Kostenlos

Под развалинами Помпеи. Т. 1

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава семнадцатая
Тимен

Услышав, что предприятие, в котором его просят принять участие, сделает прежде всего необходимой поездку в Рим, суеверный Тимен подумал, что сами боги, тронутые печальным состоянием его души, предоставляют ему случай увидеть и, быть может, выкупить красавицу Фебе. Вследствие этого, не обращая никакого внимания на опасности, связанные с этим предприятием, он тотчас же согласился на предложение, сделанное ему Авдазием и Мунацием Фаустом.

Он привез своих новых дорогих гостей в Адрамиту, и дом пирата, бывший до того безлюдным и немым, подобно своему хозяину, неожиданно преобразился. Деятельно готовились все к далекому путешествию; работа кипела около судов: их конопатили, приготовляли к ним канаты и крючья, шили и чинили паруса; точили мечи и кинжалы; готовили запасы соленой рыбы, сухих фруктов, хорошего вина. Мрачное до того лицо пирата все чаще и чаще озарялось улыбкой, отчего веселее становилось и его домашним; вместе с тем Тимен был самым радушным хозяином по отношению к своим гостям.

На второй день по прибытии римских заговорщиков в дом пирата последний решился спросить Мунация Фауста о причине, заставившей его быть в Милете.

Помпейский навклер без дальних оговорок и с полной откровенностью рассказал тогда Тимену о своей любви к Неволее Тикэ, зародившейся в нем в то время, когда он вез эту девушку в Рим как невольницу, и о том, как он потерял ее и какой ценой может приобрести ее обратно. Мунаций Фауст передал пирату о Фебе все то, что слышал о ней из уст Неволей; тут Тимен еще более убедился в сильной и искренней любви к нему несчастной девушки, и ему стало невыносимо мучительно при мысли о том, как он заплатил ей за ее любовь.

Затем Мунаций сообщил Тимену, что причина, заставившая его прежде, чем плыть в Адрамину, завернуть в Милет, заключалась в том, чтобы узнать там, что случилось с отцом Неволей, и если он умер, позаботиться о ее материальных интересах.

– Ну что же, приятные ли известия везешь оттуда?

– Неприятные, Тимен: я нашел там могилу Тимагена. Старый отец Неволей не мог пережить потери своей дочери: он рвал на себе волосы, протягивал в отчаянии свои руки к тебе, умоляя возвратить ему дочь, когда она была уже на твоем судне, уходившем от каменистого берега у его сада. Видя, что его мольбы напрасны, он замертво упал на землю…

Закрыв лицо свое руками, Тимен молча слушал рассказ Мунация Фауста, но в этом месте он прервал его следующими словами:

– Перестань, не продолжай далее: твои слова, римлянин, как огонь жгут меня; после похищения его дочери я скоро почувствовал тяжесть его проклятия.

– Но каким образом ты, обладая таким чувствительным сердцем и таким великодушием, мог отдаться грабежу и насилию и вносить повсюду отчаяние и убийство?

– О Мунаций, – начал пират после некоторого молчания и тоном, полным такой грусти, что невольно возбуждал к себе сожаление, – благодари богов за то, что они сохранили тебя от тех несчастий, какие испытал я в своем детстве; эти несчастья заставили меня еще юношей отдаться той жизни, которая, как ты справедливо заметил, противна моим природным инстинктам и чувствам. Выслушай меня, и если ни ты, ни Неволея в ту минуту, когда ты будешь передавать ей мою печальную историю, не будете в состоянии изгнать из своей души ненависть ко мне, то, по крайней мере, ваше суждение обо мне станет менее строгим.

Моя родина – Эретрия, жители которой известны храбростью и ненавистью к чужеземным притеснителям. Еще со времен персидских войн они славятся своим мужеством. Когда Деций, неприятельский военачальник, вторгся к нам, он встретил слабое сопротивление в Цикладах; одна лишь Эретрия защищалась храбро целых шесть дней и несколько раз отбивала приступ персов; но на седьмой день она пала вследствие измены двух наших граждан, и Дарий, заковав в цепи наших предков, разрушил город до основания[101].

