то шипело у него чего, то грохотало, то пуляло с присвистом. Меня, конечно, к той стороне не подпускали, но по внутренней галерее я вечерком гулять могла – оттуда все слышно было.

Уж как я себя заставила ужин пораньше не затребовать, чтоб потом сразу свечу затушить – сама не знаю. Нет, соображаю, лучше ни малейшей капли супротив обычного не менять – чтоб не заподозрили чего, только хуже будет. Так что помолилась я в обычный час, створками окон хлопнула и в кровать. Лежу, жду, пока все угомонится. Решила, вроде как спят – и тогда на цыпочках к окошечку и медленно-медленно его открываю, не настежь, чтоб в случае чего притвориться, что забыла. Первое время слуга всегда окна вечером запирал, а потом перестал: не просто оттуда убежать – двор большой, забор высоченный, да и сторожей они тоже выставляли. Не то чтобы меня стерегли, а просто береглись от всякого сброда. Да и дела, что хозяин мой вытворял, лучше в тайне держать. Вестимо, не хотел он, чтоб его раскрыли-то, чернокнижника. А вот того, что с воли ко мне кто придет – этого они предусмотреть не смогли.

Долго ли, коротко ли я лежала – сказать не могу, но только вдруг почудилось мне, что заснула. Или вправду задремала? Немудрено, вокруг-то темь темная. И так я испугалась, что пропустила милого своего, что хоть плачь. Но вдруг слышу шелест какой-то: шмыр-р-р, быр-р-р, пух-х-х. А разобрать ничего не могу – откуда? Кто? Бояться или погодить? Непонятно. Что, думаю, такое? А шелест затих. Но спустя минуту опять как стукнет что-то (должно быть, в первый раз меня такой же самый стук и разбудил) и снова зашелестело. Я тут уже, не будь дважды дура, начала шарить по полу и почти сразу нащупала веревку. Так, думаю, а миленький-то мой рисков – не видит, не знает, кто его здесь ждет, а готов на такую верхотуру лезть, как в омут прыгать. Вдруг тут уже не я, а прислужники чародейские с ножами да удавками? И сразу в голову лезет: а не тебе ли это западня, ласонька – сейчас влезет по этой веревке какой зверь-насильник или еще кто похуже. Но вспомнила тут я кинжал давешний кровопускательный и страх свой страшеннейший – нет, думаю, хуже этого ничего быть не может. И потихоньку обматываю конец веревки вокруг стола обеденного, а он тяжелый был, прямо как хряк, его слуги-то и вдвоем передвинуть не могли, когда я жаловалась, что мне во время завтрака солнце в лицо бьет. Иногда даже кукиш казали, отлынивали – мол, нечего ныть, не графиня, чай. Сиди, где стоит. Ну, я тогда, известно что: от еды отказывалась, голову полотенцем обматывала – и в кровать. Лежу, помираю. Нечего делать – назавтра всегда передвигали, куда укажу, не хотели, чтобы до главного доходило, значит. Я-то довольно скоро поняла, что он во мне интерес имеет, только вот какой – не допетрила, пока он мне руку резать не начал, ирод поганый.

Обмотала веревку, значит, крест-накрест, как ноги у барана, и узел завязала. А потом натянула и подергала – дескать, готово. Слышу: скрипнули ножки столовые, лезет, знамо дело, молодец-то удалой. И спустя единый миг – а мне, девоньки, это было как та самая вечность – появляется в просвете мой ухажер ненаглядный. Лица не видно: только берет мелькнул в окне, заломленный набок, с перышком узким. Ну да сердце не обманешь. К тому ж, когда он мне тогда, на лестнице, подняться помогал, коснулись мы друг друга… Так вот, касания того я ввек не забуду, и как обнял он меня, от окна прыгнув, сразу признала – он.

А дальше-то чего рассказывать? Понятно все. Навещал он меня в неделю раза два или три. Случалось, подольше задерживался, почти до самого рассвета – я его и разглядела понемногу. Симпатичный – страсть. Личико прямо писаное, гладкое такое, нежное, почти как у девушки, глаза карие, кость тонкая, и при всем том, девки, скажу я вам, был он, значит, в этом смысле, молодец первостатейный. Просто продыху мне не давал – вот. После, успокоимшись, начинал помедленней, но изощрен был, стервец: бывало, совершенно меня изведет, думаю – сейчас умру. Но не умерла, вестимо. Ну, сами знаете, так обыкновенно говорят, когда имеют в виду, что, дескать… Не зря ж мы, когда при этом деле кричим, то всегда: ах, умираю! О чем я бишь?.. Да, и все он мне напоминает кого-то, а кого? Долго мучилась, и вдруг поняла, что во сне давнишнем, тогда на побережье еще италийском, помните, там из всех мужчин первый приходил ко мне молодой такой? Так вот это именно он и есть. А остальные двое, сразу думаю, зачем? С ними-то что будет? Ну и узнала в свой черед – на свою же голову.

40Недавние научные данные свидетельствуют в пользу того, что упомянутые палки были изобретены полулегендарным горичанским самородком Тянулой Жиловым, который потом удачно сменял первые и единственные образцы своего творчества в еврейской деревушке – на двух яловых коз и мешок гнилой капусты. Из чего, кстати, следует, что стереотипные домыслы об иудейской торговой хитрости сильно преувеличены – очевидно, что на этом фронте наши предки испокон веков не уступали детям Авраамовым.
41Мы имеем в виду общепринятый термин, а не ту самобытную и практически по всем параметрам превосходившую окружающий мир культуру, которая издревле существовала на наших землях.
42Народная легенда доносит, что западной.
43Предание полагает, что восточная.
44С той поры почти без изменений передающаяся по женской линии во всех семьях оных подруг и потому прочно входящая в сокровищницу горичанского фольклора. Мы излагаем ее с самыми минимальными и чисто техническими исправлениями по классическому сборнику горисландских народных преданий «Рассказы и россказни, сказки и сказания, были, былины, баллады и небыли» (прим. перев.).