Я происхожу от Каридема[102], одного из самых храбрых и славных людей Эретрии, знаменитого стратега и рос в семействе, отличавшемся своей любовью к отечеству, в то самое время, когда римские орлы распростерли свои сильные крылья над моей Грецией и все ее провинции подверглись ненасытному грабежу ваших проконсулов; многие из наших лишили себя тогда сами жизни, бросались в море, и между ними находился один из моих дедов. В то время вы не были сильны на море и мы могли с успехом сражаться на нем против нашего общего врага. Для нас не было бесчестьем такое существование, полное опасности и непрерывного столкновения с вашими кораблями, и всякий раз, как пираты возвращались домой, нагруженные римской добычей, они были приветствуемы нашими согражданами более восторженным образом, чем встречает народ римский своих триумфаторов.

Наступили дни, когда Матилена после отчаянного сопротивления была взята войсками под командой претора Терма, и ваш божественный цезарь, отличившийся при этом и увенчанный лаврами, но оскорбленный оправданием Долабеллы, которого он обвинял в несправедливых поборах с граждан и в грабеже, пожелал удалиться на остров Родос, чтобы избавить себя от опасности, какой он подвергался со стороны ненавидевших его врагов. Это было зимой, и мой дед Каридем, находясь в это время в море со своими быстрыми кораблями, увидел на высоте острова Фармакузы римскую бирему[103]. Будто зная, какой великий человек находится на ней, Каридем с необыкновенной быстротой и ловкостью окружил ее со всех сторон, и так как сопротивление было невозможно, то она и сдалась ему.

Мой дед тотчас узнал, что его добыча была хороша, хотя он и не умел оценить тогда всего ее достоинства. На биреме находился Юлий Цезарь в сопровождении одного медика и двух невольников. Целых сорок дней он был в плену у моего деда, не испытывая от нас никаких неприятностей, так как в нем мы уважали обвинителя самого страшного грабителя, каким был в Греции Корнелий Долабелла. Он сердился на нас за свой плен и, шутя, говорил и грозил сторожившим его, что придет день, когда он их всех перевешает; никто, разумеется, не верил, чтобы эта угроза могла когда-либо сбыться, и он был выпущен на свободу моим дедом за пятьдесят талантов. Но, увы, не много прошло времени, как он исполнил высказанную им угрозу. Получив свободу, он немедленно собрал большой флот и начал преследовать нас, подавил нас числом своих матросов; большая часть наших была убита ими, остальные попали в плен и по приказанию жестокого цезаря преданы смертной казни.

Будучи ребенком, я не забывал и никогда не забуду той ужасной сцены отчаяния моей несчастнейшей бабки, которую много раз передавала мне моя мать, желая поддерживать во мне ненависть к нашим тиранам.

Вдоль нашего берега были поставлены кресты, и на них распяли пиратов лицом к морю. В ту минуту, когда палачи исполняли варварский приказ, а собравшийся народ с тоской и трепетом смотрел на печальное зрелище, моя бедная бабка, также хорошего рода, вместе с моим отцом Ефранором, юношей пятнадцати лет, подойдя в глубоком трауре к подножию креста, на котором висел головой вниз ее несчастный муж, мой дед, стала ласкать в последний раз его голову, воспламененную от неестественного положения, и, прикладывая к ней полотенце, смоченное в морской воде, и обливая слезами его лицо, говорила, удерживая рыданья:

– Каримед, прими последнее «прости» от своей жены, которая скоро придет к тебе в могилу, и умри, утешаясь тем, что на земле остается тот, кто отомстит за твои страдания и позор.

Тут она взяла за руку юношу Ефранора и, приблизив его к голове своего мужа, продолжала:

– Клянись, клянись, сын мой, отмстить за своего отца.

– Клянусь именами всех адских богов! – воскликнул отец мой, выйдя мгновенно из того оцепенелого состояния, в какое погрузило его невыносимое страдание, возбужденное в душе его ужасным зрелищем.

Проговорив эту клятву, он убежал от креста, чтобы не быть свидетелем последних страшных минут агонии своего отца, а моя бабка тут же заколола себя, желая быть погребенной вместе со своим мужем.

Ефранор недолго откладывал исполнение данной им клятвы и много лет был ужасом римских мореходцев на нижнем и верхнем морях, омывающих вашу Италию[104]; он собрал богатства, которые вполне вознаградили за грабеж, какому когда-то подверглось его семейство со стороны римлян, и убил более ста ваших эпибатов[105] в отмщение за казнь Каридема. Но ему казалось недостаточно продолжительной его собственная жизнь для выполнения данной им клятвы и для удовлетворения теней своего отца и матери, и он женился на Евриклее, великодушной дочери Тавра, и я был плодом этого благоразумного союза. Прежде нежели молиться богам, я узнал историю своего семейства и еще дитятей лепетал клятву ненависти и кровавой мести притеснителям моего отечества.

 

Нужно ли мне рассказывать тебе, чужеземец, все эпизоды бурной жизни отца моего Ефранора? Достаточно знать тебе, что его постигла одинаковая участь с Каридемом: он погиб от римской руки, на том же морском берегу, у моего родного города Эретрии, и на таком же кресте. Я был тогда еще юношей, но зрелы и жестоки были мои намерения.

Как видишь, Мунаций, я унаследовал от моих родителей и предков лишь ненависть и месть, усиленные нищетой, так как все наше имущество было конфисковано. Ненавистны стали мне стены Эретрии, ненавистны и люди. Покинув мать, родных, друзей, словом – всех, я искал убежищ там, где живут дикие звери, более милосердные, чем люди, и жил подобно им, свободный от ярма, под которым находилась Фессалия, питаясь более жаждой мести, нежели хлебом. Едва я выучился владеть оружием, как сделался пиратом; с процентами платили мне тогда римляне за кровь и имущество моих родных; и когда я подумал о том, что предприятие, в котором ты предложил мне участвовать, должно ранить сердце Цезаря Августа, усыновленного Юлием Цезарем и сделавшегося его наел едком, я обрадовался новым гекатомбам[106], какие могу принести не умиротворенной еще душе моего отца.

Моя жизнь с самого детства насыщена была горечью, и я закрыл свои уши и сердце для любви и всех прочих чувств, за исключением мести.

– Но ведь, о несчастный Тимен, – прервал его Мунаций Фауст, – ни Тимаген, ни Леосфен, ни их дочери не были из Рима или Италии, а из Милета, города твоего отечества, Греции.

– Это правда, но страсть к хищничеству и крови сделалась моей второй природой; еще более, когда я увидел, что почти все части Греции отдались римским войскам почти без сопротивления, я стал смотреть на ее жителей, как на римлян. К Милету же еще со времени героя Мильтиада граждане Эретрии чувствовали глубокое отвращение за то, что его жители часто держали сторону персиян, а один из полководцев последних, Аристагор, родившийся также в Милете, нанес много вреда греческим городам.

– Ты был несправедлив, Тимен, к своей земле. Тебе ведь известно, что, когда великий Помпей был избран главным начальником войска с неограниченной властью на три года на море и на материке, на протяжении пятидесяти миль от берега, он собрал пятьсот кораблей с войском в сто двадцать тысяч человек и пять тысяч лошадей; можно ли было пограничным городам Греции сопротивляться такому войску?

– А знаешь ли ты, что сделали мы? Правда, мы ушли из Тирренского и Лабийского моря, но для того, чтобы, уйдя в Сицилию, защищаться там под прикрытием скал.

– И ты думаешь, что вы, пираты, могли бы сопротивляться этому великому полководцу?

– Разумеется, могли бы, если бы все пираты были подобны нам и вместо того, чтобы склониться на ласковые слова и обещания, ушли бы в скалы Тавра и в неприступную Алайю.

– Но ведь и там он настиг вас и победил.

– Да, но это потому, что нас было мало.

– Как бы то ни было, к разорению и страданиям, причиненным войной, ты прибавил еще новые своими набегами, и Милет не столько жаловался прежде на Помпея, сколько теперь жалуется на тебя.

Тимен вздохнул глубоко и умолк; но по прошествии нескольких минут он первый прервал молчание:

– О Мунаций, это правда, я знаю; и я теперь дорого плачу за сделанное мной зло милетским жителям, так как рана, которая причиняет моему сердцу невыносимое мучение, нанесена милетской девушкой Фебе, подругой твоей Тикэ. О Мунаций, я впервые испытываю подобное чувство; для меня оно то же, что рубашка Несса[107], которую я не в силах снять с себя и которая сжигает и уничтожает меня. Я хотел затушить это пламя, сперва стараясь не видеться с Фебе, продав ее в рабство; но пламя страсти лишь усилилось, оно охватило все мое существо, и я напрасно стараюсь подавить в сердце любовь к Фебе, – да, я люблю ее, Мунаций, люблю до бешенства.

– В Риме ты вновь увидишься с ней; не сам ли ты сказал, что продал ее римскому купцу? Луций Авдазий, Деций Силан, а также Азиний Эпикад, прибывшие сюда со мной, помогут тебе отыскать ее: они знакомы со всеми известными мангонами столицы и посещают многие богатые семейства; Эпикад же очень близок к Торанию, главному торговцу невольниками. Поспешим же с отъездом.

– Но ты, – продолжал Тимен, – ничего не сказал мне о Леосфене.

– Он еще жив и молит богов о том, чтобы они возвратили ему его дочь.

– Я возьму его к себе по возвращении из Рима, но до тех пор сколько еще придется ему выстрадать!

– После смерти своего друга, отца моей Неволей, он не покидал его дома и добросовестно управлял его имением. На правах жениха Неволей я обратился к местному претору и с его разрешения обратил все имущество Тимагена в деньги, которые везу с собой в Италию, чтобы передать их своей невесте; сады же, лежащие у морского берега, и дом я оставил Леосфену, исполняя в данном случае волю доброй Неволей. Вот почему, прежде нежели отправиться к тебе в Адрамиту, мы заходили в Милет и пробыли там несколько дней.

Дня два спустя после этого откровенного разговора между Мунацием Фаустом и Тименом, скрепившего их дружбу, все четыре судна пирата и купеческое судно Мунация были совершенно готовы сняться с якоря и отправиться в дальний путь, причем Мунаций успел нагрузить свое судно разным товаром, чтобы сделать свое плавание и на этот раз прибыльным и быть в состоянии, соединившись с Неволеей Тикэ, вести вместе с ней тихую и спокойную жизнь в своей Помпее.

Собравшись в путь, Тимен отдал было уже последние приказания своим людям, оставшимся дома, когда перед ним явилась Филезия и, смотря ему прямо в глаза, с необыкновенной в ней смелостью спросила его:

– Куда отправляешься, Тимен?

В первое мгновение неожиданное появление старой вещуньи и ее дерзкий вопрос смутили пирата, но потом он ответил ей грубо и сурово:

– Давал ли я когда-нибудь право моим слугам обращаться ко мне с подобными вопросами?

– Прежде я не спрашивала тебя, – отвечала спокойно и смело старуха, – потому что знала, что ты возвратишься; но теперь я этого не знаю. Останься, Тимен! Я говорю тебе это, не уходи с чужеземцами!

И она сделала движение, чтобы остановить его.

Вновь смущенный пират заметил в эту минуту, что на них смотрят Мунаций Фауст, Деций Силан, Авдазий и Эпикад; как бы стыдясь перед ними за свою нерешительность, он оттолкнул старуху и вступил на эмиолию, воскликнув:

– К веслам!

Филезия, схватив его за рукав, крикнула еще раз:

– Останься!.. Останься!

Но эмиолия по знаку пирата быстро отчалила от берега, и Филезия, подобно мертвому телу, упала на песок у самого моря.

Глава восемнадцатая
Праздник невольниц

В своем сочинении, озаглавленном им Saturnaliorum и содержащем в себе всякую всячину, Макробий, величающий себя на фронтисписе своей книги «знаменитым», знакомит, между прочим, потомство с вещами и событиями той эпохи, не лишенными интереса; об одном из таких событий я нахожу не лишним сообщить тут читателю.

После того как галлы, рассказывает Макробий, не указывая года, но надобно полагать, что речь идет тут о вторжении галлов во время Бренна[108] (около 391 года до P. X.), ворвавшись в Рим и опустошив его, вновь возвратились к себе на родину, соседние Риму народы, полагая, что республика совершенно обессилена варварами и что, следовательно, настала удобная минута отомстить ей, в свою очередь объявили войну римлянам и, собравшись под предводительством избранного ими диктатора, Постума Ливия, осадили Рим. Постум Ливий отправил в римский сенат послов, которые надменно заявили сенату, что если римляне желают сохранить за собой свою опустошенную галлами столицу, то должны выдать Постуму Ливию всех своих замужних женщин и девушек Большего оскорбления нельзя было придумать для несчастных квиритов, то есть свободных граждан Рима; этим требованием оскорблялись их честь и достоинство. Но их положение, которым желал воспользоваться неприятель, было в те дни так ужасно, что на подобное требование они не подумали дать ответа, полного негодования, а принялись рассуждать о том, как им поступить в данном случае. Во время этого обсуждения в сенат является одна невольница по имени Тутела – другие называют ее Филотидой – и предлагает сенаторам обмануть неприятеля, послав ему ее и ее подруг, таких же невольниц, как она, переодетыми в платье римских матрон и их дочерей.

Сенаторы приняли с восторгом это предложение, и невольницы, действительно одетые в платье своих хозяек и провожаемые гражданами, жалевшими об их судьбе, до стен города, были выданы неприятелям.

Распределенные немедленно Постумом Ливием по лагерю, они, притворяясь, будто желают праздновать день своей богини, просили дозволить им устроить священную и умилостивительную трапезу. Получив на это дозволение, они пригласили и солдат принять участие в трапезе и напоили их допьяна. Когда последние погрузились в сон, некоторые из римских невольниц, вскарабкавшись на высокую дикую смоковницу, называемую по-латыни caprificus и росшую близ того места в неприятельском лагере, где помещалась principia[109], стали подавать условленные заранее знаки римлянам, находившимся на городских стенах. Увидев знаки, римляне немедленно бросились на неприятельский лагерь и произвели в нем ужасную резню, освободив, таким образом, свой город от страшных врагов и умыв в их крови полученное от них оскорбление.

 

Благодарный сенат тотчас даровал невольницам свободу, наградил их деньгами из государственной казны, позволил им носить то платье, в котором они совершили свой подвиг, издал указ, чтобы день их подвига, случившегося в первых числах пятого месяца римского года[110], а по нашему – седьмого числа июля месяца, назывался козьими Нонами – Nonae Caprotinae, от дерева caprificus (козья или дикая смоковница), с которого подан был знак, имевший своим следствием победу – и, будучи посвящен капротинской Юноне, праздновался ежегодно вне городских стен; причем все невольницы имели право надевать платья и украшения своих хозяек и угощались священным молоком вышеупомянутого дерева.

Варрон и Фест прибавляют, что в день этого праздника женщины с ветвями в руках, оторванными от священной смоковницы, шли в торжественной процессии к храму Юноны Капротины, стоявшему на том месте, где был неприятельский лагерь.

День Nonae Caprotinae назывался еще обыкновенно Ancillarum festum, то есть девичьим праздником.

Я упомянул тут об этом предании, чтобы сделать читателю понятнее то, что мне придется сообщить ему на последующих страницах.

События, рассказанные мной в прежней главе, предшествовали седьмому числу июля 760 года от основания Рима, то есть как раз тому дню, когда римляне праздновали Ноны Капротины. Я поведу читателя на этот народный праздник древнего Рима, но прежде я попрошу его последовать за мной в самый город и удовлетворить свое любопытство, заглянув в дом какого-нибудь римского патриция.

В этот праздник с самого раннего утра во всех домах – жизнь и веселье. Горничные девушки всех разрядов заняты более обыкновенного своим туалетом, наряжаясь в платья и украшая себя драгоценными вещами своих хозяек; подобно последним, они выкупались в душистых ваннах, натерли свое тело дорогими маслами и разными косметиками, а кто желала, убрала свою голову косами черного сикамбрового цвета и осыпала волосы золотой пудрой. В данном случае римские матроны не только не умеряли желаний и капризов своих служанок, но, напротив, старались перещеголять одна другую в роскоши их нарядов, желая этим обратить на них внимание публики и чтобы в городе говорили потом: лучше всех были одеты девушки из дома Юлии, или Эмилии Клавдии, или Корнелии.

Каждая девушка спешила помочь другой надеть легкую тунику – tunica interior, – заменявшую нашу рубаху, затем тунику с длинными рукавами – tunica manuleata, – которую в ту эпоху роскоши римлянки заимствовали с Востока. Одевшись, они помогали друг другу украситься сережками, браслетами, фибулами дорогой работы и прочими принадлежностями женского туалета, носившими, как известно уже читателю, общее название mundus muliebris, то есть женский мир.

Девушки прислуживали одна другой, не обращая внимания на различие своего положения в доме: гардеробщицы прислуживали хранительницам драгоценных вещей, эти – заведовавшим косметическими предметами, а эти последние – кухаркам и судомойкам или гордой фаворитке своей госпожи. Повсюду слышались говор, восклицания удивления и благодарности, взрыв смеха и нетерпения, притворные угрозы уколоть головной иглой (acus comatoriae) обнаженные груди, или стегнуть бичом лорария, или схватить за косу и повиснуть на ней, как поступали нередко с девушками жестокие матроны. Словом, шумный говор и веселые шутки не прерывались во все время одевания, и это приготовление к празднику составляло для них, быть может, лучшую его часть.

Смех и шутки усиливались, когда, окончив свои туалеты, девушки-невольницы начали приветствовать одна другую именами своих хозяек, подражая им в поклонах и во всех телодвижениях; но смех переходил в гомерический хохот, когда какая-нибудь уродливая судомойка, еще накануне ходившая оборванной и засаленной, бралась копировать ту или другую известную матрону, выступая важной походкой и с гримасами на глупом лице!

В этот день, сбросив с себя серьезный и гордый вид, римские матроны охотно принимали участие в короткой комедии, игранной их девушками, забавлялись их шутками и весельем; и несомненно, что эти минуты были далеко не худшими в их однообразной жизни.

Вышеописанное происходило в то утро и в доме божественной Юлии, капризной дочери Марка Випсания Агриппы, сладострастной супруги Луция Эмилия Павла.

Из всех ее девушек одна Неволея пожелала остаться дома. Естественная гордость благородной милетской красавицы, еще недавно свободной и уверенной скоро сделаться вновь свободной, не дозволяла ей принять участие в празднике невольниц в качестве невольницы; и Юлия, обращавшаяся с ней как с любимой подругой, охотно согласилась на ее желание. Но Неволея находила удовольствие помогать прочим невольницам Юлии наряжаться на гулянье. Она застегивала пряжками их туники, привешивала им серьги, надевала на их руки браслеты, посыпала пудрой их волосы – словом, прислуживала им, как только могла.

Когда туалет девушек уже оканчивался, к ним явилась и сама Юлия. Она осмотрела их наряды и осталась довольна как изяществом последних, так и миловидностью самих невольниц, надеясь, что они будут лучшими на празднике. В эту минуту ее известили о приходе антеамбула[111], присланного к ней от Публия Овидия Назона с важным известием.

Взяв дощечки из рук принесшей их в комнату флабеллиферы[112], Юлия открыла их, прочла и возвратила служанке; затем, подойдя к Неволее, шепнула ей на ухо:

– Тикэ, иди и нарядись лучше всех: ты отправишься вместе со мной в храм Юноны-Капротины.

Молодая милетская девушка с удивлением устремила свои взоры на улыбавшуюся Юлию, как бы спрашивая ее о причине такого неожиданного приказания.

– Поспеши же, – повторила Юлия, продолжая улыбаться, – ведь с тобой иду и я. Оденься в тот самый наряд, в котором ты пела на купеческом судне гимн Афины-Паллады.

Неволея, радостно воскликнув, тотчас же исчезла, чтобы поскорее одеться. Вслед за ней ушла одеваться и Юлия.

Вскоре они возвратились в нарядных, праздничных костюмах. Не стану описывать в них двух наших красавиц: читателю уже знаком костюм милетской девушки, так как это был тот самый, в котором он видел ее во второй главе моего рассказа; известен ему и роскошный туалет римской матроны. Нежность и белизна шерсти и блеск пурпуровых краев длинной туники выделяли еще более изящество фигуры племянницы Августа. Юлия и Тикэ для окружавших их походили скорее на небожительниц, нежели на обыкновенных смертных. Прочие невольницы никогда не думали оспаривать у Неволей ее превосходства перед ними; и появление госпожи и ее любимицы произвело на них такое впечатление, что в гинекее моментально водворилось благоговейное молчание.

Обе красавицы невольно улыбнулись, заметив впечатление, произведенное ими на девушек.

– А нумийцы готовы? – спросила Юлия.

Нумийцы были мускулистые лектикарии, носившие на своих плечах носилки (lectica), и когда последняя была больших размеров, она была носима восемью лектикариями.

– Да, госпожа, – отвечали несколько девушек разом, – они уже ждут у порога дома.

– Большие ли носилки приготовлены?

– И большие и открытые.

Тогда Юлия и Неволея, сопровождаемые всеми невольницами, сошли вниз и в носилках, на подушки, затканные золотом, уселись.

Впереди носилок стояла толпа молодых невольников, долженствовавших предшествовать праздничному кортежу римской матроны; а по обеим сторонам носилок такие же молодые невольники – флабеллиферы – держали в руках веера из листьев лотоса и павлиньих перьев (habelli), которыми во время пути освежали воздух и защищали сидевших в носилках от солнечных лучей. Разодетые же невольницы, приняв горделивые позы и с лицами, сиявшими радостью, стали позади носилок. И когда составленный таким образом кортеж тронулся в путь, его повсюду встречали аплодисментами и прочими выражениями одобрения и громкими криками в честь племянницы императора.

В этот день все жители Рима спешили за город. Вдоль улицы, выходившей к храму Юноны-Капротины, с самого утра шли массы народа: местные граждане и иногородцы, свободные и невольники, солдаты и ремесленники, женщины и дети; а близ самого храма большая толпа элегантной молодежи поджидала прибытия дам высшего общества и их разряженных невольниц. Встречая их соответствовавшими дню приветствиями, молодые люди, как требовала того церемония, вручали каждой из них по ветке дикой смоковницы, получая в вознаграждение слово или улыбку благодарности.

В храме происходило священное служение: богине, спасшей Рим от врагов, приносилась благодарственная жертва, у алтарей курились фимиамы; авгуры произносили счастливые предсказания, между тем как певцы и музыканты исполняли гимн Юноне, в котором возносились к ней просьбы о покровительстве и о ниспослании счастья римским гражданам.

На обширном пространстве вокруг храма были настроены павильоны и разбиты палатки, под которыми находились столы, роскошно сервированные и охраняемые невольниками, поджидавшими своих хозяек. Немного далее стояли бараки для народа с вареным и жареным мясом, зеленью и фруктами; продавцы этих яств и разносчики лакомств выкрикивали тут свой товар; шуты и фокусники, balathrones, зазывали публику в свои балаганчики – словом, повсюду было движение, говор, песни и смех и все это, вместе взятое, представляло собой любопытное зрелище.

Самое интересное в этой праздничной картине и что особенно привлекало к себе внимание гуляющих – были столы, приготовленные для невольниц, которым в этот день прислуживали их госпожи.

Tresviri capitales со своими ликторами старались очищать место вокруг этих столов от теснившейся к ним толпы, пропуская лишь молодежь высших классов общества, которая, как мы видим это и в наши дни, считая себя выше закона и чиновников, особенно низших, не подчинялась добровольно общим правилам, а делать им замечания низшие блюстители порядка не осмеливались.

Народ и особенно солдаты, находившиеся в толпе и привыкшие к лагерной дисциплине, роптали на такое потворство лицам привилегированных классов, выражая мнение, что эти-то лица и должны бы служить примером подчинения законам, но этот ропот оканчивался молчанием или ограничивался бесполезной досадой и завистливостью.

Наконец из храма вышли жрецы, совершавшие жертвоприношения, и прочие священнослужители вместе с публикой, бывшей в храме; это послужило знаком для невольниц занять свои места за приготовленными для них столами. Потрясая в воздухе ветвями смоковницы, старые и молодые, с детской игривостью и веселостью, побежали к павильонам, каждая к тому из них, на котором виднелись большими буквами фамилии ее господ.

Вблизи храма помещался павильон семейства Августа; тотчас же около него стоял павильон семейства Луция Эмилия Павла, одинакового устройства с первым, в виде просторных палаток по образцу военных, укрепленных на верхушке золотым орлом с распущенными крыльями.

С шумом и смехом занимали свои места невольницы; когда они уселись, Неволея, стоявшая во втором павильоне рядом с Юлией, позади сидевших за столом, как будто и она была не невольницей, а госпожой, инстинктивно повернулась лицом к первому павильону, и в ту же минуту глаза ее заблистали, и она побежала броситься в объятия молодой девушки-невольницы, находившейся в павильоне Августа и глядевшей на Неволею взором, в котором отражались и удивление и сомнение.

Молодые невольницы-красавицы долго простояли, обнимая друг друга.

– Ты ли это, моя Тикэ? – проговорила, наконец, невольница Ливии Августы, поднимая белокурую голову Неволей, и, не ожидая ответа своей дорогой подруги, стала покрывать ее лицо поцелуями.

– Я, Фебе! – воскликнула Неволея, успокоившись немного от первого волнения. – Как благодарна я богам и Юноне-Капротине, давшей мне случай встретить тебя в день своего праздника!

– С какого времени ты в Риме? Как очутилась ты здесь? Кто привез тебя? Разве ты не невольница, подобно мне? Кто наряжает тебя так хорошо, что ты напоминаешь мне нашу богиню Венеру?

Все эти вопросы быстро вылетали один за другим из уст дочери Леосфена, очевидно желавшей разом узнать все, касающееся ее подруги.

– О Фебе, – отвечала дочь Тимагена, – и моя участь подобна твоей. Но судьба сжалилась надо мной, отдав меня в руки божественной Юлии, которая скоро подарит мне свободу[113] и я буду принадлежать любимому мне человеку.

– Значит, и ты любишь, Тикэ, как я, несчастная, люблю неблагодарного Тимена? А откуда он? Не из нашей ли родины?

– Нет, он римский гражданин, и когда он сделает меня своей и я стану полновластной распорядительницей своего имущества, то постараюсь освободить и тебя.

– Благодарю, благодарю тебя. О, какая ты великодушная! Я единственная причина твоего несчастья и твоих слез, а ты готова выкупить меня на свободу?

101Весной 490 года до н. э. Дарий, окончив военные приготовления, поручил начальство над войском полководцу Децию и своему племяннику Артаферну. Им дан был приказ привести в подданство Дария все те греческие города, которые отказывались платить ему налоги; Афины же и Эретрию приказано было сжечь и разрушить до основания. Что сталось тогда с Эретрией, читателю уже известно; что касается судьбы Афин, то они были разрушены во время знаменитой битвы при Марафоне, в которой герой Мильтиад остался победителем.
102Когда Клисфен после изгнания Иппия (510 год до P. X.) ввел военные реформы, граждане, призванные к службе, были разделены по трибам, которые были подчинены стратегам, или генералам. Их было десять, по числу триб, главным начальником которых был третий архонт, Полемарх.
103Бирема – лодка, названная так потому, что она была снабжена двойным рядом весел.
104Inferum или Tuscum называлось Тирренское море на юге Италии; Superum – Адриатическое море.
105Эпибаты (Epibati). – Тимену следовало бы сказать classiarii, так как этим именем называли римляне матросов своего военного флота, но в данном случае я вложил в уста Тимена, как грека, греческое название таких матросов. (Примеч. автора.)
106Гекатомба – от греч. hekaton (сто) и bus (бык), означает жертвоприношение из ста волов.
107Несс – кентавр (или центавр – у древних – мифологическое существо, полулошадь-получеловек); предложил себя Геркулесу для доставки Деяниры на другой берег реки; но, переплыв с сидящей на нем Деянирой реку, Несс попытался увезти ее; Геркулес убил его стрелой, и Несс, умирая, отдал свою окровавленную рубаху Деянире, уверив ее, что рубаха отличается свойством заставить Геркулеса вновь полюбить Деяниру в случае, если бы он, бросив ее, увлекся другой женщиной. Но рубаха была отравлена и сделалась причиной смерти Геркулеса.
108Бренн – теперь уже известно, что слово Brenn было не собственным именем, а титулом, дававшимся галлами своим военачальникам.
109Principia – главное место в римском лагере, где помещались палатки главнокомандующего и прочих высших военных чинов, а на площади, находившейся перед этими палатками, говорились речи к солдатам, производился суд и совершались жертвоприношения.
110Римский год начинался с марта, и июль, как пятый, считая с марта, назывался у римлян quintilis. Позднее, а именно за несколько лет до эпохи, о которой идет речь, со времени первого триумвирата по указу Марка Антония quintilis в честь Юлия Цезаря получил название julius, откуда итальянский luglio и русский июль.
111Антеамбул (anteambulus) – слуга, обязанностью которого было идти впереди носилок своего господина или своей госпожи, чтобы очищать дорогу в толпе народа. Это имя давалось также вольноотпущеннику или клиенту, шедшему впереди своего господина во время его выхода.
112Флабеллифера (flabellifera) – невольница, державшая веера (flabella) своей госпожи.
113Акт, которым невольник объявлялся свободным, называется manumissium.